Kitabı oku: «Кто вам сказал, что вы живы? Психофилософский роман»
– Скажи, пожалуйста, ты можешь объяснить, что отличает взрослых от детей?
– Конечно. У детей постоянно что-то происходит, а у взрослых не происходит ничего.
Из разговора с одиннадцатилетней девочкой Майей.
Моему младшему сыну Андрею – с благодарностью за дружбу.
Издательство выражает благодарность литературному агенту Светлане Поляковой за помощь в получении прав
При оформлении обложки были использованы фотоматериалы Дмитрия Брикмана
© Андрей Максимов, текст
© ООО «Издательство АСТ
НАЧАЛО
Мой труп лежал передо мной.
Мерзкий и отвратительный.
А каким еще и должен быть труп?
Ну все, самое страшное произошло: я умер. Теперь бояться нечего, и можно существовать спокойно.
Я умер, и у меня больше нет никаких воспоминаний. Это самое главное: никаких воспоминаний у меня больше нет.
Просто так представил. Почему нет?
Я даже вздохнул облегченно.
И тут мой труп… зашевелился.
РАЗ… РАЗ… Отлично!
Поехали!
Мне пятьдесят лет. Я работаю звукорежиссером в знаменитом московском театре. У меня есть жена, сын и периодически появляющиеся любовницы. Еще у меня есть язва желудка. Лысина, которая постепенно и нагло оккупирует мою голову (надеюсь, только снаружи). Иногда я представляю себе лысину внутри – эдакая пустота на месте мозгов, которая все расползается и расползается…
Еще у меня есть имя и фамилия, которые столь же обычны, как и вся моя жизнь. Меня зовут Сергей Сергеевич Петров. И сына моего зовут Сергей Сергеевич Петров. И его сына будут так звать. И мы станем множить количество обычных, никому не нужных людей, которые родились для массы.
Я давно понял: есть люди, которые рождаются для движения. Они двигают эту жизнь – иногда куда надо; иногда – к пропасти. Жизнь движется людьми. Избранниками.
А есть масса, которая сдерживает это движение, чтобы не понесло человечество хрен знает куда. Мы – тупое, бессмысленное, жующее ничто, мешающее прогрессу. Мы называемся «обыкновенные люди».
Назвали нас так, разумеется, те, кто считает себя необыкновенными. И они правы. Мы – обычные. Поддерживающие обычаи. Мешающие движению. Жующие что дадут. Зарабатывающие сколько позволят. И я – такой. И сын мой такой. И его дети будут такими.
Потому что движитель ты или масса – это не от тебя зависит. Это карма такая.
Карма – это что такое? Неясное веление Божие. Господь что-то там решил, и ты теперь так будешь жить. И ты. И потомки твои. Попадем к Нему, тогда выясним, отчего такое происходит.
А пока – так.
Я сбился.
Вот всегда так: задумываю про что-то одно сказать и сбиваюсь. Потому что поговорить не с кем. Как только начинаешь сам с собой беседовать – остановиться невозможно.
Я люблю звук. Мы-то все больше воспринимаем мир как картинку. Даже придумали беззвучные социальные сети и смеем называть общением эту бессмысленную, беззвучную переписку.
Как можно общаться с человеком, если его не слышишь? Ведь даже глаза могут врать, а голос – никогда. И волнение, и любовь, и страсть – все выдаст голос.
Глаза – друзья. А голос предатель.
Я люблю звук, потому что он – настоящий. Фальшь слышна всегда.
Обожаю фразу Станиславского: «Открылся занавес, и актеры начали врать».
Он может выйти, актер… Или нет – актриса, красотка такая… Вроде Ирки…
Нет, про Ирку не думать сейчас, не думать… Пока есть время не думать – надо не думать.
Тем более не актриса она. При чем тут?
Так вот. Про звук. Она может выйти, актриса… Красотка вся. Груди рвутся из платья. Ноги отмеряют сцену, как циркули…
К зрителям повернется – груди вываливаются. Отвернется – все на задницу пялятся. Пойдет – циркули меряют сцену – не оторваться.
А рот откроет – и все. Первые звуки голоса возникнут, и прям по Станиславскому: врет.
В женщине что главное?
Голос. Ко всему остальному можно привыкнуть, а голос вот если бесит в телефоне – тогда все, кранты. Без вариантов.
В начале было слово. Но слово было сказано. Звук был в начале. Вот в чем дело.
Опять сбился.
Куда меня несет все время?
Нельзя вернуться к тому, что сказано. К тому, что прочитано, – можно. А к сказанному – нет.
Нельзя сказать: мол, вернитесь к тому, с чего я начал, потому что я продолжил так-то и так-то, а хотел сяк-то и сяк-то…
Когда пишешь – да. А когда говоришь – невозможное дело.
А я все это говорю. Наговариваю зачем-то.
Зачем?
Потому что это создает иллюзию общения.
Да – иллюзию. Но все-таки общения.
С магнитофоном мне, честно говоря, больше нравилось общаться, однако и с компьютером тоже можно.
Люди зачем друг с другом разговаривают? К чему звуки эти бестелесные запускают в воздух?
Чтобы они зафиксировались в голове собеседника. И больше ни для чего.
И больше им фиксироваться негде.
Разговор – это фиксация собственных мыслей в чужой голове.
Дурацкое занятие, если вдуматься. А вот компьютер фиксирует на самом деле. Навсегда.
Слово не воробей, говорите? Вылетит – не поймаешь, убеждаете?
Еще как поймаешь этого воробья!
Вот сидит воробушек… Слово это… Могу громче его послушать – могу тише. Могу порезать, переставить, поменять смысл… Все могу с этим словом, пойманным, сделать.
Все, что угодно.
Я выключаю компьютер и смотрю на часы.
Часы смотрят на меня.
Когда я смотрю на часы, я вижу, как проходит время.
Когда часы смотрят на меня, они видят ровно то же самое: проходит время.
У меня старые часы. Не фирменные. Они долго на меня смотрят. И они уже очень хорошо поняли, как время проходит.
Смотрю в зеркало.
Кто придумал повесить зеркало в будке звукорежиссера – не знаю, но висит. И я в него смотрю.
А оно смотрит в меня.
Я отражаюсь в зеркале. А зеркало во мне не отражается. Зеркало никогда себя не видит.
Зеркало видит меня. И я вижу себя. И картина эта меня не радует.
А Ирку радует.
Она утверждает, что я – красивый мужчина.
Врет?
Когда говорит, что красота в мужчине для нее не главное – точно обманывает.
А вот когда про меня – не знаю…
Если бы она была актриса, я бы ей не поверил точно.
Но она не актриса.
Я смотрю на часы.
Часы смотрят на меня.
Она придет уже сейчас. И надо будет решаться на что-то.
– Ира, тебя не смущает, что у меня есть жена?
Она смотрела на меня снизу вверх, изо всех сил стараясь, чтобы взгляд ее был преданным.
– Главное, что это не смущает тебя, правда? Тебя ведь давно это не смущает?
И снова – взгляд снизу вверх.
Женщина, которая хочет любви, всегда говорит так, словно знает про тебя нечто такое, чего другие не ведают.
«Тебя ведь не смущает, что у тебя есть жена».
Она не спросила. Нет, не спросила. Она утверждала.
А может, не надо решаться? Да и на что? Чего так серьезно относиться ко всей этой… ко всей этой… ко всей этой… с женщинами?
Как пелось в песне моей юности: «Я – твоя женщина, ты – мой мужчина. Если надо причину, то это причина…»
Вот и все.
Так?
_______________________________________________
Сегодня подошел придурок этот, Семен Витальевич, учитель литературы, и говорит:
– Петров, будешь на вечере советской поэзии выступать, стих выучишь и прочтешь… Не как всегда, будто одолжение всем делаешь, а с выражением.
Вот учитель… Он подваливает к тебе и начинает сразу в конфликт вступать. Ты еще рта не успел открыть, а он уже тобой недоволен.
И хочется сразу отшить его:
– Чего гонишь? Пошел бы ты, дорогой учитель, на хер.
А вместо этого спрашиваешь типа вежливо:
– Какой поэзии, Семен Витальевич?
И изо всех сил стараешься смотреть на него нормально, вроде без стеба.
А он все равно:
– Нечего тут лыбиться, Петров. Советской. Именно советской. Тут некоторые хотят уничтожить весь этот этап русской литературы, сделать вид, будто не было у нас: Маяковского, Горького, Федина, Катаева… Да, Петров, не улыбайся! Многие так хотят сделать. Ах, до чего многие!
Удивительное дело! Учителя звереют просто, когда мы улыбаемся. Конкретно так из себя их выводит улыбающийся ученик! Казалось бы, радуйтесь, педагоги, ваши ученики живут с улыбкой!
Так нет! Ничего их так не взбешивает, как наши улыбки.
Семен Витальевич продолжал свою лекцию. Он очень любит речи произносить. Количество слушателей его лекций ему явно пофигу. Не удивлюсь, если встает он перед зеркалом и сам для себя такую пургу гонит.
– Тебе, Петров, между прочим, экзамен по литературе сдавать. Так что слушай внимательно… Советская литература – это огромный этап русской литературы! Огромный и своеобразный, понял меня? Запомни эту формулировку: огромный и своеобразный. Пригодится еще. И если кто-то хочет вычеркнуть этот этап из истории русской литературы, то я так скажу: «Не выйдет, господа хорошие, ничего у вас!»
Я почему-то сразу представил огромного, толстого человека с таким же огроменным и толстым фломастером, который чего-то там такое вычеркивает – неясно, правда, откуда.
Когда Семен Витальевич начинает свою лажу, хочется исчезнуть и испариться. Но это никогда не удается.
– Советская литература открыла новый тип человека, – учитель продолжал трепать так, будто перед ним сидела огромная аудитория. – И эту формулировку, Петров, запомни. Нового человека, понимаешь, Петров? Человека, который любит Родину больше, чем себя.
Я кивнул.
Хотя я совершенно не понимал: почему, если ты любишь Родину сильно, надо себя непременно любить слабо.
Но не спорить же?
Спорить с учителем – все равно, как в лужу сигать: сам же и обрызгаешься.
– Вечер будет посвящен советской поэзии. И тебе, Петров, выпала огромная честь прочесть стихи Степана Щипачева. Тебе известно, кто такой Степан Щипачев?
– Знаменитый советский поэт, – не задумываясь брякнул я, хоть и слышал эту фамилию впервые.
Семен Витальевич посмотрел на меня с удивлением.
– Найдешь стихотворение, которое начинается строчками «Любовью дорожить умейте…» Запомнишь, Петров? Близкая для тебя тема – тема любви и ответственности. А любви без ответственности не бывает. Понял, Петров? Запомни эту формулировку. В жизни пригодится. Любви без ответственности не бывает. Только так.
«Любви не бывает без секса», – едва не сказал я.
Но вовремя сдержался.
– Найдешь. Выучишь к послезавтра. Вопросы есть?
– В чем смысл жизни? – зачем то спросил я.
– Не умничай, Петров. Вот станешь знаменитым журналистом, будешь умничать. А пока рано тебе.
И он отвалился.
А я остался. Неведомый мне Щипачев считает всех за идиотов, что ли, если начинает с такой банальности?
«Любовью дорожить умейте…»…
Вот если я сейчас подвалю к Ирке и скажу:
– Чтоб любовью дорожила, поняла?
Она решит, что я – окончательный лох.
Впрочем, может быть, она про меня так и думает – кто ж ее разберет?
Прозвенел звонок, и я понял, что перемена опять прошла мимо. Без радостей.
Я плелся в свой класс, представляя, как Ирка, голая, лежит на кровати.
В который уж раз я представляя то, чего никогда не видел.
Я отгонял это видение, но, черт возьми, оно было куда клевей, чем все, что говорил Семен Витальевич, и все, что я услышу сейчас на уроке.
Кстати, какой сейчас урок?
Да какая разница…
_______________________________________________
Раз… Раз… Отлично!
Поехали!
Мне пятьдесят лет. Я работаю звукорежиссером в знаменитом московском театре. У меня есть жена, сын и периодически появляющиеся любовницы. Еще у меня есть язва желудка. Лысина, которая постепенно и нагло оккупирует всю мою голову (надеюсь, только снаружи).
И все это я не люблю.
Люблю разве что сына. Он у меня хороший. Хлопот не доставляет. Учится, правда, не очень… Да и ладно. Главное – профессию выбрал, хочет журналистом стать. Я одобряю.
Пишет там все время чего-то. И хорошо. Главное: не пьет, не колется, с девками не якшается. Нормальный парень.
Журналист – хорошая профессия. Мужская. Я все боялся, что он в актеры пойдет, но пронесло, слава богу. Не мужское это дело: скакать по сцене, чтобы тобой любовались. Я когда вижу, как актеришкам этим цветы дарят и они их так благосклонно принимают… Мерзко становится.
А чего еще и есть-то, по большому счету, кроме ребенка? Вот если ты – не движитель, а масса, то для чего ты? Плавно двигать рычажок, чтобы звуки медленно и красиво заполняли зал?
И все?
В юные годы я балдел от того, что легким движением могу заполнить зал музыкой.
В юные годы я много от чего балдел. Прошло.
Старость – это вычитание удивлений, вот что я вам скажу. Чем старше становишься, тем меньше удивляешься. Так вот жизнь устроена.
Когда человек маленький, его все удивляет. Сережка вот долго смотрел на мир, открыв рот. Буквально. Салют там… Да что салют! Собаку увидит на улице, рот откроет, стоит, смотрит.
Где это все теперь? Планшет ему на день рождения подарили. Даже глаза у него не загорелись. Взял, сказал «Спасибо». Олю поцеловал, мне руку пожал. И все… Вырос, значит, уже совсем.
А ему шестнадцать всего. Что уж обо мне говорить?
Когда уходит удивление – исчезает любовь, вот в чем штука. Что такое любовь, если попросту? Встречаешь женщину и удивляешься, что Господь такую создал.
Любовь – это всегда удивление. Чудо. И тебе, конечно, хочется быть рядом с чудом. Рядом с чудом всем охота быть.
Я когда Ольгу встретил – так и случилось. Худенькая, светловолосая, глаза огромные. И медленная. Очень медленная. Это важно.
Женщина должна быть медленной. Это мужик по жизни носится туда-сюда, а баба по жизни должна плыть не спеша.
Это мужик хочет, чтобы на него внимание обратили, – суетится бегает, в глаза всем специально бросается на всякий случай.
А женщина должна разрешать на себя смотреть. Дарить себя должна. Ведь по жизни это главное бабское дело – дарить себя.
Вот Ольга такая была. Медленная. Неспешная. Томная. Не хохотала почти никогда – удивительное дело. Улыбалась только.
И еще у нее все время что-нибудь болело. То голова, то начиналось это таинственное: женские дела… То у нее плечи ломило, то зуб ныл…
Меня это огорчало? Бесило? Нервировало? Да ничего подобного! Меня это радовало, да.
Я вдруг понял, что могу пригодиться. Да что там!
Я вдруг понял, что без меня невозможно обойтись.
Я вдруг встретил человека, которому без меня было хуже, чем со мной.
Я уверен, что в каждом из нас живут как бы два человека: один настоящий, подлинный, а второй – фальшивый, суетящийся, бегущий.
Первого рождает Бог, Второго – окружающие.
Первым движет желание делать то, что хочется ему. Вторым – то, что хочется окружающим.
Поэтому Первый абсолютно свободен, а Второй больше всего на свете мечтает понравиться тем, кто вокруг.
Вот так они и живут в постоянной борьбе друг с другом. И любой из нас выполняет то требования одного, то требования другого. Оттого все мучения и печали.
Еще, когда молодой был, Первый человек, живущий во мне, убеждал меня:
– Брось ты эту тягомотину! Найди себе дело поинтересней. Ты же пишешь стихи и чего-то еще пишешь… Стань журналистом. Или поэтом… Пиши песни, на это можно прожить…
А Второй вздыхал:
– Стабильность – вот что дает тебе твоя работа. Стабильность и непыльность – поди плохо! На зависть дело, ты что! Ты ведь любишь звуки? Вот и занимайся ими… Куда бежать? Зачем?
И я опять верил Второму. Я ему верил почему-то всегда.
Так я и жил, твердо понимая свою заменимость.
Я был заменяем всюду: на работе, в компании, в любви.
И женщин я тоже находил красивых, сексуальных, в меру умных – таких, чтобы и не скучно было, и не давили особо. Таких, которых можно было заменить, особо даже и не заметив перемены.
Я совершенно не собирался ни к кому привязываться и страдать из-за любви.
И тут Ольга.
И Первый сказал:
– Это твоя судьба. Это женщина, с которой ты будешь надолго, а может быть, навсегда.
А Второй хмыкнул:
– Ты чего это удумал? Всерьез влюбиться? Чтобы одна и на всю жизнь? С ума, что ли, сошел? А если она на сторону?.. Или ты? Или просто она тебе надоест? Или ты – ей?
Он был прав, Второй. Он всегда прав. Он разумен и логичен, потому что ориентируется на правила.
Но на этот раз я ему не поверил – я поверил Первому. Может быть, впервые в жизни.
Я влюбился.
Мне нравилось в Ольге все.
Больше всего мне нравилось то, что она была другой. Не похожей ни на кого.
И потому незаменяемой.
Оказывается, женщина может быть незаменимой. Это было удивительно и классно.
Она казалась мне абсолютно беспомощной. И, значит, я должен был ей помогать.
Она была такая худенькая, тоненькая, болезненная, что рядом с ней я поневоле казался сам себе сильным и мощным.
Те, кто до Ольги, старались мне понравиться. Это было привычно и быстро надоедало.
Ольга вела себя абсолютно эгоистично, заставляла меня крутиться вокруг нее – странно, но ново…
– У тебя никогда не было таких отношений, ни с одной женщиной, – радовался Первый. – Может быть, они и есть настоящие?
– Ты устанешь от такой жизни, – хмурился Второй. – Признайся себе честно: ты из тех мужиков, за которыми ухаживать надо. Ты не сможешь так! Не сможешь!
Второй был прав.
Но я верил Первому. Я был влюблен.
И я сделал Ольге предложение.
И она ответила мне:
– Ага.
Медленно так произнесла, спокойно:
– Ага.
Я занимался удивительными вещами: ходил в магазин и химчистку; жарил мясо и вызывал сантехника; смотрел по телевизору сериалы и сидел на каких-то концертах, с трудом сдерживая зевоту.
Ко всем моим «подвигам» Ольга относилась как к чему-то совершенно естественному – она вообще не умела благодарить.
Когда, скажем, я приносил домой гору пакетов с едой, Ольга говорила – без улыбки и глядя куда-то в сторону, думая, казалось, о чем-то своем:
– Спасибо.
И медленно шла к кровати: больше всего на свете она любила лежать и смотреть телевизор.
Не могу сказать, что я терпел все это. Терпеть – это ведь мучиться, страдать. А мне почему-то все это нравилось. Наверное, потому, что ужасно интересно проживать как бы не свою жизнь. Новую, другую.
И Первый говорил:
– Любовь – это всегда рождение другого, нового, неведомого. Тебе страшно повезло, Серега! Такая удача раз в жизни выпадает, да и то не всем!
А Второй вздыхал:
– Ну-ну. Еще увидишь, что из этого получится. Сам же не веришь, что так может длиться долго. Фигня из этого получится. Точно тебе говорю: одна такая очевидная фигня.
Мне нравилась такая напряженная, странная, но зато абсолютно новая жизнь.
– Ты ведь стал нужен, нужен! – кричал Первый.
И Второй затыкался. Ему нечего было возразить.
В постели Ольга была вполне бесстрастна.
Она всегда ложилась ко мне одетой. Даже в первые наши свидания.
Потом она позволяла себя раздевать, слегка сопротивляясь. Потом позволяла себя любить.
За всю нашу жизнь она ни разу не отказала мне. Но при этом не была ни страстной, ни нежной. Пожалуй, ее можно было назвать податливой.
Она отдавалась мне, как корабль отдается буре: не сопротивляясь, но, естественно, и не помогая…
И никогда не предлагала сама. Никогда не делала первый шаг.
Сначала меня это удивляло. Потом – недолго – бесило. А потом я привык.
Постепенно я убедил себя в том, что мне с Ольгой жить хорошо. Во всяком случае, лучше, чем с другими.
Мне надоел этот постоянный поиск неизвестно кого. Я нашел незаменимую женщину, с которой у меня были вполне понятные отношения.
Я был нужен. А может быть, убедил себя в том, что нужен. Разве это так важно?
И они заткнулись оба – и Первый, и Второй – мои внутренние люди.
Видимо, они поняли, что жизнь идет так, как идет. И незачем в нее вмешиваться.
А потом родился Сережка…
Ирка влетела ко мне, заперла дверь, бросилась на колени и стала целовать.
Она была невероятно темпераментна. Или делала вид, что темпераментна.
Ирка была из тех женщин, для которых жизнь идет сплошняком, без пауз.
Она тут же полезла ко мне в штаны.
Я отвел ее руку.
Ирка искренно удивилась:
– Почему? Я хочу тебя!
– Могут же зайти…
– Не могут. Я заперла дверь.
_______________________________________________
Я решил купить лягушку.
Не знаю, на фиг она мне нужна. Но решил твердо.
У меня аквариум простаивает.
Когда я был маленький, родители увидели по телеку какую-то передачу, в которой очкастый умник заливал что-то типа того, что детям надо прививать любовь к природе.
Родители купили мне хомяка.
Они вынимали его из клетки, подносили зачем-то мне прямо к лицу и, мерзко улыбаясь, говорили:
– Только посмотри, какой хорошенький.
Хомяк был отвратительный и, главное, тупой. Совершенно ясно, что с ним не о чем разговаривать, – в его тупых красных глазках не проглядывало даже намека на понимание.
Мама сообщила, что его зовут Хома.
Я не врубился, зачем давать имя существу, которое никогда не будет на него откликаться.
Но честно улыбнулся маме. Я уже тогда понимал, что, если родителям улыбаться, они успокоятся и будут меньше давить.
Мне было тогда лет девять.
Я решил подарить хомячку свободу и выпустил его из клетки.
Это тупое создание не хотело никуда выходить, мне пришлось поднять клетку и вытряхнуть его на пол.
Совершив полет и приземлившись на лапы, хомяк тут же удрал под диван.
Диван был старый, пружинный, доставшийся еще от бабушки с дедушкой.
Родителям вообще всегда было в лом покупать мне новое, и они отдавали мне старое: я сидел за старым отцовским столом на его старом, продавленном кресле. Когда пришло время, он отдал мне свой комп, себе купив новый. Увидев это, мама потребовала новый айфон, мне достался ее…
Правда, недавно они купили мне планшет. И то спасибо.
Короче.
Хомяк расположился между пружинами дивана как раз в тот момент, когда в комнату пришел отец выяснять, как у меня дела в школе. На отца периодически находит педагогический раж, к счастью, ненадолго.
Отец рухнул на диван…
Расплющенного пружинами хомяка я обнаружил, когда мама в воспитательных целях заставила меня убирать комнату.
Я заорал и меня вырвало.
Мама, конечно, не могла соскоблить хомяка с пружин – надо было ждать отца.
Она строго-настрого велела мне в комнату до прихода отца не входить.
Помню это удивительное ощущение манящего ужаса. Невозможно разглядывать то, что там, между пружинами, но и не посмотреть на такую невероятность тоже невозможно.
Когда мама уснула – а это, как известно, ее любимое занятие, – я пошел глянуть на раздавленного Хому.
Меня била дрожь, к горлу подкатывал ком, и все-таки я почему-то тихонечко открыл дверь и почему-то на цыпочках подошел к дивану.
Удивляясь сам себе, я довольно спокойно пялился на расплющенную тварь. Мне его совершенно не было жалко, и даже в кайф посмотреть, из чего состоит это мерзкое животное. Занятно было.
В принципе, я готов был сам его соскоблить и выбросить в мусорку, но понимал, что на меня будут орать.
Пришел отец. Выкинул трупешник, и меня начали жалеть.
Родители всегда сами решали, как и к чему я должен относиться. Меня не спрашивали.
Тут они решили, что я очень переживаю по поводу гибели Хомы, что ребенок пережил шок.
Ах, он у нас такой чувствительный! Такой чувствительный.
С чего они взяли?
Короче. Для моего успокоения решили купить рыбок.
Рыбки тупо плавали в бессмысленном аквариуме. Они казались еще более отвратительными, чем хомяк.
– Смотри, какие милые, – причитала мама, стараясь улыбаться.
Я занимался той же фигней: честно пытался улыбаться.
Хорошо помню: хомяк все-таки был живым. Тупым, бессмысленным, но теплым. Когда я брал Хому в руки, он дрожал.
К тому же я видел его внутренности. Они были в крови, что конкретно доказывало: Хома – тварь живая.
Рыбки живыми не были однозначно. Бессмысленные существа – холодные, и, в сущности, безглазые. Они ничем не отличались от стенок аквариума – такие же бездушные и мертвые.
Они были как… не знаю… как вилки или ножи. Да любая такая же фигня, которую никогда и никому не придет в голову жалеть.
И вот я решил провести над ними эксперимент.
Когда отец был на работе, а мама, как всегда, спала, я кастрюлей вычерпал из аквариума всю воду. Ну, почти всю. Немножко оставалось на дне, чтобы рыбки не подохли раньше времени.
Потом вскипятил кастрюлю и чайник и вылил кипяток в аквариум.
Не знаю, зачем я это делал, но было прикольно.
Как ни удивительно, стеклянные стенки аквариума выдержали напор кипятка. Чего нельзя сказать про рыбок, которые безо всяких эмоций всплыли кверху животами.
Они плавали животами кверху безо всякой этой дурацкой суеты. Можно было шариковой ручкой поводить по воде, и тогда рыбки спокойно плыли.
Дохлые рыбки ничем не отличались от живых, и было классно за ними смотреть.
Трагическую гибель рыбок родители засекли не сразу: они пришли на запах.
Понятно, что на меня орали, как всегда. Но как-то лениво, не драйвово, несли какую-то пургу про жестокость и любовь к природе.
Любовь к природе мне привить не удалось, зато аквариум остался.
И вот я решил купить себе лягушку…
Нужно было бабло.
Обожаю своих родителей! Они абсолютно предсказуемы, и потому с ними легко иметь дело.
Я кинул отцу:
– Пап, мне нужно четыре тысячи.
– Зачем? – спросил отец, не отрываясь от своих мыслей.
– Для школы, – буркнул я.
Я знал, что отец никогда не спросит: «Зачем для школы четыре тысячи?»
Он что-нибудь бросит про бесконечные поборы и выдаст пятеру, потому что четырех у него не найдется.
– Тысячу отдашь, – строго скажет папа.
И, конечно, забудет про тысячу.
– Как же надоели эти бесконечные поборы! – воскликнул отец, по-прежнему не отвлекаясь от своих мыслей, и полез за бумажником. – Только пятерка… Тысячу отдашь!
Я улыбнулся.
На следующий день на пороге стоял курьер, держа в руках банку с лягушкой.
– Кто пришел? – крикнула из своей комнаты мама.
– Товарищ, – ответил я, подмигнув курьеру.
Курьер отдал мне лягушку в банке, коробочку с лягушачьей едой и еще какой-то типа остров, который надо было опустить в «бассейн», потому что лягушки не могут все время находиться в воде.
Лягушка поплавала по «бассейну», потом залезла на остров и взглянула на меня.
Не могу сказать, чтобы это было очень приятное создание. Но лягушка смотрела не лишь бы куда, а на меня, и это, безусловно, делало ее живой.
Главное у лягушки – это, конечно, глаза. И они глядели осмысленно. Не знаю, как у других, но у моей лягушки был явно осмысленный взгляд.
Я понял, что купить лягушку – это была правильная идея.
Вошла мама, спросила:
– Товарищ ушел?
– Он на секунду заходил, – ответил я, даже не пытаясь прикрыть собой аквариум.
Я знал, что мама ничего не заметит. Взрослые всегда видят только то, что им хочется.
Мама разглядела бумажку на полу, сказала, чтобы я перестал свинячить в своей комнате, и ушла.
Лягушка сидела на острове и наблюдала за происходящим.
Я сел к компу и набрал: «Степан Щипачев. Стихи».
Тут же выскочила эта фигня про «Любовью дорожить умейте».
– Вот такая засада, – сказал я лягушке.
Лягушка посмотрела на меня и прыгнула в воду.
Она мне очень понравилась, и я решил, что ее надо как-нибудь назвать.
Ни погибшему в диванных пружинах хомяку, ни, тем более, бессмысленным рыбкам мне не хотелось давать никаких имен.
А лягушку захотелось назвать.
Она была совсем маленькая и беззащитная. Она зависела от меня.
Я даже решил, что она глядит на меня как существо, которое от меня зависит.
Даже если я это придумал – не важно. Я должен был ее назвать. Обязательно.
Я взял лягушку в руки.
Я знал, что лягушки должны быть холодными. От моей, конечно, тоже жар не шел, понятно. Она была знаете какая? Прохладная. И совсем живая.
Лягушка спокойно сидела на моей ладони и смотрела куда-то вниз. Я придумал, что она стесняется незнакомого человека.
Я решил, что назову ее – Ляга.
Лягушка Ляга… Нормально звучит, по-моему.
Я опустил лягушку в аквариум и позвал:
– Ляга.
И она не откликнулась.
Я полюбил ее за это еще больше. Потому что, если бы она отозвалась, – это была бы такая мерзкая банальность.
Мальчик – ах! – купил лягушку – ах! ах! – и назвал ее Ляга – сю-сю-сю… Он назвал ее Ляга – ах! ах! сю-сю-сю – и однажды он окликнул ее, и лягушка поплыла к нему, весело работая лапками, – ах! ах! сю-сю-сю…ах! ах! ах!
Фигня. Банальная фигня – именно то, что я ненавижу больше всего на свете.
Ляга была существом самостоятельным, типа жила так, как хотела.
Она абсолютно подходила мне…
_______________________________________________
Кто только наполняет человека такой гадостью, которая называется судьбою? Господь Бог? Верю. Но почему одним Он дает то, а другим – совсем другое? Он решает или сам человек? Глупые размышления, вполне себе бессмысленные… А куда без них?
Я люблю диктовать свои мысли. Я люблю говорить вслух. Смешно, наверное, но, когда я говорю вслух, мне кажется, я не один. Я с этими двумя, которые во мне живут, тоже вслух говорю. Сумасшествие? Да и бог с ним.
Жизнь – она что делает? Течет, несется или прыгает? Пролетает! Это точно. И ты зачем-то смотришь назад, надеясь, что там отыщутся истоки твоих сегодняшних проблем. Почему-то нам искренно кажется, что прошлое помогает осознать настоящее.
Кто и когда сказал такую глупость? Прошлое только все запутывает. Тебе представляется, что те выводы, которые ты сделал вчера, пригодятся сегодня. Ерунда! Вчера была совсем иная жизнь, совсем иные пазлы. То, что сходилось вчера, сегодня не сойдется. Точно.
Ведь мало того, что люди тебя теперь окружают другие. Это понятно. Но ведь и ты совсем иной. То, что ты осознал вчера, – там и оставь, во вчера.
Ностальгия по прошлому – это тоска по тому, что тебе еще вчера казалось понятным. Прошлое представляется нам ясным уже хотя бы потому, что оно всяко закончилось, и мы умудрились из него выйти.
Вот какой-нибудь баобаб растет себе, не анализируя свое прошлое. И воробей вряд ли вспоминает себя вчерашнего. И если бы помидор мог анализировать свою судьбу и делать выводы, необходимые для будущего, он бы еще зелененьким оторвался от ветки и попробовал бы спрятаться в траве.
Ненавижу все эти разговоры про то, что надо жить только сегодняшним днем, не боясь будущего и не думая про прошлое. Ерунда это все! Как не бояться? Как не думать? И прошлое и будущее давят на нас, истязают нас, и ничего ты с этим не поделаешь, как ни старайся.
Я стараюсь дома бывать как можно меньше. Потому что как раз настоящий я настоящему времени и не нужен.
Серега? Парню шестнадцать лет – зачем я ему?
А Ольга? Где настоящее с ней? Какое оно?
Прошлое давит и терзает, хотя, казалось бы, пережито уже все. Все, что можно было пережить по-настоящему, осталось во вчера.
Так нет же… По-прежнему делаешь какие-то выводы, пытаешься понять то, что, казалось бы, уже давно понято…
Зачем это надо? Кому? Да и что за выводы, если вдуматься? Суета одна. Все та же суета – только не в поступках, а в мыслях.
А все равно возвращаешься, как идиот.
Серега родился, когда мне исполнилось тридцать пять лет.
От тридцати пяти до сороковника – это как раз тот возраст, который дается мужчине, чтобы он окончательно убедился: мечтать больше не надо. Что сбылось – то сбылось, а что нет – извини и похерь: не бывать этому никогда. Если на рельсы встал, то по ним и катись.
А тут – сын.
Когда я впервые увидел, как Ольга кормит его грудью, я заплакал. До сих пор так и не понимаю почему. Знаю только, что в моей жизни нет и не будет ничего более трогательного и настоящего.