Kitabı oku: «Кремень и зеркало», sayfa 3
Серый гусь
Англичанам очень не понравилось, что Шейн О’Нил решил величать себя «внуком Ньяла»43. Это не укладывалось в английскую иерархию рыцарей, баронов, лордов, герцогов и маркизов, распределенных по ступеням лестницы, на вершине которой стоял монарх. «Внуком Ньяла», на их взгляд, мог называться лишь вожак клана, варвар и хищник. На руках Шейна О’Нила и впрямь была кровь: его отец Баках, чье имя означало «Калека», предыдущий «внук Ньяла», поссорился с сыном и окончил свои дни в Шейновой темнице. Англичан это не смутило, как и то, что Шейн убил своего брата Мэтью, посмевшего притязать на титул, который он считал своим. Но затем Шейн собрал весь клан на скале в Туллахоге, где в стародавние времена короновались О’Нилы. Там он взял белый посох у О’Хейганов и провозгласил себя «внуком Ньяла», а все его керны и галлогласы44 на радостях подняли гвалт, колотя мечами в щиты. Все покойные вожди О’Нилов тоже одобрили Шейна: в шуме ветра слышался их шепот, если верить молве.
От того-то англичане и взбеленились: Шейн собрал целую армию, Шейн притязал на власть над всем ирландским островом и утверждал, что его благословили древние боги и все еще не утратившие силы предки-короли.
Новый лорд-наместник Ирландии, преемник сэра Генри Сиднея, хорошо разбирался в том, как устроено общество, взрастившее Шейна, его соперников и союзников. Он повелел Шейну предстать перед ним и дать отчет о своих мятежных замыслах, а буде таковых не имеется, признать безраздельную власть королевы над собой и своими владениями. Шейн не явился на зов и не дал ответа. Началась охота: месяц за месяцем английские капитаны и солдаты пытались поставить Шейна на колени и научить его послушанию и манерам. Но всякий раз он давал им отпор, а Хью, сидя за обедом в доме сэра Генри Сиднея, выслушивал вести об очередной победе своего дяди и по большей части отмалчивался. Когда Шейн наконец сдался, Хью услышал об этом не от сэра Генри, а от Филипа. Тот поведал, как Шейн, больной и измученный бродячей жизнью, решил пойти на сделку: он приедет в Дублин, а оттуда – в Виндзор, где «преклонит колени перед королевой» (на этом месте своего рассказа Филип чуть не лопнул от важности)«и будет молить ее о прощении, и облобызает подол ее платья. И ты при этом будешь, Хью! Ты увидишь это своими глазами!»45
Драгоценные камни в ушах, и крохотные камешки, вплетенные в жесткую ткань дублетов, и огромные каменья на пальцах; бесчисленные самоцветы, отражающие самоцветный свет высоких витражных окон… На ступенях, ведущих к трону, и по всей зале выстроились придворные Ее Величества, соблюдая в общих чертах порядок старшинства или королевского фавора; руки в перчатках, левая – по шву, правая – на эфесе шпаги, тоже сверкающей самоцветами. На высоких сиденьях – послы из нескольких стран, каждый при полном параде. Генри Сидней и его сын Филип; а вот и Хью О’Нил – в черных узорчатых шелках, с белым рафом у шеи, в бархатной шляпе, в которую он сам воткнул белое перо. Миг – и все встрепенулись разом, словно ветерок пролетел по зале. Распахиваются створки дверей, гремят фанфары, и герольд со свитком возвещает о прибытии человека, которого англичане не знают, как называть. Именовать его внуком Ньяла язык не повернется, но и графом Тироном (милостью Божьей и королевской) он еще не стал. Наконец додумались представить его как «Великого О’Нила, кузена святого Патрика, друга королевы Елизаветы и врага всем тем, кто не с ней». По залу пробегает ропот – все обсуждают вполголоса этот образчик высочайшего снисхождения, не умолкая и после того, как новоприбывший переступает порог. Судачат только придворные; сама королева безмолвна и неподвижна, как идол.
В просторной шафрановой рубахе, ниспадающей складками, как тога, и в сапогах до бедра, Шейн шагает широко, но медленно, будто во сне, не отрывая глаз от королевы – единственной цели его путешествия. За ним в два ряда вышагивают подручные в старомодных чешуйчатых доспехах от шеи до колен, и каждый торжественно несет перед собой боевой топор в три фута длиною. Все выбриты начисто и налысо, только на глаза свисает длинный клок волос, а одежды на всех – из волчьих шкур.
Так об этом будут вспоминать в грядущие дни; такой рассказ Хью услышит от многих англичан, которые станут утверждать, что были тому свидетелями, что собственной персоной стояли в том самом зале, когда мимо прошествовало это невообразимое видение. Так или иначе, мимо самого Хью оно определенно прошествовало: Шейн не заметил его, да и все равно не узнал бы. Но волчьи шкуры, о которых станут толковать англичане, были обычными меховыми плащами, какие в Ирландии носят все. Вот в таких плащах, к тому же разномастных, и явились ко двору люди Шейна, да еще в шерстяных клетчатых штанах, подвязанных кожаными ремешками. И оружие у каждого было свое, у всех разное. Боевые топоры в три фута длиною! Ха!
Слушая эти россказни, Хью будет улыбаться, кивать и помалкивать.
Приблизившись к трону, Шейн остановился как вкопанный, взвыл во весь голос и рухнул на колени, а затем и вовсе распластался на полу, стукнувшись лбом о камень. Не поднимая головы, он взмолился по-английски о прощении и сразу затараторил по-ирландски, повторяя, что ни в чем не виноват: ни в смерти своего отца, Конна Бакаха, ни в убийстве своего брата Мэтью. И сам он – человек простой и не желает ничего, кроме как жить в покое и служить своей королеве как верный вассал. В зале послышались смешки: никто, кроме Хью, не разбирал, о чем там бубнит этот ирландец. Глядя на дядю, простершегося во весь рост на покрытых ковром ступенях, по которым однажды довелось взойти и ему, он гадал: неужто королева вложит свой образ и в душу Шейна, как поступила она с ним самим? И если он, Хью, когда-нибудь тоже станет внуком Ньяла, придется ли и ему пасть перед нею ниц и в слезах молить о прощении? Уж, верно, придется, коль скоро он всегда должен носить ее при себе!
Чего бы Шейн ни наобещал ее величеству и английским властям в Ирландии, сэр Генри не верил, что он сдержит слово. Не верил он и другим гаэльским пришельцам, их слезам и клятвам. Верил он только в то, что любой из них может в любую минуту ополчиться на другого, как раньше поступал и Шейн, и тем самым избавить английских командиров от лишних потерь. Подавлять мятеж не будет нужды: враждующие кланы сами друг друга перебьют – или, по крайней мере, обескровят настолько, что уже не будут представлять ни малейшей угрозы для англичан.
Точь-в-точь как Батлеры из южной части острова обескровили графа Десмонда. При мысли об этом сэр Генри улыбнулся. Королева со своими советниками уже покидала зал, оставив Шейна на растерзание законникам и судьям. Великий О’Нил! Такая же заноза в английской пятке, какой, быть может, станет с годами и этот мальчишка, Хью, – если только не усвоит урока, который ему сегодня наглядно представили. И еще одного, который последует чуть позже. Положив одну ладонь на плечо сыну, другую – своему подопечному, сэр Генри рассмеялся, а мальчики обернулись посмотреть, что это его так позабавило.
Десмонд!
– Сегодня, ребятки мои, мы нанесем кое-кому визит, – объявил он.
Итак, что же он натворил, этот граф Десмонд?
Хью ни разу не бывал на юге Ирландии, в Мунстере, откуда, по словам поэта О’Махона, начался мир и откуда пришло все на свете, не исключая и саму Смерть. Но он слыхал рассказы о великих южных кланах – Джеральдинах, Берках, Батлерах, – давным-давно пришедших в Ирландию вместе с английским королем. Они изгнали прежних властителей этих земель – великанов-фоморов и сыновей Миля или, быть может, каких-то других врагов, вставших у них на пути. Они начали строить замки, точь-в-точь как в Англии, – четырехугольные, с башнями по углам. Они выезжали на битву в доспехах, верхом на конях, закованных в броню; они брали в жены ирландок и называли себя графьями: граф Десмонд и граф Ормонд, граф Килдар, граф Томонд и граф Кланрикард. Со временем от англичан в них осталось лишь то, что они якобы помнили, да кровь, которой они похвалялись; многие едва могли говорить по-английски и держали секретарей, чтобы те читали и писали документы и представительствовали в английских судах. А когда пришли новые англичане, чтобы забрать их земли и насадить английские законы, эти графья воспротивились.
Хью О’Нил все это знал.
Когда королева покинула зал, Генри Сидней вывел мальчиков к реке через Потайную лестницу. Лодочники наперебой выкрикивали плату за проезд. Над темной водой уже сгустились ранние зимние сумерки; луна куталась в шаль облаков. Сэр Генри сначала усадил в лодку мальчиков, потом забрался сам, изрядно накренив легкое суденышко. «Саутварк, – велел он лодочнику. – Дом Сент-Леджеров, прямо к лестнице».
– Это там держат графа Десмонда, – шепнул Филип на ухо Хью.
Перевозчик, стоявший на носу лодки и длинным своим веслом будто ощупывавший черную воду, оглянулся на них и – бог весть почему – рассмеялся, покачав головой.
С отточенным изяществом лодка подошла вплотную к лестнице у дома Уорема Сент-Леджера46. Лодочник подмигнул мальчикам и принял монету от сэра Генри. Слуги с фонарями уже спешили из дома навстречу гостям.
Сэру Генри и сэру Уорему было о чем поговорить: оба они уже не первый год то в одной должности, то в другой вершили волю Ее Величества в Ирландии. Сэр Генри велел сыну присутствовать при беседе – в этом доме многому можно было научиться. Что до Хью, то сэр Уорем пожал ему руку, задал несколько вопросов и велел следовать за вооруженным слугой: мол, уже темно и ему понадобится провожатый. Как пояснил сэр Генри, Хью предстояло познакомиться с великим человеком и, быть может, поговорить с ним на родном языке. «Напомни обо мне его сиятельству», – добавил сэр Генри с волчьей ухмылкой, такой же самой, с какой когда-то приветствовал самого Хью на берегу ручья в Данганноне.
Вышли они через боковую дверь; Хью старался не отставать от слуги с фонарем – высоченного, закованного в доспех, громыхавшего тяжелыми сапогами, куда как лучше подходившими для прогулок по грязи, чем его собственные туфли на тонкой подошве. Миновав свечную лавку, уже закрывшуюся на ночь, и какую-то часовню, черневшую в темноте, они очутились на улице, застроенной тавернами, маленькими и большими, тесными, как хибарки ирландских бедняков, и просторными, как добротные дома. Та, у которой провожатый остановился, была средних размеров. Повесив фонарь на крючок у двери, он тяжело опустился на скамью и пристроил поудобнее свои короткий меч и дубинку.
– Заходите, молодой господин. – Голос у него оказался тихим и неожиданно мягким. – Вы своего узнаете. – Он бросил взгляд на темное, беззвездное небо. – И если не трудно, попросите хозяина, пускай вынесут хоть капелюшечку подогретого хереса, а то холодная нынче ночь.
Хью повернул дверное кольцо, толкнул дверь и вошел. Внутри пылал очаг, горели лампы; стоял шум, хотя посетителей было немного. Когда Хью вошел, все повернулись к нему. В центре, один-одинешенек за столом, сидел человек, который выглядел так, будто он здесь главный. Будто он один был ярко подсвечен, а остальные оставались в темноте. Но Хью заметил, как он изможден и слаб; волосы у него были редкие, тонкие, а глаза казались пустыми. Перед ним стояла бутылка. Хью О’Нил и сам не понимал, как набрался храбрости обратиться к этому человеку; однако же он снял шляпу, поклонился – не слишком низко, но почтительно – и проговорил подобающие приветствия, сперва по-английски, потом по-ирландски. Здравствуйте, милорд Десмонд. Как поживает ваша светлость? Человек, измученный недугом, внимательно посмотрел на Хью и улыбнулся: он тоже знал, кто перед ним стоит.
Поживал его светлость неважно.
В мае позапрошлого года47, рано утром, неподалеку от брода Аффан на реке Блэкуотер, Джеральд Фицджеральд, граф Десмонд, и его сосед Томас Батлер, граф Ормонд, собрав своих союзников и вассалов, сошлись в бою. Распря между ними длилась много поколений, но этой битве за власть и господство над Мунстером суждено было стать последней.
Именно так граф Десмонд и сказал Хью О’Нилу в саутваркской таверне: «последней».
Батлер со своими приспешниками – О’Кеннеди, Килпатриками и Берками – загнал Десмонда (с его О’Салливанами, Маккарти и Макшихи) прямо в реку и покромсал на куски: в тот день погибло несколько сот Джеральдинов. Пока он, Десмонд, пытался ободрить и сплотить тех немногих, кто еще оставался в строю – так он объяснил Хью, – кто-то выстрелил в него из пистоля и попал в бедро. Десмонд упал с коня и остался лежать в грязи: бедренная кость треснула, так что подняться сам он не мог. «Я знаю, кто в меня стрелял», – сказал он Хью; но с таким же успехом Десмонд – от природы хилый, вечно болевший и неспособный даже сесть на коня без посторонней помощи – мог просто не удержаться в седле48. Так или иначе, Батлеры взвалили на плечи своего беспомощного врага, будто оленью тушу, и принялись над ним издеваться: «Ну и где теперь граф Десмонд со всей своей хваленой силой?» А Джеральд ответил (по крайней мере, так он поведал Хью, и при этом воспоминании лицо его перекосилось в жуткой ухмылке): «Там, где ему самое место, – на шее у Батлеров!» Ответил так, будто это он – победитель.
– Самое страшное, что мы совершили, – пояснил Десмонд своему юному собеседнику, – худшее наше преступление в глазах королевы заключалось в том, что и мы, и Батлеры вышли на битву под своими древними знаменами. Казалось бы, что тут такого? Однако же королева считала, да и теперь считает, что Мунстер – это часть Англии. А значит, ни один владетель или воитель в этих краях не вправе поднимать свое знамя или сражаться с другими за свои исконные права и земли. Оттого-то она и призвала к себе в Англию и Батлеров, и нас, Фицджеральдов, чтобы мы перед ней повинились.
Батлеры, торжествовавшие победу, подчинились охотно: главный из них, граф Ормонд по прозванию Черный Том, прибыл в Лондон со своими присными, а Десмонда Фицджеральда принесли на носилках, беспомощного, и положили к ногам королевы. Он был совсем без сил, еще слабее, чем после битвы: за раной никто не ухаживал, грязную одежду, что была на нем в день сражения, никто так и не переменил. О прощении он просил шепотом; королеве пришлось наклониться над ним со своего трона, чтобы расслышать слова.
– Тома Батлера она простила, – продолжал граф свой рассказ. – Потому что в детстве он был ее товарищем по играм, да и потом – кто знает, кем еще. А меня она всегда презирала. Его простили и отпустили домой. А меня бросили в Тауэр как изменника.
Рядом с Десмондом будто ниоткуда возник трактирщик. Забрал пустую бутылку, водрузил на ее место новую, обернутую соломой, и торжественно извлек пробку. Хью передал ему просьбу слуги сэра Уорема и удостоился холодного кивка. Десмонд поднял палец, и трактирщик поставил кубок перед Хью; граф сам наполнил его до краев.
– Впрочем, не только в этом дело, – добавил он, понизив голос. – Том Батлер – протестант и строгих убеждений притом, как ни странно. А я держусь старой веры. Истинной веры. Как и вы, мой юный ольстерский друг.
Это была правда. Все, кто жил к северу от Английского забора49, держались истинной веры. Но и Хью почувствовал, что воздух в таверне словно сгущается, напряжение растет, сжимает его со всех сторон, словно угря, угодившего в сети, – и он, кажется, понял, почему. Рука его невольно потянулась к груди, где под толстым дублетом прятался подарок доктора.
– Но теперь-то она уже простила вас, милорд? Разрешила жить у сэра Уорема?
– Если это можно назвать жизнью, – проворчал граф Десмонд, осушил свой кубок и снова налил им обоим. – Об одном из моих предков рассказывают, что он влюбился в женщину из иного мира. Застал ее за купанием и влюбился. Только вот он не знал, что она такое. Думал, просто пригожая девица. Он украл у нее плащ, а без плаща она не могла сбежать или сменить обличье. Так он ее и заполучил, а она сказала ему, что, кабы не плащ, не видать бы ему ее как своих ушей. После того она родила ему сына и ушла к себе, в холм Нокайни, а на прощание сказала моему предку: если сын ему хоть немного дорог, то пусть никогда не удивляется, что бы тот ни натворил.
– Это был отец вашего отца? – спросил Хью.
Он отпил глоток вина и почувствовал, как сжимавшая его невидимая сеть ослабла, как сила, давившая на него, отпрянула, словно в страхе.
– О нет, то было куда как раньше, – покачал головой граф. – Давно, очень давно. Но штука вот в чем: сын этот стал великим прыгуном. Однажды на пиру его попросили показать свое искусство. Тут он как прыгнул… – граф взмахнул своей белой рукой, показывая, как было дело, – и прямиком в бутылку, что стояла перед ним столе. А потом таким же манером взял и выпрыгнул обратно.
Десмонд тяжело дышал, и с каждым вдохом его голос звучал все выше и тоньше.
– Но вот в чем штука, – повторил он. – Отец его увидел это и сказал, что и представить себе не мог, будто его сын на такое способен! Одним словом, удивился. И, ясное дело, тут же потерял сына навсегда, как и предупреждала его мать. Сын повернулся и вышел на двор, а все, кто был на пиру, пошли за ним – посмотреть, что он будет делать. Он вышел за ворота и спустился к реке. До тех пор он был человек человеком, но только коснулся ногой воды, как тотчас превратился в серого гуся и уплыл невесть куда. И больше уж не вернулся.
Граф поднял бутылку, словно собираясь налить еще, но передумал и поставил обратно.
– Я не такой хороший прыгун, – сказал он. – Запрыгнуть в бутылку я еще могу. Но вот выскочить обратно – это мне не под силу.
Хью еще раньше приметил двоих, сидевших на скамеечке у огня. Лишь только граф закончил свой рассказ, они вскочили разом, как по сигналу. Казалось, это близнецы или вообще один человек, раздвоившийся каким-то чудом: одинаковые плащи, одинаковые корявые посохи. Ни говоря ни слова, они встали по обе стороны от графа, а тот расставил руки, чтобы его подхватили под мышки. Отработанным движением эти двое вздернули графа на ноги и закутали в зимний плащ, все это время висевший на спинке его стула. Затем, тяжело опираясь на помощников, граф двинулся к выходу – или, точнее сказать, его понесли, а он только делал вид, что переставляет ноги.
Хью поднялся, отступил на шаг и низко склонил голову, но Десмонд потянул мальчика на себя и поднес губы чуть ли не вплотную к уху. «Она всегда меня видит», – прошептал он. Затем пальцы его разжались, и помощники куда-то поволокли его по улице, раскисшей в грязь, – то ли домой, на боковую, то ли в очередной кабак.
Слуга Сент-Леджера встал со скамьи, снял с крючка свой фонарь, горевший уже совсем тускло, и двинулся обратно той же дорогой, а Хью последовал за ним.
Ночевать они остались у сэра Уорема; Хью и Филипу дали одну кровать на двоих. Посреди ночи Хью проснулся и увидел прямо перед собой лицо королевы. Оно висело в темноте светлым пятном, мало-помалу теряя очертания, растворяясь в сияющей пустоте. «Она всегда меня видит». Хью лежал, не шевелясь, между сном и явью, и смотрел в окно – на черную гладь реки, по которой приплыл сюда накануне. Затем вода всколыхнулась и пошла рябью под гребками сильных птичьих лап: к дальнему берегу, где не было ни домов, ни причалов, а только каменная стенка набережной и заросли тростника, плыл серый гусь. Когда до берега оставалось уже немного, гусь взмахнул могучими крыльями и, снявшись прямо с воды, в облаке брызг устремился в ночное небо.
Тир-Оуэн50
Прошло семь лет, прежде чем Хью О’Нилу разрешили вернуться в Ольстер. Тихий мальчик вырос и превратился в тихого юношу, основательного и осторожного. За все это время он считаные разы говорил по-ирландски или хотя бы слышал ирландскую речь; он звучала лишь в его памяти. Он еще не стал ни верховным О’Нилом, ни графом Тироном, но не стал и никем другим. Пока они плыли через море, сэр Генри Сидней (по приказу королевы вновь принявший должность лорда-наместника и теперь возвращавшийся в Ирландию) сообщил Хью, что Брайана, его единокровного брата, убили и что убийц наверняка подослал Шейн. Двоюродный дядя Хью, Турлох Линьях, был теперь танистом – вероятным наследником Шейна, и англичане к нему благоволили, хотя какая из того польза выйдет Турлоху, неизвестно, потому что англичане никогда не обещали ничего заранее. Может, только титул без денег, может – богатство и власть, а может, и вовсе пшик. По английской системе пэрства сам Хью был всего лишь бароном Данганноном. И все, чего он хотел для себя, – оставаться под рукой Ее Величества, щедрой и справедливой, простертой так далеко и в то же время держащей его так близко.
На землю Ирландии он снова ступил с английскими солдатами за спиной и с английской подвеской на шее – загадочным устройством, всех возможностей которого он еще не знал. Одетый, точь-в-точь как одевались в том году и в том сезоне все молодые англичане, стремящиеся чего-то добиться в жизни, он въехал в Дублин – и никто не вышел приветствовать его, никто не встретил радостными криками. Кто же был на его стороне, на кого он мог рассчитывать? О’Хейганы – преданные, но бедные. О’Доннелы из Тирконнела, сыновья свирепой шотландки по прозвищу «Темная Дева», Инин Дув, – эти то дружили с О’Нилами, то враждовали, причем не реже. И англичане: само собой, Генри Сидней да еще люди королевы, Берли и Уолсингем, которые пожали Хью руку на прощание и улыбнулись, – наверняка они желали ему добра. Они видели, как Шейн О’Нил пресмыкался перед королевой; они знали отца Шейна, Конна Бакаха О’Нила; они обратили внимание на белое перо, которое Хью всегда носил воткнутым в шляпу. Его покровитель при дворе, граф Лестер, шепнул ему: «Что насчет графского титула? Все еще не решено?» У этих людей Хью научился не только придворной речи: он узнал немало и об их стране, и о своей собственной. И глаза у них были холоднее, чем руки.
Данганнонская крепость стояла на прежнем месте, но многие вожди кланов со своими людьми, когда-то пировавшие и ссорившиеся в ее стенах, рассеялись по всему острову. Одни теперь воевали друг с другом, другие отправились на юг, на помощь потомкам Десмондов, чтобы дать отпор англичанам, занимавшим их земли. Но, услышав, что барон Данганнон снова дома, они стали возвращаться, и с каждым днем их становилось все больше. От женщин, оставшихся в замке, Хью узнал, что его мать умерла под кровом О’Хейганов.
– Плохие времена, – сказал слепой О’Махон, тоже никуда не уехавший.
– Да.
О’Махон лежал в кровати, завернувшись в тяжелый плащ.
– Итак, ты вырос, кузен. И не только телом.
– Я такой же, как был, – сказал Хью.
– Тогда скажи-ка мне вот что. Недалеко отсюда, примерно в миле, если идти вверх по холму, в давние время стояла святая обитель…
– Я все помню, – сказал Хью.
– Тебе там дали подарок.
– Да.
Бывает так, что носишь какую-то вещь при себе, то в одном кошельке или кармане, то в другом, и забываешь о ней начисто; потом вспоминаешь и думаешь выкинуть, но всякий раз оставляешь. Не потому, что она какая-то особо ценная, а просто она твоя: кусочек тебя и память о прошлом. Так было и с этим маленьким кремнем: пока Хью рос, он оставался при нем, порою терялся, но всегда находился снова. Прежде он казался вместилищем какой-то могучей холодной силы, слишком тяжелым для своих размеров и как будто наделенным собственной волей. Но теперь это был просто старый камешек с выцарапанным на нем человечком – корявым, как детский рисунок.
Хью пошарил по карманам и быстро нашел его; было такое чувство, что кремню и самому не терпится прыгнуть ему в руку. Мелькнула глупая мысль показать камешек слепцу, но Хью опомнился.
– Он у меня, – подтвердил он. – Не сходишь ли со мной завтра еще раз на это место?
– Как пожелаешь, кузен.
На следующий вечер О’Махон взял О’Нила за руку, и они вдвоем пошли на конюшню выбрать лошадей для поездки. Хью подвел О’Махона к его старой лошадке, хорошо знавшей эту дорогу, – с ней ему не понадобится поводырь. Поехали медленным шагом и через час добрались до места, где в ту давнюю ночь разверзлась земля. Лошадей оставили возле дуба, разбитого молнией. О’Махон снова взял Хью за руку: он прекрасно знал, куда идти, но не хотел спотыкаться.
– Я ходил по этим тропам с тех пор, как родился, – сказал он. – Да и до того.
Они взобрались на пригорок, который Хью помнил с детства, еще с тех пор, как приехал в эти края со своими опекунами – О’Хейганами. Но тогда здесь росли высокие деревья, а теперь их срубили; за деревьями, по берегам реки, были пшеничные поля и луга, где паслись коровы. Теперь поля лежали под паром, а луга опустели.
– День уходит, – сказал поэт, словно мог это видеть. Один из холмов, круглившихся над равниной, поднимался выше прочих, и очертания ему придали не ветер и вода, а человеческие труды. Отличить его было несложно. В обхвате – перчей51 шестьсот, но почему-то меньше на вид, чем тогда, когда Хью смотрел на него в детстве. – Этот час – граница дня и ночи, как эта река – граница между здесь и там. То, чего нельзя увидеть ни днем, ни ночью, показывается в сумерки.
– Но откуда ты про них знаешь? Ты ведь не видишь!
– Мои глаза – тоже граница, кузен. И я стою на ней все время.
После этого они ждали молча. Небо над головой стало черным, а на западе побледнело и расцветилось красными и зелеными полосами. В лощинах уже собирался туман. Позже Хью О’Нил так и не вспомнил, в какое мгновение (если и впрямь настал такой миг) воинство выступило (или нет?) из-под холма и явилось его глазам, пусть и едва заметно. Под его взглядом оно росло; прибывало и пеших, и конных.
– Эта чужацкая королева, которую ты любишь, которой служишь, – промолвил О’Махон. – Ей до тебя и дела нет. И нужно ей от тебя только одно: чтобы ты держал этот Остров в подчинении от ее имени, пока она не заполнит его своими голодными подданными да бедными родственниками, а те не примутся рвать нашу землю в клочья.
Призрачные воины проступали во мраке все четче. Хью почти уже различал шелест их шагов и звон доспехов. Вот они, Древние. Сиды.
– Они повелевают тебе сражаться, Хью О’Нил из О’Нилов. Вести других за собой. Ты станешь внуком Ньяла и кем только еще не станешь. Но не думай, что у тебя нет друзей.
Воины мерцали в темноте, то растворяясь, то возникая вновь; кони их кружили на месте, копья колыхались, как деревца на ветру. Казалось, они ждут не дождутся, чтобы Хью взмолился к ним о помощи, призвал их сразиться на его стороне. «Заповедь», – подумал Хью. Кремень у него в руке. Но он ничего не мог сказать им – ни на словах, ни в сердце. А затем граница между ночью и днем закрылась, и Хью перестал их видеть. Было такое чувство, словно могучий ветер сорвал с него всю одежду – весь этот бархат и шелка, и лайковые перчатки, и белый раф, и шляпу с пером; и он остался нагим, как дитя, и больше уже не знал, куда ему идти и что делать.
На острове Акилл у побережья Донегала, что на западе Ирландии, жила в те времена женщина по имени Гранья О’Малли; и была она госпожой над морскими разбойниками, ходившими в набеги на острова – и на север, в Шотландию, и на юг до самой Бретани. Гранья построила себе замок на Акилле и еще один – на острове Клэр; когда ее пираты отправлялись за добычей из залива Клю, она сама командовала флотилией, стоя на палубе самой большой галеры. В юности она была «стриженой девчонкой», одевалась в мужское и так донимала отца, водившего торговые суда в Испанию, что в конце концов он стал брать ее с собой, а сына оставлял дома. Гранья умела читать и писать, стрелять из пистоля и драться на саблях. Врали, будто ее отец и брат, да и сама она по молодости промышляли грабежами: зажигали ложные огни на мысу, а после подбирали все ценное с кораблей, потерпевших крушение. Всякий, кто повторял эти россказни, становился ее врагом, а жало у ее вражды было острым. Друзья, окружавшие Гранью, были подчас ничем не лучше врагов: дикие О’Флаэрти, способные убивать просто ради удовольствия; Макмахоны из внутренних земель; шотландцы Макдоннелы со своими полчищами шотландских краснолапов, поселившиеся в долине Антрима как у себя дома. Теперь ей было лет тридцать или сорок; она превратилась в грозную силу, с которой считалось все побережье Мейо. А Хью О’Нил уже и сам был взрослым мужчиной – двадцати лет от роду, с густой рыжей бородой, когда однажды, весенним утром, у ворот Данганнонского замка объявился посыльный и попросил о встрече. Он, дескать, привез весточку лорду танисту от госпожи Граньи. Его привели на кухню. Послали за Хью. Гонец терпеливо, молча ждал; наконец Хью сам вышел к нему и встал на пороге.
– Почему ты назвал меня танистом? Гонец встал, выпрямился во весь рост и сцепил руки за спиной.
– А что, господин? – ответил он вопросом на вопрос. – Разве нет?
– Наследник Шейна О’Нила – мой дядя, – сказал Хью. – Турлох Линьях. Он и есть танист, избранный как положено. – Гонец молча смотрел на него, даже не изменившись в лице. – Где твое послание?
– Письма я не привез. Передам все по памяти.
Хью сел за стол. Женщины и мальчишки, стряпавшие еду, вышли вон. Гонец тоже уселся обратно. – Я слыхал, что твоя хозяйка – женщина ученая, – заметил Хью. – Умеет писать и по-английски, и на латыни.
– Верно, – подтвердил гонец. – Но этот случай особый. Она сочла за благо не поверять своих мыслей бумаге. Кто знает, в какие руки может попасть письмо.
Хью окинул взглядом его поджарую, гибкую фигуру.
– О твоем коне позаботились? – спросил он.
– Я без коня. Бежал на своих двоих.
– Неблизкий путь, да еще в такую погоду.
– Зато не скучал в дороге. Навидался всякого-разного, да только хорошего мало.
Тишина словно уселась третьей между ними за стол, посидела и снова встала. – Что же хочет передать мне твоя госпожа? – спросил Хью.
– Что внук Ньяла, ваш дядя Шейн, сейчас воюет в Антриме с шотландцами Макдоннелами, союзниками моей госпожи. Этим летом Шейн напал на них, чтобы добавить Антрим к своим землям.
– Я слыхал про их вожака, – сказал Хью. – Сорли-Бой Макдоннел. Шотландец.
– Шейн захватил Сорли-Боя в плен и разгромил шотландцев. Он держит Сорли в башне и морит его голодом. Может заморить до смерти. Госпожа Гранья просит вашей помощи против Шейна. Просит, чтобы вы помогли ее друзьям, шотландцам Макдоннелам. «Что мне за дело до Макдоннелов?» – подумал Хью. Гонец все так же смотрел на него ничего не выражающим взглядом, а белые руки его все так же неподвижно лежали на коленях. Сэр Генри Сидней построил кольцо укреплений на границе западных земель, на которые притязал Шейн, – земель, которые на деле принадлежали графу Тирону. Шейн не был графом Тироном, но не был им и Хью: королева все еще не решила, кому даровать титул. Если кто-то – неважно, кто и как, – покончит с Шейном, Сидней очень обрадуется.