Kitabı oku: «Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1», sayfa 16
Этим вместе с своим поздравлением кланяется тебе любящий тебя дядя. К. А. З.».
Эта записка заставила нашего юношу вспыхнуть от радости. Во-первых, ему давно уже страшно хотелось офицерского шарфа; а во-вторых, через три-четыре дня он увидит свою Лизоньку и, может быть, будет обедать с самой государыней. И все это не более как через семь месяцев по приезде. Нечего и говорить о каком-то полке, возьмет ли он какой бы то ни было полк! Ему нужен Петербург, двор, нужны люди! Дядя прав, когда говорил, что лучше быть последним при дворе, чем первым в Зацепине.
В этих мыслях он приказал заложить карету и поехал в Петропавловский собор поблагодарить Бога; затем подумал он: «Заеду к Леклер, чтобы и дома не быть, и ее обрадовать, а обедаю у дяди!»
Федор, в блестящей ливрее князей Зацепиных, одетый, как и все в доме, в напудренном парике, хотя, видимо, еще с медвежьими зацепинскими привычками и ухватками, над которыми княжеская дворня обыкновенно потешалась, стал подавать ему одеваться.
У Леклер Андрей Васильевич встретил Лестока. Лесток начал свои приветствия с поздравления. Он уже знал о его производстве.
– Одно меня беспокоит, досадует и тревожит при каждом взгляде на вас, – сказал ему Лесток, – одно, чего я себе не прощу во всю мою жизнь и буду раскаиваться умирая…
– Чем это я могу вызывать раскаяние в вашем превосходительстве? – спросил его Андрей Васильевич.
– Тем, что я познакомился с вами месяцем позже, чем это было необходимо! И я простить себе этого не могу, узнав, что далеко более чем за месяц до нашего официального знакомства вы уже были в Петербурге и что даже мы встречались здесь, у прелестной мадам Леклер. Я помню даже, что я как-то спросил у ней вашу фамилию, но не обратил особого внимания, так как в ту минуту был занят большой игрой, а мне сказали, что вы не играете.
– Что же, ваше превосходительство, в этот месяц разве ушло что-нибудь?
– Все ушло! Теперь мы заняты, и заняты самым неподходящим, заняты тем, что не представляет в действительности ни энергии, ни тонкости, то есть заняты тем, что, в сущности, ровно ничего и может даже кончиться весьма плачевно. Вот вы, собственно, такой молодой человек, который был нам нужен. Чем более смотрю я на вас, чем более узнаю вас, тем более в том убеждаюсь. В вас есть характер, есть энергия; вы не побоялись бы за себя, чтобы достигнуть того, чего мы все добиваемся; притом в вас есть гибкость, ловкость, ум. Вы бы сумели ждать случая, выдерживать… Правда, зато после вы, может быть, всех бы нас, как говорят, по шапке; но по крайней мере вы сделали бы дело. А то теперь – при чем мы? Возимся с простотой, которая не понимает даже того, что выигрыш некстати бывает иногда хуже проигрыша кстати; а простота – русская поговорка справедлива – бывает иногда хуже воровства!
– Ваше превосходительство приписываете мне такие достоинства…
– Да полноте вы с вашим превосходительством, ваше сиятельство! Я доктор, поэтому никаких титулов не признаю, хоть и буду очень рад быть произведенным в самые действительные и самые тайные не только советники, но даже сердечники. У доктора страсть иметь все, а пользоваться только разумным и деловым. Вот со стороны разумности-то я и досадую на себя, что месяцем прежде не имел чести ближе вас узнать. Могу заверить, что уж теперь-то вас не забуду; при первом случае – вы моя надежда и убежище.
С этими словами, сказанными полушутливо-полусерьезно, Лесток раскланялся.
У дяди уже все гости почти собрались. Обедали: президент Коммерц-коллегии тайный советник и камергер Карл Альбертович барон фон Менгден, его жена Христина Карловна, их кузина Юлия Густавовна – фрейлина принцессы Брауншвейгской, ее сестра Анна Густавовна, графиня фон Миних с мужем, гофмейстером принцессы, графом Иваном Христофоровичем, сыном фельдмаршала; был еще молодой человек, считающийся в свойстве и с Минихом, и с Менгденом, некто фон Сиверс. Он служил вахмистром в конном полку и тоже со дня на день ждал, что его произведут.
Князь Андрей Дмитриевич ждал фельдмаршала графа Христофора Антоновича Миниха, знаменитого победителя при Ставучанах, но он еще не приехал, когда вошел Андрей Васильевич. Дядя представил его Менгденам, познакомил с фон Сиверсом. С Минихами он был знаком прежде. Молоденькая графиня Анна Густавовна очень приветливо протянула ему свою маленькую ручку и подвела к сестре. Ее муж гофмейстер встретил его шутливым желанием.
– Дождаться бы скорее, чтобы поздравить вас фельдмаршалом, соперником моего отца! – сказал он, тоже пожимая руку молодому, вновь испеченному офицеру, и, видимо, сказал просто, без задних мыслей и от всей души. Другое дело были Менгдены.
Барон Карл Альбертович был немец от подошвы башмаков до верхушки парика, разделявший людей на две категории: на просто людей и на немцев, которые, разумеется, в этом смысле признавались людьми по преимуществу; а немцев разделявший также на две половины: на разных народов, как-то: пруссаков, вестфальцев, баварцев, австрияков, и немцев собственно, то есть лифляндцев, которым, разумеется, перед всеми немцами отдавалось предпочтение. Это была сухощавая, белобрысая, надутая фигура, умевшая только с пренебрежением смотреть на окружающую его богатую обстановку, так как такой у него не было, и уважающая только одного человека в мире, которого эта фигура находила образцом ума, искусства, храбрости и всех добродетелей, – это Бурхарда, Христофа фон Миниха, графа и фельдмаршала глупой Российской империи, которую он возвышает, украшает и укрепляет.
Жена его, длинная, вытянутая, рыжеватая, чопорная немка, неспособная даже на то, чтобы квасить капусту, и вместе рассуждающая о том, что здесь, в этой глупой Russland, невозможно жить сколько-нибудь порядочной женщине, ибо всякая русская дрянь считает себя чуть ли не равной с ней, урожденной фон Вильдеман, и представьте себе невежество этих людей, что они о Вильдемане никогда не слыхали, тогда как и отец и дядя ее были ландратами Нейгаузена, для взятия которого фельдмаршалу Шереметеву нужно было посылать целый взвод казаков.
Когда к этой парочке князь подвел своего племянника, то, окинув его взглядом полного пренебрежения, оба подумали: «Ну что – русский молодой ослят»; но когда тот прибавил: «И мой единственный наследник», то оба разом встали и поклонились. Менгден подумал: «Можно к себе на вечер звать: с Бироном в карты сажать можно, а при случае и самому занять; процентов, верно, брать не станет!» А жена его подумала: «Вот бы хорошая партия для нашей Шарлотты, хорошо бы устроить! А то бедная сестра не знает, что и делать!» Шарлотта, изволите видеть, была ее племянница, внучка того самого великого ландрата Нейгаузена, от которого произошла и сама баронесса Христина Карловна, дочь той сестры, которая вместо того, чтобы выйти замуж за барона Менгдена или другого такого же, который был бы теперь в глупой русской империи Коммерц-коллегии президентом, вышла за шведского офицера Энгофа, который умер, оставив жену с двумя дочерьми без всяких средств. Шарлотта эта, теперь девица лет двадцати девяти, весьма похожая с фигуры на тетку, только золотушная и с покрытым веснушками лицом, жила у тетушки в надежде, не найдется ли какой-нибудь русский дурак из богатеньких, который соблазнился славой быть племянником Менгдена и внуком Вильдемана.
Поэтому когда князь Андрей Дмитриевич прибавил о своем племяннике, что ему, впрочем, о наследстве от него много думать нечего, так как его отец, а его сиятельный брат, князь Василий Дмитриевич, живущий в своем княжеском замке, будучи старшим и главным представителем славного рода князей Зацепиных, в десять раз богаче его, то муж и жена совершенно растаяли от удовольствия, рассчитывая, сколько же он должен будет получать со временем дохода. «Состояние князя Андрея Дмитриевича они знают. Он получает в год тысяч двести, если не больше. А если тот в десять раз…» И баронесса не выдержала и спросила: «А у вашего фатерхен вы один сын?» – и потупилась невольно перед насмешливым ответом князя Андрея Дмитриевича, который, понимая, что она уже подсчитывает доходы, с улыбкой прибавил:
– Нет, у него есть еще два брата, но те должны довольствоваться громадным состоянием их матери, урожденной княжны Кубенской. Состояние же мое и его отца должно все перейти к нему полностью, как старшему после нас представителю нашего рода.
Этим представление князя Андрея Васильевича знаменитой чете окончилось. Баронесса просила его бывать у них по четвергам; а барон сказал, что как только его сделают камер-юнкером, он запишет его в свою Коммерц-коллегию советником, так как хотя мундир Преображенского и Семеновского полка и не представляет никакого ручательства в его знаниях и полезных советах по коммерции, но владелец таких обширных поместий не может не желать коммерции всякого успеха, и потому он полагает, что вправе для народной пользы и выгод казны… Очередь дошла до Юлианы Менгден. Для того чтобы обратить на своего племянника особое внимание этой молодой девицы, князь Андрей Дмитриевич, рекомендуя его Менгденам, прибавил к могущему быть будущему богатству Андрея Васильевича цифру такого размера, что она даже не могла уместиться в их немецкой голове.
Юлиана Густавовна Менгден, немочка среднего роста, с жиденькими каштановыми волосами, недурной фигурой, кругловатым лицом и маленькими карими глазками, отличалась полным отсутствием всякого выражения. Нос у нее был приплюснутый, рот будто с замершей полуулыбкой. Ей было не более двадцати лет, но по смугловатости и какой-то одеревенелости своей она казалась далеко старше своей старшей сестры графини Миних. Она не говорила ни о чем, кроме как о своей принцессе, употребляя при этом постоянно местоимение «мы», будто бы действительно принцесса составляла часть ее самой.
– Мы нынче кушали чай в восемь часов утра, – говорила Юлиана. – Принц Антон стучался, но мы его не пустили. Потом мы поехали новое платье покупать; на той неделе, говорят, карусель устроить хотят, мы будем в новом платье из белого гроде-муслин, с золотым шитьем и красным бархатным спензером. Не правда ли, будет очень мило? Жаль только, что мы не умеем верхом ездить и боимся лошадей.
– Как, сестра? – спросил Миних. – Да ведь ты порядочно ездила? Помнишь, в Риге, когда моя Анюточка еще невестой была?
– Я не о себе, а о принцессе говорю! Нам тоже проехать нужно будет, государыня это любит; и птиц стрелять придется, а мы страх как боимся!
К этой-то тупоумной полуидиотке князь Андрей Дмитриевич и подвел своего племянника, рекомендуя его.
Юлиана не поняла размера цифры, которую бросил Андрей Дмитриевич вскользь Менгденам для оценки значения своего племянника, но она слышала, что он его наследник, стало быть, и дом, и все это его будет, стало быть, он будет очень богат. «Одной золотой посуды у нас далеко столько нет, хотя мы и принцы», – и она взглянула невольно на молодого человека.
– Ах боже мой! – вдруг вскрикнула она. – Ну совершенный граф! Боже мой, ну точно граф! Только тот постарше будет! Не была ли когда-нибудь ваша матушка в Саксонии?
Князь Андрей Дмитриевич улыбнулся, понимая, что лучшей похвалы наружности его племянника она не могла даже выдумать, и спешил только заверить, что матушка его в Саксонии не была, а граф Линар – отец тоже мимо Зацепина не проезжал. Но Андрею Васильевичу, как истинному петиметру, желающему не терять своей характерности, восклицание это очень не понравилось.
– Если я так напоминаю знакомого вам графа, – сказал он, – то не будете ли вы столь добры, баронесса, сказать мне, чем я могу так же, как и он, удержаться в вашем воспоминании.
– Ах боже мой, этот граф Линар красавчик, душка! Мы его очень любили! Мы желали бы с ним целый век время проводить, как тетушка проводит свое время с герцогом! Вот он придет, бывало, тайком, будто к Адеркас, мы и садимся играть! Он нам рассказывает и ручки целует, и время так приятно идет, что мы и не видим. Думали, когда будем царствовать, так его обер-камергером своим сделаем. Чего бы, кажется, лучше? Так нет, – герцогу завидно стало. Он и выжил! Делать нечего, приходится почтой довольствоваться. Но все равно! Я выйду за него замуж, тогда он хоть и не посланник будет, а все может сюда приехать и к нам приходить! Но вот постойте: приходите к нам в понедельник или вторник вечером, я вас проведу к принцессе и скажу, что приехал граф.
– Однако наш аккуратный герой сегодня опоздал, – сказал князь Андрей Дмитриевич, посматривая на часы. – Уже пять минут шестого, а назначено было съехаться в пять. Хотя правило хорошего обеда заставляет никого не ждать более пяти минут, но из уважения к герою-победителю мы отложим свой обед еще на пять минут, с опасением, что пирожки пережарятся и перепела засохнут.
Но князю Андрею Дмитриевичу не пришлось опасаться за своих перепелов. Через минуту официант доложил:
– Его сиятельство граф-фельдмаршал.
– Прошу великодушного прощения, что заставил себя ждать; понимаю всю силу вины своей против такого великого гастронома, каким считаю нашего почтенного, многоуважаемого хозяина; кладу голову на плаху, в надежде, что повинную голову меч не сечет! Виноват; знаю, что виноват! Но что ж делать? В коллегии задержали, а тут старику принарядиться захотелось, – сказал Миних, входя и пожимая обе руки князю Андрею Дмитриевичу. – Ведь я знал, что я у вас встречу и прелестную баронессу Христину, в которую я был влюблен, когда она еще была только мадемуазель Вильдеман, и непременно бы отбил ее у барона и женился сам, если бы не было до того, к несчастию, уже женат; знал, что встречу здесь и нашу общую очаровательницу мадемуазель Жюли, для которой сейчас же бросил бы мою фельдмаршальшу. – И Миних перецеловал руки у обеих дам, поцеловал в лоб жену своего сына, похвалив цвет ее лица, протянул руку сыну и Сиверсу. Князь Андрей Дмитриевич представил ему племянника.
– А, юный любимец Марса, мой будущий соперник, – сказал Миних. – Я сейчас только подписал ваш патент. Поздравляю. Жалею только, что вы нас, преображенцев, оставляете! Ну все равно, вы поступаете в хорошую школу. Андрей Иванович и граф Апраксин, ваши подполковник и премьер-майор, это такие люди, что им даже Миних дорогу дает; отличные, почтенные люди!
В эту минуту толстый метрдотель вошел в гостиную, как бы окинул своим взглядом гостей, остановив глаза на князе Андрее Дмитриевиче, потом как-то особо моргнул бровью, отставил правую ногу назад и поклонился в полпояса, важно проговорив: «Кушанье подано». Двери в розовую столовую отворились. Метрдотель стал около дверей.
Андрей Дмитриевич подал руку графине Миних, прося фельдмаршала вести баронессу, а барона – Юлиану. Гофмейстер, Андрей Васильевич и фон Сиверс были без дам и вошли позади всех. Но Андрей Дмитриевич распорядился местами за столом так, что подле Юлии Менгден досталось сидеть его племяннику.
Обед был вполне гастрономический, по карте Вателя, знаменитого повара Людовика XIV; обедало девять человек; вина были подобраны к каждому блюду, и подобраны так, что можно было только благодарить. Фельдмаршал повеселел, стал подшучивать и рассказывать анекдоты. Его сын, гофмейстер, больше молчал, зато много шутила и смеялась с тестем его супруга. Баронесса смотрела на все будто проглотила аршин и все рассчитывала, много ли же дохода будет иметь молодой Зацепин. Ее муж, президент, старался как можно больше есть и пить, что и выполнял со всей своей немецкой грубостью, не стесняясь иногда спрашивать у хозяина: «Что это подают?» Раз даже он не поцеремонился спросить: «Как это приготовляют?» – на что, разумеется, получил ответ князя: «Не знаю». Фон Сиверс молчал, думая: «Честь-то какая, обедаю с самим фельдмаршалом!» – или начинал проверять себя, вроде вопроса: «Неужели точно все это золото? И ложки, и блюда, и соусники, и крышки, и солонки? Не может быть! Тут было бы пуда четыре или больше!» Или «А что, неужели в самом деле соус-то из настоящей черепахи сделан или это только так, для вида говорится?» А наш юноша, князь Андрей Васильевич, настолько заинтересовал Юлиану, что она иначе и не называла его, как граф, и смеялась до упаду, пробуя вина, которые он ей подливал. После обеда она шепнула ему на ухо: «Приходите непременно; я вас к принцессе проведу, а принца Антона мы выгоним!»
Пока все пили кофе и ликер, барон убежал к monsieur Жозефу расспрашивать, как приготовляется какой-то особенно понравившийся ему соус. Баронесса повторила князю Андрею Васильевичу свое приглашение и спрятала поданный ей ананас в свой ридикюль. Молодые Минихи просили его чаще их навещать. Старик фельдмаршал обещал покровительство, а Юлиана знаменательно пожала руку. Обед имел успех полный, и князь Андрей Дмитриевич, видимо, был этим доволен.
– Ну вот тебе, друг, дороги открыты на всех путях. Ищи теперь случая. От тебя зависит! Видишь сам, что обед – дело, и дело нешуточное! Не всякий это сознает, да дело ведь и не в сознании, а в самом деле; только то, что нами съедено да выпито, то действительно наше!
Племянник и дядя успели еще обменяться мыслями о будущих предположениях. Потом племянник распрощался и ушел к себе, а дядя отдал приказание никого, кроме графа Андрея Ивановича, не принимать.
И точно, не прошло и часу, как князю Андрею Дмитриевичу доложили:
– Его сиятельство граф Андрей Иванович Остерман!
– Просить в кабинет! – сказал князь Андрей Дмитриевич и отправился к нему навстречу.
VIII
Старики шалуны
– Насилу вырвался под покровительство вашего сиятельства! – начал Остерман, оправляя на себе свой неряшливо надетый, коричневый шелковый, без всяких петлиц и вышивок, французский кафтан и широкий, с высоким тупеем, и густо напудренный парик. – Эти господа думают, что канцлер – это вьючная скотина, которой не должно и отдыха давать! С самого утра, я с шести часов за работу принимаюсь да вот до сих пор! Ни пообедать порядочно не дадут, ни отдохнуть. Просил себе только полчаса, – думаю перед нашими подвигами нужно; так нет! Черт принес французского посла, этого проклятого маркиза, узнать, дескать, о здоровье вашего сиятельства, так как вы не удостоили своим присутствием моего празднования тезоименитства нашего великого короля, то я, дескать, счел обязанным просить, не изволите ли, по крайней мере, удостоить посещением предстоящего празднования двадцатипятилетия его благополучного царствования. Я, разумеется, заохал, застонал, жалуясь на ноги, и сказал, что он сам видит мое здоровье; что как ни желал бы я принимать участие во всех празднествах, но постоянно должен отказываться от приглашений даже своей всемилостивейшей государыни; что до сих пор никуда не выхожу, а в день праздника тезоименитства и я, и мои думали, что я умру, но и тут из уважения к его великому королю я отправил графиню, а сам, если буду сколько-нибудь в силах, непременно за долг поставлю принести в день праздника свое почтительнейшее поздравление, но обещать вперед не могу. Едва выпроводил – и прямо к вам.
– Ваше сиятельство изволите всегда на работу жаловаться, а согласитесь, что ведь без работы не захотели бы жить! Не любят работы только такие лентяи-фланеры, как, например, я, который вот числится по флоту в звании вице-адмирала, а с тех пор как вернулся в Россию, ни разу даже на корабле не бывал.
– А все отдохнуть нужно иногда, вздохнуть; а и вздохнуть не хотят дать! Лесток будет?
– Он прислал записку, что проедет прямо в нортплезир, но что его потребовала цесаревна, поэтому он должен прежде заехать к ней.
– Кто же еще будет? Эх, старика Гаврилы Ивановича нет, а то он всегда первый.
– Да, любил покойный поразвратничать, не хуже нас, грешных.
– Нас-то далеко перещеголял! Ваше сиятельство были в то время в Париже и его не знали, а я вам могу доложить, что и в голову нам с вами не придет, что они тут выкидывали! Вот сынок, тот не в батюшку! Такой филистер, что упаси Господи! Мы в Киле и в Геттингене всегда таких скромничков да благонравных филистерами называли.
– Н-да! – отвечал князь Андрей Дмитриевич. – Зато в другом смысле… Впрочем, вольному воля! А сегодня будет у нас Степан Федорович Лопухин да еще новенький, Александр Борисович Бутурлин, а может быть, и Куракин.
– Вот как! Компания хоть куда: канцлер и граф, вице-адмирал-сенатор и князь; обер-церемониймейстер, обер-гофмедик и камергер; да другой камергер и полковник, залучили еще генерал-поручика, а может, еще и обер-шталмейстера, настоящие бурши и со звездочкой… – смеясь, сказал Остерман. – А что, ведь, право, нас бы всех посечь следовало, как рассудить! Ха-ха-ха! Вот шалуны-то!
Остерман весело смеялся.
– Уж и посечь, за что же? Кому мы мешаем, у кого что отнимаем?
– Напротив, поощряем и помогаем. Так? А все не мешало бы посечь таких солидных и высокопоставленных людей за апробацию такого рода шалостей! Уж что таить, надо согласиться, я это сам себе всякий раз говорю, как еду…
– Ни-ни! Не соглашаюсь ни в каком случае! Солидным людям еще более развлекаться нужно! Положим, я лентяй, ничего особого не делаю; а вот хоть бы вашему сиятельству, при ваших государственных трудах, да хоть на несколько минут не забыться, – по-моему, лучше не жить! Мне, как вдовому, не принявшему никаких обетов, уж ради нервного успокоения необходимо! Правда, товарищи у меня все люди женатые, но это их дело. Положим, готов согласиться, что вашему сиятельству и другим нашим женатым не худо бы от своих жен экзекуцию вынести! – смеясь, проговорил Зацепин. – Оно же, говорят, и жизни придает!
– От моей Марфы Ивановны я давно разрешение получил. Она говорит: «Дури сколько хочешь, только здоровье свое побереги и меня не забывай».
– Немного таких прекрасных женщин и добрых жен, как графиня Марфа Ивановна. Впрочем, и Лестоку от его подруги дана свобода на все! Говорит: знаю, что мой дружок беспутный, да что ж делать-то? Ничего не поделаешь! Лопухин, тот сам жену освободил; разумеется, и ей с него нечего требовать! Бутурлину тоже с горя, – кое-откуда прогнали, а женился, так жена умерла, поневоле бросишься в омут, то есть к нам! Да и то сказать, – муж да жена, говорят, одна сатана, где уж тут их разбирать. Ну что же, ваше сиятельство, прикажете ехать, – ведь время!
– Я свою карету домой отпущу? – сказал Остерман.
– Разумеется, ваше сиятельство! Вам, человеку официальному, нельзя афишировать себя, разъезжая по загородным местам! Мы – другое дело! Будьте покойны, мы вас, как всегда, доставим так, что даже тень ваша не будет знать, где вы были, а Лопухин заедет за Бутурлиным.
И они скоро уселись в карету Андрея Дмитриевича и двинулись на Аптекарский остров, где князь Андрей Дмитриевич устроил себе приют, как он называл – «наше удовольствие», в подражание загородным приютам принца-регента Орлеанского и там с некоторыми любителями распущенной чувственности, повторял на старости лет то, чем увлекался так страстно в молодости.
В этом домике круглая комната без окон, обставленная зеркалами и широкими диванами, драпированная цветами и ярко освещенная, была ареною их эротических подвигов. Посредине комнаты стоял круглый стол, уставленный яствами и лакомствами и также убранный цветами. В этой комнате их уже ожидали шесть или семь богинь под предводительством Леклер, одетой в костюм Авроры.
Остерман в этой кутящей, разгульной компании, естественно, был первым лицом. Он всегда увенчивал себя венком из плюща, принимая на себя роль Вакха. Это весьма смешило всю собиравшуюся компанию, так как его широкая, толстая фигура, с подагристыми ногами и красным лицом, очень напоминала собой бога пьянства, хотя пил он вообще очень мало, а иногда даже и вовсе не пил. Князь Андрей Дмитриевич изображал Аполлона; Лопухин – бога Пана, услаждавшего себя виноградным соком и за себя, и за Вакха; Лесток любил разыгрывать роль Сатира. Для Бутурлина была предложена роль Марса. Богини могли одеваться как которой угодно, с тем только условием, что на свой костюм они могли употребить не более двух аршин газа и гирлянды цветов. Над потолком играл хор и музыки в пустой комнате, не зная ни для кого, ни для чего он играет; из комнаты несколько дверей вели в отдельные кабинеты, устроенные в виде палаток, нишей, маленьких будуаров и разного рода убежищ. Кругом дома было темно; все было закрыто и замаскировано, так что и в голову никому не могло прийти, что тут, в этом небольшом уединенном домике, где-то близ Карповки, идет полный разгул русских вельмож, под председательством самого канцлера, того больного, слабого старика, который все охает и по болезни в кабинет не может ездить и которого даже к государыне иногда носят в креслах.
– Ну что ж? Старички шалят! – говорила Леклер. – Почему же им и не пошалить, когда есть деньги; а нам угодить им нужно, чтобы им весело было!
И богини тянулись изо всех сил, чтобы угодить.
Лопухин с Бутурлиным и Куракин приехали почти одновременно, а Лестока еще не было. Он поехал к цесаревне Елизавете.
Цесаревна в слезах ждала его с лихорадочным нетерпением. Увидев, что он подъехал, она не выдержала и побежала к нему навстречу.
– Они его взяли у меня, они его отняли! – лихорадочно сказала она, заливаясь слезами. – Доктор, вы правы! Я была глупа, что не воспользовалась! Но разве я могла знать, могла думать? И чего они хотят от меня?
Лесток не отвечал. Он только поднес ее руку к своим губам и увел в кабинет, указывая знаками на необходимость осторожности.
– Что случилось? Скажите! Кто у вас что отнял? Цесаревна, да полноте же!
– Его, его, отняли! Убили его, моего Алексея, моего друга! Может быть, теперь ломают его, пытают, жгут, мучат за меня, за меня!..
– Успокойтесь, цесаревна, что такое случилось, расскажите! Боже мой, разве можно так плакать?
– Они украли его, увезли… Поймите, доктор, я ничего не хотела, ничего не просила у них. Я все уступала им. Они могли рассчитывать, что я женщина, которая сама очень рада избавить себя от всяких хлопот и с удовольствием предоставляет им право думать даже о ней самой. Во мне нет честолюбия.
Я хотела только спокойствия. Вы знаете – я веселого характера; может быть, немножко легкомысленна. Я осталась после матери так молода. Удивительно ли, что мне хотелось иногда повеселиться, хотелось даже иногда помотать. Ведь для молодой девушки в шестнадцать-семнадцать лет это так естественно. А я нуждалась, стеснялась даже в необходимом! Бывало, нужно ехать к племяннику на куртаг или на выход, и я накануне должна была перенизывать свой жемчуг, чтобы было незаметно, что надеваю тот же, который был на мне дня два назад; другого у меня не было. Но я ограничивала себя, стеснялась, уступала место всем: и Меншиковой, и Долгорукой, и Левенвольду, и Бирону… одним словом, всем, кому они хотели, чтобы я уступала! Я не обращала внимания ни на их выходки, ни на клевету, переносила даже оскорбления… Я требовала себе только одного: чтобы меня оставили в покое… Первый раз я приблизила к себе человека; первый раз попросила не за себя, а за него, и что же? Правда, они исполнили мою просьбу, с тем чтобы через несколько недель убить, задушить единственного человека, который мне дорог… Ведь я человек, доктор, поймите это! Я женщина! Не могу же я заглушить в себе всякое чувство, всякое сознание, не могу же быть, наконец, вне желаний, естественных во всякой женщине!
– Так, так, прекрасная цесаревна! Но что же делать? Они боятся.
– Чего? Кого? Меня и гвардейского прапорщика! Ведь это даже и не смешно. Я могла бы и должна их бояться, потому что действительно могу всего от них ожидать… Меня упрекают, зачем я так доступна гвардии, зачем так фамильярно отношусь к каждому солдату, который вздумает ко мне обратиться; но упрек этот совершенно неоснователен. В любви гвардии, в сохраняемой ею памяти моему великому отцу мое спасение! Я сама не знаю как, – при своей молодости, когда скончалась матушка, – надо полагать инстинктивно, но в первый же день, как я осталась сиротой, я почувствовала, что пока меня любит гвардия, они не посмеют со мной ничего сделать, не посмеют даже отравить! Тогда это было инстинктивное движение самосохранения, теперь же это сознательное чувство необходимости опоры. Я знаю, что, пока гвардия меня любит, они могут мучить меня мелкими уколами, но предпринять собственно против меня ничего не смеют… Другое дело в рассуждении человека, который – гвардия не знает этого – для меня все! На нем они могут выместить всю злобу свою, всю свою ненависть ко мне! И мне некому даже сказать, некому довериться… Один вы, доктор, один вы, который отказался меня продать им! Правда, мои камер-юнкеры, моя Мавруша… я в них уверена; но они так еще молоды и так, не в обиду им будь сказано, так незначительны, обставлены так слабо и мизерно, что для дочери Петра Bеликого опираться на них – вещь невозможная, немыслимая! Мой гофмейстер тоже человек честный, но он слишком придворный человек. Он старается не понимать всей неловкости моего положения. Один вы можете пожелать помочь мне, тем более что вы знаете, что я решилась на известный вам поступок отчасти по вашему же настоянию! Помогите мне, доктор, умоляю вас, – спасите от отчаяния, вырвите его из их рук.
– Но что же с ним сделалось? Куда его девали?
– Ничего не знаю. Сегодня утром я ждала его, но его не было; послала узнать – говорят, вчера вечером явился к нему ординарец с командой и увел в Тайную канцелярию, а там этот страшный Ушаков. Я вас умоляю, доктор, съездите к Андрею Ивановичу от моего имени, скажите ему, что я прошу его… век ему благодарна буду… скажите, что тут нет ничего политического, что тут только слабость женщины, даже и того нет, а просто увлечение девушки, дожившей до двадцати девяти лет. За что же тут ломать, мучить? Пусть отпустят его. Наконец, съездите к герцогу, скажите, что я сама готова ему во всем повиноваться, но пусть мне отдадут его, пусть только не мучат его за меня. Вы скажите, что у самой императрицы была сестра Парасковья Ивановна, которая была обвенчана тайно с своим же подданным, почему же я не могу? Скажите, что я на все готова… что я прошу, умоляю! О, боже мой, и это унижение должна переносить дочь Петра Великого!
– О ком же просить и о чем просить? Ведь все это было так скоро, что, признаюсь, цесаревна, я еще не успел даже ознакомиться с действительным положением дела, хотя и сам привез тогда патент.
– Только о его свободе! Только о том, чтобы его не трогали и предоставили нас самим себе. Вот записка о нем, она написана моею рукою. По ней они могут видеть, что вы просите не от себя и не за себя. Неужели они хотят, чтобы я сама бросилась перед императрицей и открыто, перед целым светом, заявила, что он мне дороже самой себя.