Kitabı oku: «Рассказы о жизни московских зданий и их обитателей», sayfa 2
Собственно, из-за детей мы и решились переехать. Двоих близнецов нужно было нести на руках из комнаты до ванной минут пять, такие были расстояния. Эти сложности невозможно ощущать только по молодости, с детьми они стали заметны. И врачи сказали нам, что если мы хотим, чтобы у сыновей были здоровые легкие, надо переезжать. Такое говорили почти 40 лет назад, понятно, что сказали бы сейчас…
Но Арбат мне снится, в том прежнем своем обличии, и когда я заболеваю, я обязательно еду туда, меня не остановит, даже если в этот момент идет град размером с куриное яйцо. Мне необходимо надышаться каждым его камушком, и от этой терапии всегда становится легче (…). Мой дом не обошли “преобразования”. На крыше уникального памятника архитектуры появился пентхаус. Когда я увидела его в первый раз, хотела подать в суд, с точки зрения охраны памятников архитектуры, но потом подумала, как необыкновенно хорошо живется людям там, наверху, какой невообразимо красивый вид открывается у них на Арбат».
Ныне дом заявлен как объект культурного наследия, ну а та самая рюмка есть не что иное, как итог перестройки крыши здания, устроенной одним из представителей новой староконюшенной «аристократии» уже в наше время.
Дом «под рюмкой», наши дни
2. Ярослав Смеляков на Арбате: «К врачам обращаться не стану»
Ночные посиделки трех поэтов у Спаса на Песках – Черный воронок – «Если я заболею, к врачам обращаться не стану» – Воскрешение – В финском плену – Из одного лагеря в другой – Забытая заначка – «В казенной шапке, в лагерном бушлате, полученном в интинской стороне…» – Замысел кинофильма Эльдара Рязанова – В гостях у поэта молодой Евгений Евтушенко – Кладбище паровозов – Ни дня без мата – «Я унижаться не умею»
Плутая по старой Москве, то и дело натыкаешься на тот или иной дом, несущий в себе отголоски былого, давно отставшего времени. И сколько бы путеводителей ни брал я в руки, не найти в них того, о чем иногда хочется прочитать. В неказистом старом доме № 38/1, что притулился на перекрестье Арбата и Спасопесковского переулка, более 65 лет назад происходили драматические события. Теплым августовским вечером 1951 года в гости к поэту Ярославу Смелякову пришли его молодые коллеги Константин Ваншенкин и Евгений Винокуров.
Однокомнатная квартирка Смелякова была такой маленькой, что кухня в ней не помещалась. Газовая плитка и та стояла в коридоре, на ней и готовила жена поэта, Евдокия Васильевна (известная в писательских и иных кругах как Дуся). Просидели долго, читая стихи, уговорили три бутылки. Когда их не хватило, раскупорили стоящую на окне бутыль-четверть со смородинной наливкой. Как вспоминает Ваншенкин, Смеляков «был словно чем-то озабочен, расстроен, но пытался отвлечься, попросил нас почитать стихи. Время от времени подходил к распахнутому окну и вглядывался в темноту». Что он мог там увидеть, разве что силуэт храма Спаса на Песках, который угодил на знаменитый поленовский пейзаж «Московский дворик»? В честь этого храма-картинки и получил свое название Спасопесковский переулок.
Смеляков попросил Винокурова: «Посмотрите, там, напротив, никого нет на крыше?» Винокуров высунулся из окна, а Смеляков сказал ему: «Только не блевать!» Винокуров обиделся – его ведь даже не тошнило, а из окна он никого не увидел.
Ваншенкин и Винокуров покинули дом в Спасопесковском уже затемно. А потом в квартиру Смеляковых пришли незваные гости, и в карманах у них была не водка, а ордера на арест и обыск. Хозяина квартиры они забрали с собой. Было ли это неожиданностью для Смелякова? Похоже, что нет. Незадолго до ареста он признался жене: «Скоро меня посадят». Причиной плохого предчувствия послужила несдержанность Смелякова. Однажды, выпивая с Дусей и еще одним приятелем-поэтом, он сболтнул: «Странное дело! О Ленине я могу писать стихи, а о Сталине не получается. Я его уважаю, конечно, но не люблю». И все. Приятель ушел, а Дуся разрыдалась: «Если б ты видел, какие у него сделались глаза, когда ты это сказал!» – «А что я такого сказал? Сказал – уважаю».
В этом доме в третий раз арестовали Ярослава Смелякова
Есть и другая версия причины ареста. Летом 1951 года в Москву приехал турецкий поэт и политический эмигрант Назым Хикмет, поселили его в гостинице «Москва». Смеляков пришел к нему под проливным дождем. Хикмет отдал промокшему поэту свою рубашку, а Смеляков подарил ему книгу «Кремлевские ели». Хикмет был рад книге: «Твое лицо похоже на лицо Маяковского, и я боялся, брат, что ты и пишешь, как он, лестницами. Но второй Маяковский, как второй Шекспир или второй Толстой, литературе не нужен. Нам всем надо стараться идти своей дорогой. А это самое тяжелое дело». После той встречи в «Москве» Смеляков стал ходить к Хикмету чуть ли не ежедневно. А потом пропал. Хикмет все пытался выяснить – в чем дело? Лишь по прошествии полутора лет одна знакомая шепотом сообщила – Смеляков арестован и будто бы без Хикмета не обошлось.
Якобы Смеляков во время одного из своих визитов в «Москву», находясь подшофе, спросил Хикмета о том, как его содержали в турецких тюрьмах, били ли его на допросах и тому подобное. На это Хикмет ответил, что его и пальцем не тронули. И тогда Смеляков бросил опасную фразу: «Считай, Назым, что ты и тюрьмы не нюхал. Подумаешь, одиночка! Да у нас за год следствия ты бы такое крещение прошел, что и ад показался бы раем». И тогда Хикмет официально попросил Союз писателей «оградить себя от дружбы» со Смеляковым, после чего последнего и арестовали.
Хикмет, дабы опровергнуть этот слух, обратился к Александру Фадееву, пытаясь защитить и Смелякова, и свое честное имя. Но руководитель Союза писателей все возможные ходатайства отверг, заявив, что помогать Смелякову бесполезно, он осужден на 25 лет по обвинению в антисоветской агитации и измене Родине. Но зато Фадеев где-то «проверил», упоминается ли имя Хикмета в уголовном деле Смелякова – оказалось, что нет. Впоследствии вышедший на свободу Смеляков подтвердил порядочность Хикмета. При Сталине хорошей привычкой было хранить в доме чемоданчик со сменой белья и тем, что может понадобиться, когда такой вот глубокой ночью настойчиво позвонят в дверь. Но дело было даже не в чемоданчике. Смелякова на квартире в Спасопесковском переулке взяли в третий раз. И уже в последний. Ведь срок ему дали на всю катушку – четвертак (двадцать пять лет), после чего уже не возвращаются.
Черный воронок на улицах Москвы
О чем думал Смеляков, вновь оказавшись пассажиром черного воронка? Вспоминал ли, как приехал в Москву, где в 1932 году вышла его первая книга «Работа и любовь»? Интересно, что он сам же ее и набирал в типографии, где работал тогда. Комсомольский поэт Смеляков воспевал новую Москву, нарекая ее «городом весенним, звонкотрубым, на пороге солнечных времен». А по улицам Москвы ходили герои его стихотворений: и «хорошая девочка Лида», и «Любка Фейгельман» (Любовь Саввишна Руднева (Фейгельман), которая в более чем зрелые годы утверждала, что «все, что Смеляков написал про меня, это чушь, мы с Яром никогда не целовались»). И те, к кому он обращался в самом известном своем стихотворении:
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом,
в изголовье поставьте
ночную звезду.
Я ходил напролом.
Я не слыл недотрогой.
Если ранят меня в справедливых боях,
забинтуйте мне голову
горной дорогой
и укройте меня
одеялом
в осенних цветах.
Порошков или капель – не надо.
Пусть в стакане сияют лучи.
Жаркий ветер пустынь, серебро водопада —
Вот чем стоит лечить.
От морей и от гор
так и веет веками,
как посмотришь, почувствуешь:
вечно живем.
Не облатками белыми
путь мой усеян, а облаками.
Не больничным от вас ухожу коридором,
а Млечным Путем.
Было у него два закадычных друга-поэта: Павел Васильев и Борис Корнилов. Оба сгинули в мясорубке сталинских репрессий. А Смелякову повезло – он выжил, правда, лучшие годы своей жизни провел за колючей проволокой. Первый раз взяли его в 1934 году; узнав об убийстве Кирова, он неосмотрительно заметил: «Теперь пойдут аресты, пострадает много невинных людей» (Евгений Евтушенко называет иную причину: «Смеляков публично справил малую нужду на портрет Сталина»). Выпустили поэта в 1937 году, когда многие шли в обратном направлении.
После освобождения он пришел к функционеру Союза писателей Ставскому. Тот приободрил Смелякова, сказал, что поможет устроиться в заводскую газету, а еще поделился злободневной проблемой: нужно вот срочно посадить Васильева и Корнилова, чем он сейчас и занимается. Как вспоминал Смеляков, услыхав это, он сидел «ни жив, ни мертв». Позднее, обращаясь к матери расстрелянного Корнилова, Смеляков напишет:
Он бы стал сейчас лауреатом,
Я б лежал в могилке без наград.
Я-то перед ним не виноватый,
Он-то предо мной не виноват.
Он продолжал писать, но времени до новых тяжелых испытаний оставалось немного. В 1941 году Смеляков ушел на фронт, а вскоре попал в плен, причем в финский. Поведение его в плену было безупречно, когда в лагерь пожаловала комиссия Красного Креста, он устроил ей разнос по причине плохого содержания военнопленных. И самое главное, что после этого пленных стали даже лечить.
Интересно, что в изданном в 1943 году сборнике стихов, куда были включены произведения лучших (по мнению цензуры) на тот момент советских поэтов, помимо стихов Ахматовой и Пастернака есть и стихи Смелякова. А все потому, что его считали погибшим. Так, в письме от декабря 1942 года Лиля Брик и Василий Катанян сообщали Николаю Глазкову, который находился в эвакуации в Горьком: «Слуцкий был легко ранен и, выздоровев, вернулся на фронт. Но вот уже два месяца о нем снова ничего неизвестно. Коган и Смеляков убиты». Через некоторое время Борис Слуцкий объявился, подтвердилась документально гибель Павла Когана в бою под Новороссийском. А вот о Смелякове по-прежнему ничего нового: если убит, то где? И тогда приятель Смелякова Евгений Долматовский решил посвятить памяти коллеги стихотворение «Последняя вечеринка»:
Вразвалку, грузно входит в дверь
Угрюмый Ярослав.
Где ты, мой друг, лежишь теперь,
Как пламя, отпылав?
«Когда слух о гибели Смелякова дошел и до нашего Брянского фронта, – вспоминал Яков Хелемский, – мой давний друг, а тогда и армейский однокашник, Даниил Данин одновременно получил из Москвы с оказией стихотворение Ярослава, ходившее в списках и считавшееся п о с л е д н и м. Даня, хоть и сам побывал в окружении, принял эту версию на веру и внушил свое восприятие мне. Стихотворение Ярослава, теперь знаменитое, начиналось строкой “Если я заболею, к врачам обращаться не стану…”. Потрясенные очередной утратой, мы все время повторяли: “Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье поставьте ночную звезду…” А концовка “Не больничным уйду коридором, а Млечным Путем…” и впрямь напоминала автоэпитафию. Скорбные слухи и смеляковский шедевр слились в нашем сознании воедино. Мы тоже решили, что Ярослава больше нет. А он был. Только в плену у финнов. Когда маленькая северная страна вышла из войны, он возник, увы, ненадолго. Его сразу же спровадили на наш север. После финского плена он оказался узником ГУЛАГа».
А стихотворение «Последняя вечеринка», посвященное собственной гибели, Смеляков все же прочитал, сказав автору с юмором: «Спасибо, гражданин начальник. Оказывается, вы, как говаривали мои солагерники, в гробу меня видали… Беда в том, что мы даже не можем с тобой раздавить полбанки в честь возвращения с того света». Трудно судить – что более всего огорчило Смелякова, то ли само стихотворение, то ли сухой закон, которого придерживался Долматовский – после ранения в голову врачи категорически запретили ему употреблять спиртное. Так он и жил трезвенником, а Смеляков жалел его.
Возвратившись из финского плена, Смеляков опять угодил в лагерь, где его несколько лет «фильтровали». Вместе с ним сидел и брат Александра Твардовского, Иван. После лагеря Смелякову въезд в Москву был заказан. Работал он в многотиражке на подмосковной угольной шахте. В Москву ездил украдкой, никогда не ночевал.
Но благодаря Константину Симонову, замолвившему слово за Смелякова, ему удалось вновь воскреснуть. Вскоре его уже печатал «Новый мир», а в 1948 году вышла книга «Кремлевские ели». Он писал правильные стихи. В переполненных патетикой стихотворениях «Наш герб» и «Мое поколение» нет и намека на пережитые автором горести. Все как будто бы шло хорошо. Смеляков активно сочинял, зарабатывал в основном переводами национальных поэтов.
Константин Ваншенкин
Как-то он получил крупный гонорар, решив тысячи три рублей утаить от жены Дуси в качестве заначки. Едет Смеляков домой, в Спасопесковский переулок, и думает: куда бы их спрятать, чтобы Дуся не дозналась? С ним в такси ехал один поэт-собутыльник, он и подсказал: «А я заначку всегда прячу в одно место – в диван, между сиденьем и спинкой». Так Смеляков и сделал, причем немедля. Утром, продрав глаза, Ярослав Васильевич, пересчитывая гонорар, обнаружил, что не хватает трех тысяч. Большого труда ему стоило вспомнить, куда именно он схоронил свою заначку – между спинкой и сиденьем… такси. Но пить он не перестал. Его часто можно было встретить в ресторане ЦДЛ. Однако все опять сорвалось в тот злополучный августовский вечер 1951 года.
На следующее утро после ночного сидения у Смелякова в Спасопесковском, зайдя в «Литературную газету» к Семену Гудзенко, Константин Ваншенкин узнал от него, что «ночью взяли Ярослава». Опытные люди пояснили, почему Смелякова взяли только после ухода Ваншенкина и Винокурова – с ними пришлось бы возиться, вносить в протокол.
А Смеляков вскоре оказался «в казенной шапке, в лагерном бушлате, / полученном в интинской стороне, / без пуговиц, но с черною печатью, / поставленной чекистом на спине». Эти строки были написаны им в 1953 году, в заполярной Инте, печально прославившейся своими лагерями. Упоминаемая черная печать – это лагерный номер Смелякова: Л-222.
Смеляков сидел вместе с будущими сценаристами Юлием Дунским и Валерием Фридом (их «преступления» тоже связаны с Арбатом – они якобы хотели покуситься на жизнь товарища Сталина, проезжавшего здесь; правда, их окна выходили в переулок, но следователей это не смутило). В их памяти Смеляков «остался тонким, тактичным и, даже больше того, нежным человеком». В лагерной многотиражке «Уголь стране» он вел своеобразный семинар поэзии для заключенных. Но трагедии все же случались. Фриду врезалось в память, как однажды Ярослав «трясущимися от нетерпения ручками достал из заначки бутылку – и выронил на цементный пол… Тут нужен был Роден – чтобы запечатлеть в мраморе отчаянье Ярослава. Эта трагическая фигура до сих пор стоит у меня перед глазами».
В 1953 году сценаристов выпустили, но оставили на поселении рядом с лагерем. Смелякова на выходные иногда отпускали к ним в гости: «Правда, первый визит чуть было не закончился крупными неприятностями. Мы – как обещали – подготовили угощение и выпивку, две бутылки красного вина. Смеляков огорчился, сказал, что красного он не пьет. Сбегали за белым, то есть за водкой. Слушали стихи, выпивали. Когда водка кончилась, в ход пошло и красное: оказалось, в исключительных случаях пьет. Всех троих разморило, и мы задремали. Проснулись, поглядели на часы – и с ужасом увидели, что уже без четверти восемь. А ровно в восемь Ярослав должен был явиться на вахту, иначе он считался бы в побеге. И мы, поддерживая его, пьяненького, с обеих сторон, помчались к третьему ОЛПу (лагерному пункту. – А.В.). Поспели буквально в последнюю минуту». Так родился замысел фильма Эльдара Рязанова «Вокзал для двоих». Просидел Смеляков до 1955 года и возвратился домой по амнистии (еще не реабилитированный), в огромном потоке освобожденных из тюрем людей: «До Двадцатого до съезда жили мы по простоте / безо всякого отъезда в дальнем городе Инте». Бывшие друзья-сидельцы, беспокоясь о том, чтобы Смеляков вернулся в Москву в приличном виде, а не том самом бушлате, подарили ему кожаное пальто, к тому же перекрашенное в рыжий цвет. Пальто Смеляков пропил в поезде, сменяв его на литр водки.
В Москве на вокзале Смелякова встречают коллеги: «Возвращающегося Смелякова на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не была в отсутствии, ее цена выросла… На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его отяжелевший взгляд падает на двадцатидвухлетнего поэта, глядящего на него с ужасом и обожанием. “Ну, прочтите что-нибудь…” – неласково, с каким-то жадным страхом говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему “О, свадьбы в дни военные…”. Смеляков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит. Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он “расстроил Яру”. Молодой поэт входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то человек, почти все стихи которого он знает наизусть. “Вам не понравилось?” – спрашивает молодой поэт. “Дурак…” – в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только ему принадлежащей, неласковой нежностью», – свидетельствовал Евгений Евтушенко.
Евгений Евтушенко
Жена Дуся ушла от Смелякова к наезднику московского ипподрома Бондаревскому, потому-то он и пил у Луконина. Затем все же Смеляков вернулся в уже пустую квартиру в Спасопесковском, к нему вновь пришли Ваншенкин с Винокуровым, и Ярослав Васильевич стал вспоминать тот августовский вечер 1951 года «с необыкновенной точностью, с хмурой веселостью, с какой-то мрачной наивностью».
Ярослав Смеляков
Больше Смелякова не сажали. Его второй женой стала поэтесса и переводчица Татьяна Стрешнева, случилось это после одного случая в писательском доме творчества «Переделкино». «В тот день, когда туда приехал объясниться со Смеляковым приятель, заложивший его. Просил забыть старое, не сердиться.
Намекнул: если будешь с нами – все издательства для тебя открыты! Ярослав не стал выяснять, что значит это “с нами”, а дал стукачу по морде. Тот от неожиданности упал и пополз к своей машине на четвереньках, а Смеляков подгонял его пинками. Это видела Татьяна Валерьевна, случайно вышедшая в коридор. Сцена произвела на нее такое впечатление, что вскоре после этого она оставила своего вполне благополучного мужа и сына Лешу ушла к Смелякову», – рассказывал очевидец.
Он много писал, печатался «и стал теперь в президиумы вхож». Как запоздалый жидкий дождичек, что без пользы льется на раскаленную солнцем землю, посыпались на Смелякова ордена и прочие государственные отметины за стихи-«паровозы», так называли стихотворения, исполненные высокого идеологического пафоса (по меткому выражению Ильи Фаликова, творческое наследие Смелякова и есть во многом кладбище этих «паровозов»). Хотя само стихотворение «Кладбище паровозов» очень здорово написано, в нем словно отражение смеляковского поколения:
Кладбище паровозов.
Ржавые корпуса.
Трубы полны забвенья,
свинчены голоса.
Словно распад сознанья —
полосы и круги.
Грозные топки смерти.
Мертвые рычаги.
Градусники разбиты:
цифирки да стекло —
мертвым не нужно мерить,
есть ли у них тепло.
Мертвым не нужно зренья —
выкрошены глаза.
Время вам подарило
вечные тормоза. (…)
За сборник «День России» (1967) Смелякову дали Госпремию СССР. Пил он по-прежнему много, даже еще больше. Язык у него развязывался, делая его еще более искренним и бескомпромиссным в оценках. Не всем это было приятно слышать. Как-то он, находясь в своем привычном состоянии, спросил Виктора Ардова: «Не понимаю, о чем с тобой может разговаривать Ахматова?» Ардов нашелся: «А как ты вообще можешь понимать, о чем говорят интеллигентные люди?»
Смеляков помогал молодым, в частности в журнале «Юность» в 1965 году напечатали поэму «Братская ГЭС» Евтушенко, предварявшуюся словами: «Под редакцией Ярослава Смелякова». Автор поэмы утверждал, что «редактура происходила в атмосфере сплошного смеляковского мата». Без мата Смеляков не мог и в этом смысле дал бы фору любому биндюжнику или грузчику. Его сосед по дому Николай Старшинов рассказывал такой случай. Как-то в квартире Смелякова шел долгий ремонт, маляры-штукатуры потрудились на славу. Вдруг в одно прекрасное утро Смеляков прибегает и просит Старшинова зайти: «Посмотрите, как эти мерзавцы-маляры изуродовали мою комнату». Старшинов видит следующую картину: посреди комнаты стоят три растерявшихся маляра с лицами белее мела, который только-только размешивали. Оказывается, они наклеили в углу кусок обоев другого цвета, полагая, что раз там будет стоять шкаф, то ничего страшного, ибо все остальные обои кончились. Смеляков так обложил их (хотя они люди бывалые), что они впали в транс. Старшинов, пытаясь разрядить ситуацию, обратил внимание соседа, что в основном-то ремонт выполнен хорошо. В ответ он получил такой посыл отборного мата, что даже не смог открыть рта. Четыре дня они не разговаривали, пока Смеляков не выразил некое подобие извинения. При этом он ко всем обращался только на «вы» и не выносил, когда ему тыкали.
Умер Смеляков еще нестарым человеком, месяц не дожив до шестидесятилетия. Уходил он тяжело. Не прибавила здоровья Ярославу Васильевичу ни новая жена, ни новая квартира на Ломоносовском проспекте, ни бывшая фадеевская дача, на которой он жил в Переделкине, о чем пронзительно написал Константин Ваншенкин:
Смеляков на фадеевской даче
Пишет стих на втором этаже,
Получив ее в виде удачи
После Сашиной смерти уже.
(Так его называл лишь заглазно,
Да и то если гордости вал
Поднимал Смелякова, – а гласно
«Александр Александрович» звал)…
А наиболее пронзительные стихи самого Смелякова увидели свет уже после его смерти, в перестройку. И среди них выделяется одно – о его первом следователе:
В какой обители московской,
в довольстве сытом иль нужде
сейчас живешь ты, мой Павловский,
мой крестный из НКВД?
Ты вспомнишь ли мой вздох короткий,
мой юный жар и юный пыл,
когда меня крестом решетки
ты на Лубянке окрестил?
И помнишь ли, как птицы пели,
как день апрельский ликовал,
когда меня в своей купели
ты хладнокровно искупал?
Не вспоминается ли дома,
когда смежаешь ты глаза,
как комсомольцу молодому
влепил бубнового туза?
Не от безделья, не от скуки
хочу поведать не спеша,
что у меня остались руки
и та же детская душа.
И что, пройдя сквозь эти сроки,
еще не слабнет голос мой,
не меркнет ум, уже жестокий,
не уничтоженный тобой.
Как хорошо бы на покое, —
твою некстати вспомнив мать, —
за чашкой чая нам с тобою
о прожитом потолковать.
Я унижаться не умею
и глаз от глаз не отведу,
зайди по-дружески, скорее.
Зайди. А то я сам приду.
Кажется, что все круги ада прошел этот человек: война, плен, лагеря, но не утратил человеческого достоинства. Была бы моя воля, установил бы на этом арбатском доме памятную доску с такими словами: «Здесь в третий раз арестовали поэта Ярослава Смелякова». Чтобы не забывали. И поэта, и его время.