Kitabı oku: «Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1», sayfa 15
VI
Другой мир – другие люди
Фекла не забыла своего обещания Елпидифору, пришла за ним и отвела его в свою каморку, которую она занимала за церковью Рождества у самых почти торговых рядов, нанимая уголок у дворника. Там она усадила своего бывшего любовника, поставила перед ним пирог с кашей, а другой – с ягодами; достала ендову и налила из нее чего-то в бутылку.
– Что это? – спросил Елпидифор.
– А вот попробуй! Меня научил это приготовлять один хохол, тоже из наших, запеканкой называют. Берешь ты, сударь мой, солоду, кладешь в куб вместе с оржаной мукой… – И Фекла начала рассказывать домашнее приготовление сперва вонючей раки, потом чистой-пречистой, как слеза, водки. – Эту водку сливают после в горшок на сливу или грушу, замазывают и ставят запекаться что ни на есть в жаркой печи, потом пропускают сквозь полотно.
– Скус-от такой особый, своеобычный бывает, вот попробуй! – прибавила Фекла.
Елпидифор попробовал и нашел, что хорошо, очень хорошо! Выпил с удовольствием, закусил пирогом и выпил опять.
В глазах у него заискрилось. Фекла показалась ему опять молодой красавицей, которую он поджидал, бывало, когда она уйдет от своего пьяного мужа, усыпив его.
Он посадил ее подле себя, обнял, поцеловал…
Фекла не отнекивалась, но сказала:
– Слушай, Елпидифор, сегодня твой день; я потом отмаливаться стану; но знай, что теперь я не твоя, а Божья!
– Как Божья?
– Так, вот пойдем порадеть со мной, так увидишь! Хорошо таково, отрадно! Себя не помнишь, будто на седьмом небе находишься, а тут тебя благодать Божия и осенит.
– Постой, да как же?..
– Да так! Я уж говорила о тебе Ермилу Карпычу. Он такой набожный и хорошо таково учение читает. Он у нас набольший, патриархом зовется. Я сказала, что ты был нашей двух-перстной веры и только неволей в злобу никонианцев впал и образа человеческого лишился! Теперь же благодати ищешь. Он сказал: «Приводи!» Вот на той неделе первое осеннее раденье будет, тогда и пойдем.
– Где же вы радеете?
– А вот увидишь. Сказать нельзя, язык отымется. Зарок такой. А придешь, увидишь – и знай про себя, другим не говори. Коли не достоин благодати Божией, так Бог память отнимет и не найдешь; а коли найдешь опять сам, стало, Богу угоден ты, стало быть, наш…
– Какое же такое раденье бывает?
– А вот увидишь! Таинство Божие, о нем зря говорить нельзя. Просветит Бог очи, увидишь и поймешь; а не просветит Бог, так и перед глазами будет – не узришь, и перед ушами – не услышишь и не поймешь. Во всем власть Божия бывает, и без нее не сгинет ни един волос человеческий.
Задели за живое Елпидифора слова Феклы.
Ну что бы это такое? Обряды и толкованья прежние, он знает, сам при молельне служил; а тут не то, видимо, не то! Что же такое тут? Какая там новая благодать открылась?
– Нишкни, нишкни! Говорю: о таинстве Божием зря говорить станешь, язык отнимется! Ты вот лучше скажи, что княжич-то, начал службу?
– А кто их знает, какая у них служба? Всякий вечер к ахтерке французской ездит, да к нему учителя разные ходят, наукам каким-то обучают; а еще вот солдат приходит да какой-то немчура: наденут на себя личины железные да друг в друга тоненькими шпажонками пыряют; на шпаги-то, впрочем, пуговки насажены.
– А в Филипповки княжич-то постное ел?
– Куда те постное! И нашему-то брату постное не больно на руку дается. Кроме того, что этот, как его – дворецкий не дворецкий, а как-то мудрено зовется, методель, так этот методель говорит: «Пустое, ешь что дают! Еда у нас не худая». Да и своя-то братья смеется и надуть все, оскоромить желает! Однако мне Бог помог соблюсти, я-то не оскоромился!
– То-то, великий грех! Иные Филипповки больше поста Великого почитают. Выпей еще запеканки-то, да вот пирог сладкий, с ягодами; а напредки я тебе с здешней рыбой пирог приготовлю, хорошая рыба, сладкая такая, у нас на Волге нет, сиг и лососина зовется!
Елпидифор не отказался.
– Ну, спасибо, Фекла Яковлевна, на привете и ласке, благодарю за угощенье! Мне пора!
– Куда? Посиди!
– Нет, боюсь! Завтра княжич на мошкару али бал там какой едет, так, пожалуй, утром лошадей смотреть захочет, приготовить нужно.
– Ну прощай! А на той неделе отпросишься?
– Я уж отпросился. Парамону Михайлычу оченно там какие-то немецкие рукавицы понравились, просили рубль, показалось дорого, не дал. Я взял да и купил; прихожу с поклоном да и говорю: «На старый-то Новый год дозволь к своим сходить?»
– Что же он?
– А он рассмеялся да и говорит: «Ах ты, бритая рожа, туда же, к своим! Рази хочешь, чтобы помелом вымазали? Выбрился – так отделился, сам знаешь; свои не под стать». – «Да рази я волей, Парамон Михайлыч», – говорю я. А он на это: «А ты думаешь, и я волей? Нет, такая уж тут линия подошла, ничего не поделаешь. Сходи, сходи, впрочем, и мне расскажи, что увидишь!»
Первого сентября вечером Фекла и Елпидифор, несмотря на ветер и слякоть, завернувшись, насколько было можно, шли Невской першпективой в Гончарную слободу. Вечер был темный, небо заволокло тучами, не было видно ни зги. У ворот некоторых домов висели фонари, давая тусклый свет сквозь закопченные стекла от поставленных в них сальных свечей и жирников. Но этих фонарей, несмотря на строгое распоряжение полиции, чтобы они горели у каждого дома, было очень мало, так что, можно сказать, что света не было вовсе. В Аничковой слободе еще попадалось кое-где более яркое освещение в окнах кабаков, харчевен и заезжих домов, но за Вшивою биржею таких домов стало меньше, а в Гончарной слободе не было уже освещено ни одного дома и не горело ни одного фонаря. Фекла и Елпидифор шли, как говорится, ощупью.
Посреди слободы стоял длинный двухэтажный дом с высоким дощатым забором и крепкими дубовыми воротами, к вереям которых была прикована большая и злая цепная собака; дом уже почерневший и облупившийся от времени. В доме не было видно ни малейшего огня и никакого признака живого существа. Однако ж собака была подвязана у своей конуры, так что она могла храпеть и рваться на месте, не хватая калитки, к которой нет-нет да и подходили разные темные личности. Эти личности постукивали условным образом в замок, калитка отворялась, и приходивший исчезал в глубине двора. Так вошли и наши пешеходы. Фекла подошла к Елпидифору и сказала:
– Ты заприметь, как я стучу, и не забудь, чтобы войти, когда один придешь! – С этими словами она постучала, и калитка отворилась. Затем на дворе они подошли к низкому зданию без окон и только с одной дверью. Пройдя в эту дверь, они вошли в темные сени, и Фекла проговорила:
– Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
За стеной раздалось: «Аминь!» – и двери перед ними растворились.
Елпидифор увидел довольно обширную низкую храмину без окон, с нарами по стенам в два ряда, один вдоль самых стен, другой – несколько отступя. Еще несколько нар было устроено там и сям в беспорядке. Посреди комнаты стоял стол с осьмиконечным крестом на нем, а за столом находился несколько в стороне аналой, на котором лежал старинный образ Спасителя. Подле стола тоже устроены были нары и особое возвышение в виде амвона, на котором стоял табурет. Храмина по стенам была увешана старинными образами и ярко освещена сотней лампад и несколькими сотнями восковых свечей разной величины в высоких светцах. На столе перед распятием стоял подсвечник о семи свечах. На нары садились приходящие, один подле другого, без всякого порядка. Фекла и Елпидифор сели рядом на одни нары, на которых, впрочем, сидел кто-то еще из пришедших до них.
В храмине царствовало мертвое молчание, изредка прерываемое размещением вновь входящих.
Почти все нары, расположенные вдоль стен, были заняты сидящими, потеснившимися сколько было возможно; несколько пришельцев расположилось на нарах второго ряда, кое-кто стоял у стен между нарами.
Раздался звон колокольчика, к столу подошла девушка и стала читать молитву, окончившуюся словами: «Господи Исусе Христе, помилуй нас!» Неизвестно откуда раздался ответ: «Аминь!» Девушка стала читать другую молитву, окончила ее теми же словами и получила тот же ответ.
Девушка была молоденькая и хорошенькая. Нежное личико, тонкие брови и общая девственность и нежность резко оттенялись на фоне грубого платья, и она невольно представлялась как бы не тем, что есть. Когда она окончила, из толпы выделился старик. Густые седые волосы и небольшая седая круглая бородка при совершенно черных, широких бровях придавали его лицу особую выразительность. Взгляд его темно-карих глаз и тонко сложенные губы довольно широкого рта обозначали не только ум, но и какое-то добродушное лукавство, искренность себе на уме. Видно было, что это старик серьезный, но и мягкий; что он мастер убеждать, но готов и уступить, когда это нужно. Вместе с тем по морщине, проходящей по его лбу и складочкам, обозначившимся на его висках, можно было заключить о жестком характере его даже в том случае, когда он уступал, когда он склонялся. Одет он был просто, по-русски, в длиннополой сибирке, застегнутой на три серебряные пуговицы, в русской красной рубашке с косым воротом и высоких сапогах. На плечи его, однако ж, было наброшено широкое тонкое полотенце с узорочным шитьем и шелковыми кистями на концах.
– Ермил Карпыч, – сказала на ухо Елпидифору Фекла и встала.
Она подошла к амвону, набросила на него ковер и встала на колени перед стариком, проговорив молитву. Тот перекрестил ее двуперстным знамением и тоже что-то проговорил. Фекла встала, а он, опираясь на нее, вошел на амвон. Она сняла с него сапоги, подала белые туфли при благословении и выполнении какой-то обрядности. Затем, встав подле молодой девушки, начала читать псалмы по книгам отеческим, то есть изданным до Никона.
Прочитав «Помилуй мя, Боже, Живый в помощи Вышнего» и еще один-два псалма, Фекла заключила: «Помоги, Господи, послушати поучений Твоих и благослови радение наше».
Когда Фекла проговорила эти слова, Ермил Карпыч, стоя на амвоне, начал говорить.
– Братие, – сказал он, – не мои нечистые скверные уста несут вам поучения сии, не мой слабый разум и блазное помышление будете слушать вы, а указание свыше, указание Святого Духа, иже да снидет ныне на ны.
Ермил Карпыч склонил голову, как бы повторяя про себя слова молитвы. Все присутствовавшие тоже склонили свои головы.
– Братие! – подняв голову, начал тихо говорить Ермил Карпыч. – Бог создал свет, создал человека, дал ему разум и слово, отличающие его от других, бессловесных, и сказал: «Плодитеся и множитеся, да будет над вами Мое благословение!» И подобает нам по велению Всевышнего, иже Сына Своего послал нам на искупление, радети и молитися, без хитрости и лукавства, без упорства и сомнения, а с теплым чувством и верой отдавать себя промыслу Божию. Перед Богом все равны! Нет перед Его премудростию ни сильных, ни слабых, ни богатых, ни бедных, ни знатных, ни простых, ни красивых, ни безобразных! Все братья и должны быть братьями! Правда, и в семье есть старший и младший брат, есть отец и покровитель. Бог создал так, что старший должен учить младшего, разумный – глупого, сильный помогать немощному! Так и между людьми Бог создал князей и бояр, создал богатых и бедных, больных и здоровых и сказал: «Пусть богатый помогает бедному, здоровый – больному, князья и бояре оберегают простых и неразумных!» Что же люди сделали? Богатый бедного грабит, здоровый слабого давит, а князья и бояре, те совсем душу свою Ваалу отдали. Даже по постам скоромное едят! Вот, братие, и собрались мы истинную веру держать и Христово имя прославлять и избрали из среди себя, согласно древним уставам и преданиям, агницу Божию, девицу непорочную, да ниспошлет на нее Всевышний благодать Свою, и да последует в нем вновь воплощение духа Божия.
С этими словами Ермил Карпыч взял за руки читавшую перед тем девицу и ввел ее на амвон. Фекла сняла с нее коты и чулки, подостлала коврик и босыми ногами поставила ее перед табуретом. Ермил Карпыч взял со стола распятие и поднес к ней.
– Он страдал на кресте за нас, и ты молись, да пошлет Он тебе силу страдания!
Девушка приложилась к кресту. Потом он взял с аналоя образ, тоже поднес к ней и сказал:
– Он благословлял все живущее, – и ты молись о благословении.
Она приложилась и к образу. Ермил Карпыч осенил ее крестным знамением и посадил на табурет. Елпидифор заметил в это время, что за аналоем стоял кто-то, весь в белом, высокого роста и с закрытым лицом. На белой, нежной левой руке его, несколько высунувшейся из широкого рукава белой рясы, на мизинце сверкал крупный бриллиант.
«Кто бы это?» – подумал он, когда Ермил Карпыч повторял еще над девицей свои благословения.
Между тем кругом присутствующих обходили с блюдом на поддержание святых храмин и на бедных братий наших.
За ними несли хлеб и вино.
– Во здравие и спасение! – подавая квасную просфору, говорила Фекла.
– На веселие и радость! – говорила другая женщина, поднося чарку крепкого, настоянного на чем-то вина.
К девице подошла Фекла и другая женщина, дали ей выпить вина, съесть просфоры, распустили на ней сарафан, сняли проймы, расстегнули рубашку и обнажили упругую, еще девственную грудь.
– Порадемте же, братья и сестры, и помолимся, да примет Господь жертву нашу.
По этим словам все присутствующие встали с своих мест, женщины подошли к амвону, мужчины остались на месте. Ермил Карпыч и Фекла сошли с амвона. Первый сел на нары у стола, а Фекла вошла в круг женщин и затянула их беспоповскую молитву:
Помилуй нас, Господи!
Помилуй, Исус Христос!
Помоги радети нам…
Все женщины одна за другой за ней повторили; после начали вторить и мужчины, стоя на месте и раскачиваясь под однообразный, монотонный такт напева. Фекла под тот же напев тихо пошла вокруг амвона, женщины шли за ней. Обойдя амвон, они пошли вокруг всей храмины, проходя мимо всех стоявших мужчин. Потом они пошли опять вокруг амвона. Девица, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, сидела на табурете. Напев учащался, женщины шли за Феклой, ускоряя шаг; наконец Фекла, проходя мимо Ермила Карпыча, дрогнула как-то особо ногой и приподняла сарафан до колена. За ней и все женщины начали приподнимать сарафаны и подергивать ногами и плечами. Песня шла живей, темп учащался, ускорялось и движение. Скоро к кругу стали приставать и мужчины. Песня ускорялась более и более, движение шло живей, темп учащался; мужчины и женщины подпрыгивали, поднимали руки и скакали как исступленные, песня полилась еще скорей, все начали вертеться. Вдруг по колокольцу Ермила Карпыча все смолкло и остановилось.
– Начинайте, дети, славословие и радость, – сказал он. Полилась веселая, ухарская песня, все закричало, заскакало в совершенном бешенстве, раздались звуки сопелки и рожка; все кружилось, бесновалось, скакало под мотив сопелки и рожков, ускоряясь с каждым тактом. Между тем постепенно свечи тушились, лампады гасли, в храмине становилось темнее, горел на столике только подсвечник о семи свечах. Пляска становилась живее, безумнее; местами среди песни раздавались взвизги и вскрики, иногда слышались собачий лай, мяуканье кошки, ржание лошади или мычанье быка; скаканье, прыганье, верченье в общем крике и гаме казались чем-то невероятным… Потом вдруг разом погас и последний огонь в подсвечнике. Сопелка, рожок и песня еще продолжались. В это время Елпидифор почувствовал, что его кто-то обхватил.
– Овца или баран? – спросил охвативший у него на ухо.
– Баран! – машинально отвечал Елпидифор. Охвативший исчез, но через минуту он был охвачен вновь и опять тот же вопрос.
– Баран! – отвечал опять Елпидифор.
Тут кто-то нежно прижался к нему, шепча на ухо: «Овца». И он очутился со своей овцой на нарах. Темнота покрыла общий разврат.
– Ты видел теперь? – спросила Фекла, когда они возвращались с Елпидифором из Гончарной слободы уже под утро.
– Как не видать, хоть и не знаю, кого мне Бог дал. Будто и молодая, а бог ее весть какая!
– Оттого-то я и сказала, что я уже не твоя, а Божья. Кому Бог приведет, тому и достаюсь.
– Сказывай сказки! Будто нельзя сговориться да держать друг друга на примете.
– Великий грех! Людей обманешь, а Бога нет. Накажет Бог! Сказано: «Без хитрости, лукавства, а с теплым чувством и верою…» На меня за тебя и так епитимью наложили. Ты не должен знать, кто к тебе; она не должна знать к кому… Бог знает, кому что нужно. А дети все общие.
– Ну, признаться, пошалить так хорошо, отчего и нет, потом попу покаяться можно. А чтобы жить таким средствием… Нет, не хотел бы! Подумай, вот у меня теперь только одна и радость – это мой Пахомка… Уж как отмолил-то я нонче, чтобы его в Москву не посылали, так, кажись, сам родился вновь… Да и живу, – вот с тобой тогда расстался, оженился, – с женой живем ладно; оно особой какой любови, как вот хоть бы тебя, например, любил, у нас нет; а жизнь-то вся вот в них, в детках-то, каковы есть. Помню, как Пахомка первый раз пошел мне лошадь запрягать, измаялся я за него, думаю: «Вдруг лошадь-то ударит или лягнет как», не выдержал; пошел сам. А как подал-то он мне молодцом таким, так будто царством подарил; даже слезы из глаз посыпались. А тут как же, главной-то радости – видеть и любить детей своих и не будет. Нет, Фекла Яковлевна, как хочешь, а не так Бог велел.
– Ты, може, и прав! – сказала Фекла Яковлевна. – Да мы старую веру храним и себя от соблазна сберегаем; а то как бы того, где бы тела и крови, то есть христосика добыли!
– А что, ту девицу-то, что на амвоне-то раздетую посадили, ту для себя Ермил Карпыч приготовил, что ли?
– Нишкни! Что ты? Нет, Ермил Карпыч тоже, как и мы, сами не знаем, кому достанемся и кто нам достанется. А в этой девице и сила вся! Выбирают чистую, непорочную и красивую. Коли найдет на нее благодать и она принесет ребенка, он-то и есть агнец, готовимый на заклание во спасение грехов мира!
– Ну благодать-то через Ермила Карпыча и приходит!
– Может, и через него, да не от него! Перво-наперво, он стар! От него, пожалуй, и не забеременела бы; а второе, человек он хотя и жесткий, но пожалел бы своих детей. Он же такой чадолюбивый, у него есть два сына от жены, родились еще прежде, чем он в нашу общину поступил, так он весь в них живет.
– Так от кого же?..
– Да коли уж говорить откровенно, так, признаюсь, я думаю, что он подготовляет. Недаром богатство у него не по дням, а по часам растет! Ведь здесь богачей много, не прочь в тайности пошалить, особливо когда девушка хорошая да чистая, и дорого заплатить готовы! Вот и думаю я: сговорится он с кем и подведет. Тот не знает, что коли сын будет, так непременная жертва. А она, ты слышал, без упорства и хитрости, а с смирением, послушанием, с чистым сердцем и доброй волей должна отдаться; нары-то у стола, где Ермил Карпыч сидел, для того и приготовлены. Он только светильник потушит, отходит в сторону и там отдается той, на кого попадет. А девушка хоть и знает, что коли у нее сын будет, так его возьмут, но не знает, что с ним сделают, да и молода еще, не много о том думает! Зато потом целый век счастлива, покойна и в уважении живет; община ее содержит и богородицей зовет!
– И все обман, обман! Где же правды-то искать?
– Правда на небе, а тут все мы люди, все человецы и все жить хотим! Ермил Карпыч человек начетистый, умный и старую веру до тонкости произошел! И знаешь, что я подозреваю, для кого сегодняшняя-то дивчина была приготовлена?
– Нет, почему же мне знать?
– Да для вашего старого князя!
– Для кого?
– Для старого князя, для дядюшки-то, князя Андрея Дмитриевича.
– Что ты?
– Да, думаю, что для него! Перво-наперво, он такие игрушки любит и на то денег не жалеет; а второе, недаром Ермил Карпыч уж раз пять к нему ходил и все с ним самим говорил; а князь не любит с нашей братией разговаривать; да и еще кое-что я заприметила.
– И часто бывает у вас такое раденье?
– Да на каждый новый месяц, стало быть, тринадцать раз в год.
– И всегда новая девица?
– Ну нет, случается и старая, когда благодати не было! Ведь Ермил Карпыч это лучше самой девицы знает. Ну прощай, нам здесь расходиться! Ты домой, а я к себе! Смотри же, никому ни слова! Обещаешь?
Елпидифор поклялся, и они разошлись.
VII
Что съедено и выпито, то наше
Недели через три после посольского бала князь Андрей Васильевич сидел у себя, в так называемых орлеанских комнатах дома его дяди. Комнаты эти назывались орлеанскими, во-первых, потому, что в них помещался во весь рост портрет герцога Орлеанского, бывшего регента Франции; а во-вторых, потому, что убранство их было скопировано с отделки одного из загородных домов, прославившегося знаменитыми вакхическими ужинами, которые давал в них принц-регент и на которых не раз случалось быть приглашенным князю Андрею Дмитриевичу, так как обе его патентованные фаворитки, де Куаньи и де Шуазель, пользовались всегда особой благосклонностью принца. В этих комнатах, увешанных головками Греза и рисунками Леонарда да Винчи, в своем пудреманте, накинутом вместо шлафрока, в шелковых чулочках и туфлях, шитых золотом, князь Андрей Васильевич выглядел уже совершенно французским франтом-маркизом или петиметром парижских салонов. Обращение шло довольно успешно. Несколько французских книг было разбросано на разных столиках и этажерках; некоторые из них были раскрыты, но Андрей Васильевич ничего не читал; он думал: «Что бы там дядя ни говорил, а он не прав, оставляя без внимания такой прекрасный задаток будущего, как Лизонька Бирон. Правда, она еще очень молода, тринадцать лет, не больше, но она уже фрейлина государыни, и притом через два с половиной года ей будет шестнадцать, и она такая миленькая, такая симпатичная. Дяде, по его летам, разумеется, два года кажутся чуть не веком; но я молод. Для меня два и три года не бог знает что! Через три года мне будет двадцать три, стало быть, по летам я буду ей как раз пара. А она хорошенькая; смугловата немного, но это ничего, это к ней идет; дядя говорит, что она нездорова. Бог даст, выздоровеет. Ведь это все именно критический возраст. Глазенки у нее прелесть, так и бегают; а губки, а маленький ротик – просто очарование. И государыня, видимо, очень ее любит; ну что, если в самом деле она ее дочь? Да, тогда уж не камер-юнкером сделают!»
И честолюбивые мечты разом пронеслись в голове юноши, с их блеском, общим поклонением и роскошью жизни.
«Государыня не стара, – думал он, – ей далеко нет еще пятидесяти. С ее здоровьем, мужественной корпуленциею и крепким сложением она может процарствовать еще двадцать лет, а в двадцать лет уж точно можно поднять свой род, и поднять на такую высоту, что… Положим, что хоть и не будешь владетельной особою… впрочем, почему же и не быть? Ведь стал же владетельным князем ижорским князь Меншиков; или Бирон, теперь ведь владетельный же герцог курляндский и семигальский! От императрицы зависит восстановить, пожалуй, самое княжество Зацепинское и отдать его мне на феодальных правах. Это тем более возможно, что с летами государыня не будет в таком послушании у Бирона, как теперь, и, зная, что он не жалует ее дочь, хотя и признает ее своей, примет всякое возражение от него за видимое нежелание сделать что-нибудь для ее дочери! Эту мысль можно будет в ней развить, поддержать… Я надеюсь на себя, я сумел бы и к императрице стать поближе! А чего ближе – муж ее дочери, родной зять! Наконец, и герцог будет мне номинальный тесть; из одного приличия уж он должен будет помогать мне, а не мешать!
Да, точно! Это дело соответственное, подходящее… И дядя, я уверен, если бы сообразил, если бы не пугали его эти два с половиной года, то первый бы стал советовать… Впрочем, может быть, он не хочет этого по другим причинам, например не желает сближения с Бироном, которого он ненавидит… Признаться, и точно, это отталкивающий и неприятный человек! Притом эти жестокости, казни, пытки. Наконец, и жадность-то его несообразная!.. Вон на балу наш новый офицер у него выиграл и, пожалуй, за этот выигрыш не избежит неприятностей! Ведь это подло, гадко! Офицер играл без обмана! Он мог последний свой грош проиграть. А герцог даже намек какой-то подлый сделал… скверно! Не играй, коли не хочешь проиграть! Ведь я же не играю, а помоложе его! А право – странно: отчего я не играю, когда играют все? Да я думаю, просто оттого, что не люблю рисковать! Люблю идти по рассчитанному пути. По-моему, лучше потерять согласно своей мысли, чем выиграть на ура! Помню раз, Леклер уговаривала меня: «Рискни, – говорит, – на мое счастье! Ну на сотню золотых рискни, тебе ничего не значит». – «Зачем, – говорю, – я лучше тебе подарю сто золотых, а ты и кидай их куда знаешь». И подарил ей сто золотых!.. А милая женщина эта Леклер. Она мне поможет терпеливо ожидать два с половиной года, пока подрастет Лизочка Бирон, хотя дядя и прав, замечая, что входит же она мне в копейку!
Однако ж дядюшка мой – задача, право, задача. Что он делает? Чего добивается? Вот когда Волынского казнили, я ему и говорю: «Что ж, дядюшка, может быть, вас на его место министром?» – «Э, нет, мой друг! – отвечал он. – Я не пойду! Стар уж я за государственные дела приниматься, и арена скользкая, да и не то, – я хочу жить, а не работать!» Другой раз он развил свою мысль с практической стороны. «Зачем? – говорил он. – Для влияния? Да у меня больше влияния теперь, когда я в стороне. Теперь для меня каждый кабинет-министр старается сделать все, что может, даже больше, чем и сам бы я для себя сделал. Для наград? Да наградами меня никогда против кабинет-министров не обходят, даже будто дают какое-то предпочтение. Для того чтобы чаще с императрицей видеться, чаще иметь случай говорить с нею? Да мне и теперь дверь к ней всегда открыта. Без доклада всегда принимают и всегда провожают с благодарностью, как человека, который доставил удовольствие… А ведь кабинет-министр, какой бы он ни был, не всегда приносит сладкое, иногда и горькое; положим, за первое благодарят, а за второе – куда не рады! Ну так зачем же? Взятки брать, воровать – не умею; учиться поздно, да и не хочу! Князьям Зацепиным куда во что, а в воры идти не приходится». Так-то оно так, да что же он делает и за что награды получает?
А живет он роскошно, нужно сказать правду: завтраки, ужины, обстановка дома, все это такое – чуть ли не первое в Петербурге; но на это ему не нужно много времени. Призовет это он к себе своего Жозефа и скажет: дескать, завтрак или ужин завтра на шесть или на двадцать персон, – и как этот римский богач, Лукулл, что ли, всегда имена забываю, – прикажет: дескать, в маленькой столовой или в розовой, не то в большой, не то в павильоне, и уж тот понимает, что это значит и какой завтрак или ужин ему готовить. И действительно, угощает на зависть! Меня раза два-три приглашал, и хоть у нас стол всякий день хорош, но тут просто, как говорят по-русски, пальчики оближешь! И все редкостное, все невиданное, – в феврале земляника, в мае виноград! Будто птицы на крыльях приносят. Рыба невиданная – из Средиземного моря или из Астрахани, не то вон из Сибири какую-то нельму привезли; фрукты из Испании; вина такие, что и сказать нельзя! Вон прошлый раз из Китая ему птичьих гнезд прислали! Одним словом, черт знает чего не бывает! Он говорит: обед – дело важное; много дел можно сделать благодаря обеду; ведь только то, что съедено да выпито, то и наше… Тем не менее он сам все знает, хотя и мало входит; все этот Жозеф.
Кстати, о Жозефе, смешной анекдот. Все говорят, что хоть дядя платит ему жалованье большое, больше полковника, но он ворует, где только можно. Дяде говорят об этом воровстве со всех сторон и чуть ли не каждый день. Он долго пропускал мимо ушей; по его правилу: сам живи и людям давай жить; но наконец и ему надоело. Он позвал Жозефа к себе и говорит: «Слушай, Жозеф, я тебе назначил жалованье, сколько ты просил, и, кажется, ни в чем тебя не обижал, а мне со всех сторон говорят, что ты воруешь страшно. Я-то бы и ничего; но знаешь, скучно чуть не каждый день слышать, что, дескать, Жозеф украл, Жозеф обманул. Так вот что: скажи, сколько ты воруешь всего в год, и уговоримся: я назначу тебе именно это жалованье, но с тем, чтобы уж ты дал мне честное слово не красть ни копейки». Жозеф расчувствовался, сказал, что милости его сиятельства беспримерны, что он такому господину-князю рад всей душой служить… Однако высказал довольно круглую цифру, какую он в год наживал от воровства, чуть ли не в десять раз против своего жалованья. Дядя назначил ему эту сумму, но обязал уже ни копейки не красть и ни в чем ни обманывать, чтобы дело как есть шло начистоту. И что же? Не прошло двух месяцев, как является к нему Жозеф и говорит: «Ваше сиятельство, вы были так добры, назначили мне большое жалованье с тем, чтобы я не обманул и не украл у вас ни копейки. Я честный человек, ваше сиятельство, крепился, сколько мог, но вижу, что никак нельзя; потому не хочу ваши деньги даром брать, прошу оставить меня на прежнем положении и жалованье прежнее, маленькое давать». Вот какой мой дядя. Меня он упрекает чуть не ежедневно, зачем я его в расходы не ввожу, завтраки и обеды редко делаю, гостей к себе мало зову. А на свои завтраки зовет редко, разве какая высокая особа будет, с которою хочет меня познакомить. «Ты, – говорит, – живи сам по себе, а я сам собою, с тем чтобы друг другу не мешать. Я свое дело делаю, а ты свое делай». Да дело-то какое же?»
В это время официант подал ему на серебряном подносе записку.
– От его сиятельства князя Андрея Дмитриевича, – сказал официант.
С приездом племянника в доме был принят такой этикет: дяде подавать на золоте – сервизы, подносы, шандалы, кубки, чарки, ложки, вилки и ножи наверху все было золотое, а внизу, у племянника, все подавалось на серебре и все было серебряное. Князь Андрей Дмитриевич сам озаботился всем этим распорядиться, все устроить и все приобрести. Андрей Васильевич взял записку и прочитал:
«Первое, мой друг, поздравляю тебя офицером гвардии, – писал дядя, – с переводом в Семеновский полк. Приказ будет завтра, а послезавтра ты, вероятно, получишь и патент. Тебе придется завтра явиться к своему новому начальнику А. И. Ушакову; отвези ему, кстати, и мое приглашение на обед в воскресенье. Ты на балу у маркиза очень понравился, и этим нужно пользоваться. Ты теперь уже майор армии; еще производство – и можешь получить полк. Вот и случай наживаться, если ты хочешь; но, думаю, что ты не захочешь. Лучше подождать чего-нибудь лучшего. Сегодня прошу тебя обедать со мною. У меня будут обедать: президент Коммерц-коллегии барон Менгден с женой баронессой и с кузиной Юлькой, знаешь, неразрывная приятельница принцессы. Мы к барону, помнишь, заезжали, но никого не застали дома. Сегодня, верно, он захочет и тебе сделать честь, оставив свою карточку. Всего лучше, если тебя тоже не будет. Ты познакомишься со всеми с ними за обедом. Это будет и проще, и естественнее. А в понедельник тебя просит обедать герцогиня, и просит одного. Смотри, не ударь лицом в грязь! У герцога чуть не каждый день обедает государыня, и, разумеется, ты приглашен не иначе как с ее соизволения. Так как приказ о тебе выйдет только завтра, то тебе к обеду мундира не нужно. К Ушакову же ехать нужно непременно в мундире. Поэтому я послал к Шевалье и велел ему сейчас к тебе явиться, снять мерку и к послезавтрему приготовить; а все, что к тому еще нужно, как-то: шарф, плюмаж, шпага, кивер, знак и прочее – тебе сегодня же принесут.