Kitabı oku: «Настало время офигительных историй», sayfa 5
С цыганами весело. Не дают соскучиться. Пришла пора Егорке по УДО уходить. Вся школа его провожала, желала всего самого лучшего. А мне Егорка пообещал, что в нормальную школу дочку свою приведёт ко мне учиться. Даже не знала, радоваться мне или нет.
С Вано грустнее закончилось. Увезли его в ЛИУ. Никто и не знал ничего, пока другой мой доверенный ромалэ не шепнул, что подцепил Вано ВИЧ. Кто ж знает, как случилось – через иглу на воле или другим способом… Не знал просто Вано, что такая болезнь бывает. Не успел доучиться в школе до этой темы.
Эх вы, перекати-поле.
Глава 16. Самые крутые на районе
Шли мы одним погожим весенним деньком по тюремному плацу. «Мы» это я – школьный учитель – и один офицер. Светило солнышко, даже вроде пели птички. В общем, идиллия. Только шли мы молча, что вносило некоторое напряжение. Офицер первым решил разрядить обстановку. Он меня спросил:
– Ты пед заканчивала, да?
Я проигнорировала фамильярность и очень сильно напряглась, с трудом заставив себя не ответить из вредности: «Нет, что ты. Медицинский, хирургия».
– Угу, – говорю.
– Моя сестра вот тоже… – голос офицера дрогнул.
– Тоже что?
– Училась там, – вздохнул служивый, – на факультете начальных классов.
– И теперь работает в школе? – решила я поддержать высокоинтеллектуальный диалог.
– В садике, – по голосу офицера было ясно: он считает ее долю несколько легче моей.
Я что-то такое неопределенное промычала, дабы показать, что маленькие дети в больших количествах меня слегка обескураживают своей хаотичной активностью.
– Там всё равно лучше, чем в школе, – продолжил мужчина.
– Это чем же?
– Да там сейчас опасно работать… Дети пошли какие-то неуправляемые, никого не слушают, мало ли… Видно, от этих слов у самого офицера по спине пробежал холодок.
Я посмотрела на этого серьезного мужчину.
Он работает в местах лишения свободы. Для самых закоренелых и неисправимых. Воры, наркоторговцы, прости господи, убийцы и прочие самые мрачные представители сумрака у него под контролем.
Он должен держать их в строгости, заставлять соблюдать режим и не позволять устанавливать «блатные порядки», в том числе убивать и калечить друг друга.
А в школе «опасно работать». Так что учителя – это покруче дрессировщика. Покруче Тони Старка. Как они идут на работу, а потом приходят оттуда со всеми руками и ногами – неизвестно.
Глава 17. Историческая личность
Геннадий, отрада моего сердца, огонь моего баттхёрда. Геморрой мой, моя заноза в пятке. Ген-на-дий. Ботинки совершают путь в три шажка в сторону от твоего амбре – смеси перегара и нечищеных зубов – вкупе с прочным непониманием личных границ.
Он был Геной для преданных подружек-училок, Геннадием Ивановичем для тех, кто плохо его знал, Николаичем для учеников и коллег-мужчин, но для меня он оставался всегда Геннадием. Как крокодил. Только солидней. И загадошней.
Замечали ли вы особую непереносимость вас у определённой категории граждан? У меня почему-то стабильно не складываются отношения с мечтательными юношами от сорока пяти лет и старше. Ну, юношами в душе, конечно. Что-то им так всегда не нравится в моих речах и во взгляде, что они игнорируют декольте и начинают раздуваться как лягушка-вол в дебрях Миссисипи от одного звука моего голоса. Или от любого интернет-комментария. Что-то мне подсказывает, что их ослабленное либидо не выносит того нездорового тестостеронового садизма, который они вдруг во мне обнаруживают… Но это всё лирика. А у нас впереди историк.
Если бы историку ставили памятник, то на нём было бы написано коротко, но ёмко: «Я легенда». Потому как слава о нём расползлась далеко за пределы его работы. Что уж говорить, он работал в моей прежней школе задолго до меня, но оставил после себя неизгладимые воспоминания. Он-то – какая ирония судьбы! – и рассказал моей коллеге о волшебном тюремном «Хогвартсе», но вместо его старой знакомой на хлебное место пожаловала я. Историк прожевал огорчение, как засохшую корку, и смирился.
В первый день работы я, чтобы сгладить неприятное впечатление, срочно вспомнила про своё воспитание и пошла знакомиться. Робко постучала о дверной косяк, расшаркалась, сказала, что я та самая «сотрудница», которую пригласили работать – и всё отчасти благодаря ему, историку… Очевидно, мою вежливость мужчина воспринял как уважение и даже почитание. Потому как он приосанился и даже слегка втянул пузо.
– О, так ты имярек? – воскликнул он весьма пафосно. – А я Геннадий Иванович! Ну, ты не пожалеешь, тут такая лафа!..
Чтобы до меня лучше дошло, какая тут «лафа», Геннадий каждый день после уроков приходил в мой кабинет и, пока я судорожно пыталась заполнить тетради, стоял передо мной, громко рассказывая, как ему нравится тут работать.
Вспоминая своё героическое прошлое, я тут же представляю себе каноничный кадр из фильма «Хоббит» и фразу: «Я ещё никогда так не ошибался».
Я давно так не ошибалась, заведя в тот первый раз разговор с Геннадием.
Во-первых, потому что Геннадий свет Иванович, помимо забегов ко мне после уроков и опустошения моей термокружки с кофе, ещё часто решал, что нам домой по пути. И садился на мой автобус. Я грустно щупала наушники в кармане, а историк, наклоняясь ближе некуда, забивая на все правила уважения личного пространства, рассказывал мне про мою и его старую работу. Какие там все злые и коварные.
Во-вторых, историк был… Как бы объяснить ёмко и доходчиво…
Он был мудаком.
Геннадий – артист в душе. Его брат актёрствовал в театре, а талант историка ограничился лишь двухмесячным руководством этого самого театра. Правда то или нет, но театральную позу и декламацию он усвоил твёрдо.
В это же театральной позе историк и оставался на протяжении всей своей работы. Вместо своей работы. Зэки его обожали!.. Не надо учить ничего. Вникать, родственники Рюриковичи Романовым, или не совсем. Не писать тоже можно. Но поговорить!.. Особенно «за политику». Стоило пройти мимо кабинета историка, как сразу становилось понятно, что там решается судьба государства: проклятые капиталисты «строят козни», наш президент обманут, и если прямо сейчас не поорать на эту тему всласть, то страна окончательно скатится в клоаку. Завуч, чей кабинет был за стенкой, периодически стучала в неё шваброй. Тогда крики на время утихали. Когда историк был в одиночестве и никто не жаждал с ним поболтать, он включал бессмертный шлягер Робертино Лоретти и пел в унисон старым компьютерным колонкам: «О голубка моя-а-а-а… как тебя я люблю-у-у-у…»
Однажды историк попытался обратить меня в свою причудливую веру. В ходе доверительного разговора он поведал, что страстно почитает канал «Рен-ТВ» и что там, разумеется, нет ни грамма правды. Но вот его друг взаправду видел ночью НЛО, дескать, зависло над двориком у дома, и из тарелки стали выходить один за другим человечки. Пришлось отвлечься от тетрадей.
– Что, прямо так и выходили?
– Ну да. Мой друг врать не будет!
– А за проезд передавали?
Историк обиделся. Он мнил себя этаким зрелым жиголо, а посему женский смех его больно ранил. Он пытался как-нибудь ещё поговорить со мной о странном, но успеха не снискал. А потому, как оказалось, затаил обиду.
Где-то в начале февраля поступила новость, что историку нашему поручили провести Женский день. Праздник к Восьмому марта то есть. Историк решил, что будут два ведущих и песни. Много песен. И все будет петь он сам. Но вот незадача: нужна музыка. Нужен видеоряд! Задействовать все свои умения и скрытые хакерские таланты, историк скачал несколько видео. В том числе ролик для караоке. В ролике звучала мелодия старинной песни «Я назову тебя зоренькой», а на фоне отчего-то скакали по каменистому пляжу морские котики.
– Вот, – доверительно сообщил мне историк, позвав в кабинет, – я видео скачал. Сам! А ты мне их оформишь в одно большое.
– Это вы меня так вежливо просите? – говорю.
– Ну, ты же сделаешь. Тебе не трудно! И на концерте повключаешь, если что. А я потом скажу начальству, какая ты молодец.
Иногда я чересчур мягкая. А может, мне стало жалко Иваныча, надо как-то сделать ему видеоряд – чтоб не хуже, чем у людей. Пусть песни свои поёт. Что нам, жалко, что ли? Посимулируем часик счастье и восторг. В конце концов, женщины должны уметь это делать.
Но что-то пошло не так.
Стоим мы как-то всем коллективом на проходной, беседы беседуем. И как-то не понравился историку мой отзыв то ли о фильме российском, то ли ещё о чём. Посмотрел он на меня глазками своими красными и спросил:
– А что это ты, имярек, рот свой наглый раскрываешь? Али думаешь, тут есть такие же глупые люди, как ты?
И ушёл. Его очередь проходить была.
А я и другие учителя остались.
Я человек добрый. Ну, почти. Я даже сказать ничего не успела.
И только потом подумала. Но что именно подумала, приводить здесь не буду. Ибо слишком нелитературно это всё.
Незадолго до праздника, дня за три, Геннадий решил, что в душе моей, быть может, обида и угасла не совсем, но я всё-всё для него уже сделала. И готова ему прямо сейчас скинуть. А то концерт уж на носу, а репетиции пока что без видеоряда приходится гнать.
– Ну, давай, – ворвался он в мой кабинет посреди урока и швырнул мне флешку на стол, – скидывай видео быстро.
– Во-первых, здравствуйте, – всё это лирика, конечно, но нельзя же при зэках упасть в грязь лицом! – А во-вторых, какое ещё видео?
Историк начал раздуваться.
– Вы что ж это, – он впервые перешёл на «Вы», – не приготовили к концерту ничего?
– Да как-то нет. Оглупела немного. Разучилась видеоредактор открывать.
Историк пооткрывал-пооткрывал рот беззвучно, как сом, и ушёл злой.
Самое прекрасное, что презентацию он сделал. Сам или не сам – история умалчивает. Скорее всего, помогла какая-то добрая душа. Но видеоряд в музыке оставил неизменным.
И вот, идёт концерт на Женский день, мы, виновницы торжества, сидим нарядные, внимаем, специально обученный человек сидит и переключает видеоролики, и после бурных оваций на маленькую школьную сцену с любовной арией выходит историк. Его рубашка в светло-лиловую полоску застенчиво расходится на широком пузе прямо в районе пупка, отчего в моих мыслях навязчиво появляются слова «Астрахань» и «урожай».
Но потом эти мысли уходят. Всё уходят. Потому что историк начинает петь.
Справедливости ради, может, даже и ничего. Немного смешно одновременно видеть его и слышать: какое-то абсурдное сочетание звука и картинки. Но видеоряд – видеоряд ещё хуже.
На видеоряде – морские котики прыгают, танцуют и сношаются на скалах.
Все тихонько начинают хихикать.
И в самый патетический момент историк закатывает глаза и проникновенно тянет: «Йа-а-а-аназову тебя зо-о-оренька-а-ай…»
На заднем плане синхронно огромный морской лев поднимает голову, разевает рот и орёт что есть мочи.
Они даже, блин, похожи. Уникальное, можно сказать, фотографическое сходство.
Гогот за моей спиной разрастался, как лавина: вначале всё тише, а потом громче, громче… Но я сама уже ничего не замечала. Из глаз моих лились слёзы, меня сотрясали конвульсии, я, как и все зрители, старалась сдержаться, но от этого становилось только ещё смешней. В конце концов, я скрыла лицо рукой. Сто стороны могло показаться, что эта ария напомнила мне что-то очень грустное, и вот теперь я рыдаю, утопая в воспоминаниях.
Наконец, эта пытка искусством закончилась. Историк замолчал и под гром оваций посмотрел на меня так, словно это я, а не морской лев, корчила рожи за его спиной. Геннадий убивал меня мысленно самым изощрённым способом, но суть в том, что этим безудержным весельем определённо удлинил мою никчёмную жизнь на несколько минут.
С тех пор Геннадий Иванович отказался от идеи солировать на концертах. Надеюсь, с моим уходом он вернулся к этой пагубной привычке. Но дружба наша окончательно раскололась, о чём я, к стыду признаться, ни капли не жалею.
Глава 18. По Достоевскому
«Жил был писатель такой Достоевский. Его арестовали – он грустил не по-детски…» Из года в год унылые десятиклассники выслушивают лекцию о предыстории бессмертного романа, неизменную, как затёртая пластинка. О том, как видел Федя под Омском настоящих убийц. И не абы каких, а идейных. И описал их всех одним разом в своём романе. Знаю, скучно, самой до чёртиков обрыбило.
Придя на новую работу, я нет-нет да и думала, как же проходить с тутошними ребятами таких писателей, как Достоевский и Солженицын. Что я, простая училка, им скажу такого, что они поймут труды этих авторов «как надо»? У них ведь своя правда, у местных. Свой чёрный, как полярная ночь, беспросветный бэкграунд. Своё преступление и своё прямо сейчас происходящее наказание.
Но всё оказалось куда легче. Солженицына многие читали и не по разу. Урок прошёл живо. Обсудили все нюансы «Ивана Денисовича», быт советских зэков, потерю личности и собственного достоинства. Это было хорошо. Шаламова многие для себя открыли. Тоже неплохо. Да и Достоевского, как оказалось, читали. Уж чем их так привлекала эта книга, бог весть, может, названием, может, духом самого Эф-Эма… Следователя Порфирия Петровича, конечно, не очень любили, но вот прочее…
Надо сказать, роман этот, несмотря на всю свою мрачность, в своё время сильно потряс меня. Не сказать, чтоб «люблю» его, но уважаю уж точно. И во многом жила я прежде и полагалась на чутьё «сидевшего» классика.
Мне казалось, что человек, убивший другого человека, никогда не будет знать покоя. Что если убийца не маньяк и не душевнобольной (что для меня было одно и то же), душа его от страшного злодеяния расколется, и не будет преступник ни днём ни ночью отдыхать от мук душевных. Что будет он вечно потерянным и отрешённым, как Родя Раскольников в свои лучшие годы.
А потом пришли ко мне на уроки два товарища – Володя и Витя. Огромные, обколотые со всех сторон. А Витя ещё и лысый как яйцо. С двумя чёрными бровями. Володя старался тянуться к прекрасному: книги почитывал, рисовал неплохо и всячески старался себя положительно охарактеризовать.
Витёк же без конца опаздывал, громко матерился, с ленцой реагировал на замечания и вообще вносил в уроки здоровую долю энтропии. Что я ему скажу, здоровому лбу? Чтоб не шумел, сидел тихо, учился? Так его лицо как особо злостного нарушителя режима на «иконостасе» в дежурке висит. В Вите веса как в трёх меня, пусть себе шалит.
Однажды во время урока стали Витя и Володя как бы в шутку друг друга толкать, ручками тыкать, и всё так же, весело смеясь, сгрёб Витёк Владимира и обхватил рученькой за шею, сильно пригнув к столу.
– Виктор, – говорю, – завязывайте свои шутки смешные шутить, а то я ведь так и кнопку нажму тревожную.
– А вы, – смеётся Виктор, – не спешите. А то придётся завалить вас за это.
И ухмыляется, бровями шевелит.
– Это он так шутит, – пыхтит из-под его руки Володя, – простите его, невоспитанный он.
Ухохотаться можно, что скажешь.
Особенно «смешно» мне было, когда я узнала, как долго ещё этому Витьку сидеть.
Поехал когда-то Витенька с друзьями на пикник на речку. Давно это был. Девчонку молоденькую с собой позвал.
Там, на природе, как все наелись и напились, предложил игру весёлую.
Девчонку избил, раздел и изнасиловал страшно.
А потом и другим предложил присоединиться.
Пока друзья его злобствовали, раскинул Витенька мозгами, что сдаст их девчонка. А потому, как закончилось измывательство, взял её под руки, в реку повёл и стал топить.
Опустил голову девичью под воду, а сверху ногой наступил и придавил покрепче – чтоб наверняка.
Товарищи после того пикничка первыми Витька сдали. Получил он и ещё пара человек строгача лет, если не ошибаюсь, по пятнадцать, и стал колесить по этапу. Пока не докатился до меня.
Я стала понимать, для чего существовало правило – не спрашивать, почему сидит тот или иной ученик. Ведь то, что я узнала, я бы с большим удовольствием забыла.
Но вот он, Витёк, передо мной – веселится, смеётся. И я спрашиваю его мысленно: как ты живёшь? Как ты не сошёл с ума? Почему в твоих глазах, в твоих снах ежесекундно не захлёбывается та девчонка? Как ты ешь? Как ты спишь после этого? Неужели в твоей жизни не было совсем ничего дорогого и важного, утрата чего помогла бы тебе испытать боль и ужас? Неужели ты просто не знаешь, что есть такие чувства у людей?
Витёк смотри на меня, ухмыляется, просит ручку. Я вежливо улыбаюсь и даю ему и ручку, и тетрадь. Я диктую тему урока, Володя старательно выводит буквы, от усердия высовывая кончик языка, Витя пишет, пока ему не надоест. У нас всё как всегда, урок идёт своим чередом.
Я знаю, что кто-то из здесь сидящих сходит с ума от вечных заборов вокруг. Эти люди навсегда «двинутся», они не смогут жить на свободе: чтобы нормально думать, спать и есть, им будет нужен постоянный конвой и «колючка». Они вернутся сюда не только от глупости и нищеты. Им будет не хватать клетки. Бедные, сломанные люди.
Я знаю, что кто-то кается. Искренне, как он сам думает. Ходит в церковь, ходит на исповедь, соблюдает пост. Вера – его способ простить себя. Научиться жить заново. Здесь у веры особый статус.
Но ведь есть ещё Витя.
Виктор. Он жил среди людей. Он убил и не чихнул. Он живёт, отбывает свой срок, но ему плевать на Достоевского. На разлом души. На концепцию сильных и слабых. Он насилует и здесь – слабых, всеми униженных. Он пьёт чай. Он курит и смеётся рядом с одним из своих «корешей». Он здоровается, если у него хорошее настроение. И когда я смотрю на него, мне становится страшно. Не от того, что он совершил. Нет. Я снова и снова вспоминаю про «Преступление и наказание», про душевный слом, правда о котором была для меня аксиомой… И спрашиваю себя, глядя на Витька.
А есть ли вообще она? Душа?