Kitabı oku: «Тришестое. Василиса Царевна»
Глава 1. Федька-звонарь
Давно это было али совсем недавно – не скажу. Главное, было! И дошло до меня…
Нет, дошло как раз вовремя. И вот только не надо плоских шуточек, будто я тугодум какой и доходит до меня на восьмые сутки, как до слона, то есть до жирафа – и при чем тут только слон, в самом деле?! Мда! В общем, не сбивайте меня, я и сам собьюсь…
Так на чем я остановился? Ах да!
И как-то услышал я… Нет, я не глухой! Выражение это такое образное, понимаете? И первое тоже, если кто не в курсе! И ничего смешного, между прочим. Ну что за люд такой: все-то ему надо позлословить, каждое слово перевернуть, перекрутить да переиначить. Вот не буду сказывать, и не услышите ничего, и ни в жизнь до вас не дойдет… Вот то-то, и только пикнете мне еще!
Значит, так. Про то отец мне сказывал… Ага, молчите?! Вот и хорошо, вот и ладушки.
Стал-быть, сказывал мне отец, а ему – его отец, и так далее… Нет, кто первым был – не скажу. И вовсе не тайна, ушлый ты мой, а не ведаю я про то. Да и важно ли это?.. Ну, кому как, разумеется, а мне так глыбоко поплевать с во-он той колокольни. Кстати, с нее-то все и началось!..
Мужик, отвянь уже, Христом Богом молю! Чего привязался: кто да сколько? Скажем, осемьнадцатый пра-пра тебя устроит? А звали… положим, Злобыня Вмордудайский. Устраивает тебя такое?.. Нет, я тебе не угрожаю, и в мыслях не было! Но если не оставишь меня в покое со своей любознательностью, мне придется вспомнить о неукротимом величии моих предков. Вот и славно. Как говорится, дас ист гут! Ферштейн?..
Так вот, все началось с этой самой колокольни, потому как с нее все наше Тришестое царство видать, будто на ладони: поля раздольные, луга привольные, реки широкие, озера полноводные… да-да, и полнорыбные тоже, разумеется, а реки полнорачные. Помните: сунул грека чего-то там в реку?.. Именно пальчик, малышка, ты права! Ма-аленький такой пальчик… Да, мужик, у кого какой есть, разумеется. А тебе бы язык туда сунуть не мешало да раком его пришлепнуть. Во-во!.. И правильно, наше тебе гуд бай с кисточкой!
Фу-у, даже дышаться легче стало… Опять сбил меня, ирод проклятый! На чем же я… Ага, спасибо, малышка.
Значит, что я забыл: про луга да поля сказывал, про реки с озерами – было… Горы высокие, степи бескрайные, леса дремучие да болота… нет, золотце, не угадала – не вонючие… Ну какие? Топкие, булькающие, вязкие… и гнилые, конечно… и гиблые… Кто сказал: зловонные и смрадные? Опять ты?!. Как же ты мне надоел, мужик! Ну, пусть будут смрадные… да-да, малышка, и вонючие, разумеется – как же без этого? В общем, всякие имеются у нас болота. Мда…
А смотрел на все это с высокой колокольни Иван – царский сын. Смотрел и вздыхал, потому как души не чаял в своем родном Тришестом, и чувства разные прямо-таки распирали его. Заберется он, бывало, на колокольню спозаранку как глаза продерет да так и сидит там до самой обедни. Сидит и любуется на красоты родного края, ножками болтает, песенки веселые насвистывает – много ли для счастья человеку надо? И невзлюбил Ивана за то Федька-звонарь. Ух, противный был человечишка, завистливый, какую гадость измыслить-сотворить – равных ему не было. Положим, не угодит Федьке сосед чем, так он ему в колодец от души наплюет али горшки на тыне переколотит; мельник чем не потрафит – крылья матерчатые у мельницы гвоздиком продырявит; сапожник – подметки у того потырит; мальчишки раскричатся, разыграются – и тут Федьке не слава богу: из рогатки незаметно в них пулять зачнет али собаку на них спустит, мол, сама веревку оборвала, а веревочка-то, ясное дело, подпилена… Уж сколько ему за то отец Панфутий выговаривал, да разве речами такого проймешь?
А что за дело, спросите, вредному Федьке было до Ивана Царевича? А никакого, собственно, дела и не было, да только праздным «золотым» оболдуем считал Федька Ивана: день денской Федька в трудах, руки мозолит, жилы рвет, тягая колокола, а этот сидит себе, носом поводит из стороны в сторону, песенки распевает и в ус не дует. И откуда Федьке-то знать было про государственные важности. Иван-то не просто так сиднем сиживал, а дозор вел. А что насвистывал, так сами посидите на верхушке колокольни часов эдак пять-шесть, не то что свистеть – волком взвоешь! Но и помимо дозора дел у Иван Царевича имелось хоть отбавляй: государственную избу поправить, государственный огород прополоть, государственную корову подоить – да мало ли. Царство-то наше небогатое в те времена было, на слуг не больно-то раскошелишься… Чего, мужик? Ну разумеется, и сейчас не медом мазано, а тогда уж и подавно… Нет, мужик, не этим самым! И что же ты за человек-то такой вредный да всем недовольный?.. А кому легко? Думаешь, мне? Сам вот попробуй сказывать, а я языком буду за кажное твое слово цепляться… Вот то-то и оно. Беда прямо.
Впрочем, то не самая лютая беда. Бед и без того в любом царстве хватало, да и в нашем Тришестом не без них. Но имелись две главные беды: дураки и дороги. И те беды до нашего времени руки-то свои протянули. Нет, даже три беды… Какая третья, спрашиваешь? А язык длинный… Ага, вот именно… Молчит он! Дум спиро, сперо.
Короче, забудем про желчного мужика и вновь обратим взоры свои к Федьке.
Смотрел тот снизу на Ивана Царевича, смотрел, скрипел зубами, едва в порошок не стер, да и решил досадить царевичу. Взобрался он на колокольню, подкрался незаметно да как устроит трезвон-перезвон. Иван Царевич, пусть и не был крутого нраву, но и рохлей распоследним не слыл, тем более трусом. Но от такой предательской неожиданности вздрогнул он всем своим могучим телом, и потянулись его крепкие руки сами собой к шее тощей Федькиной. Федька-то вмиг скумекал, чем задумка его нехитрая обернуться может да и решил свинтить с колокольни подобру-поздорову. Но не тут-то было!
Сграбастал его Иван Царевич за шкирку, словно щенка нашкодившего, и ну трясти. Так тряс, едва душу не вытряс. Ножки-ручки Федькины болтаются, зубы клацают – с перепугу аль еще с чего, того не ведаю. Побледнел Федька, с лица сошел. Самое время пощады запросить, да только вскорости надоела та забава Ивану Царевичу, наскучила. Взмахнул он Федькой еще разок-другой для острастки и разжал пальцы. Федька с воплем вниз с колоколенки и ухнул, и прям в сено, что мужик вилами в возок грузил. Лежит себе звонарь, не шеволется, лишь глазами вращает – осознать, значит, пытается, жив ли еще али на тот свет прямиком угодил. А мужик-то с перепугу перекрестился и вилами так легонько в стог ткнул, для проверки, значит. Федька враз и ожил.
Взлетело сено, разметалось, Федьку из стога словно катапультой греческой выкинуло. За зад руками держится, круги вокруг колоколенки наматывает да орет почем зря благим матом. Мужик с вилами в иной раз перекрестился, да и деру дал, лишь пятки засверкали. Так и не понял он, чего это в его сено залетело: леший али соломенный какой, так страшен и неузнаваем лик Федькин был.
Отбегался Федька наконец, остановился, дух переводит. А пока переводил этот самый дух, скосил взгляд на верхушку колоколенки да и погрозил Ивану Царевичу кулачишком – обиду, значит, затаил. Мол, погоди, Ивашка, отольются тебе еще слезки Федькины, в три ручья плакать будешь. Подумал так и приуныл, поглаживая ноющий зад: как тут Ивану-то отомстишь? То ведь не булочник какой, не горшечник: в булку царскую поди сунь гвоздик или ночной горшок расколоти – вмиг в холодную загремишь. Нет, здесь следовало тоньше действовать, с осторожностью, все хорошенько обдумав наперед.
И присел тогда Федька на пенек и призадумался. Думал, думал, а ничего путного в голову не приходит. Взлохматил от злой безысходности встрепанную шевелюру, сено из нее вытряс да и плюнул на это дело – голову еще ломать! Авось, и придет мысля какая позже, ведь хорошую подлость с ходу-то не выдумаешь. Хорошая подлость, она как рубь целковый – днем с огнем не сыщешь, если уж закатился куда. И вспомнилось вдруг Федьке, ведь неспроста ему про рубь-то в голову стукнуло: батюшка за хорошую работу обещал к содержанию этот самый рубь надбавить, а какая тут, к лешему, работа, если ирод проклятый наверху сидит да на Федьку сычем поглядывает. Вот и выходило, что плакал рубь тот. Батюшка за такой трезвон, что Федька сегодня устроил, замест рубля токма по шее надбавить может.
Окончательно пригорюнился Федька, вздохнул, пнул со злости камушек, примеченный им в траве, да не камень то вовсе оказался – вонь от него пошла, хоть топор вешай. Ведь сказано: не тронь камень тот, ибо пахнуть будет. Выпучил глаза Федька, нос-рот ладонью прихлопнул и ну крутиться на месте, лапоть о траву отирать, а тут и Тявка, собака Федькина, откуда ни возьмись подскочила – радуется, под ногами у Федьки путается, лает. Веревка оборванная, вся в узелках, у нее на шее петлей болтается, по траве за псиной волочится. Запутался в ней Федька и грохнулся наземь, а вонь тут как тут, заприметила, что Федька-то руку-то убрал. Замотал головой колокольных дел мастер, замычал, отпихнул Тявку лаптем и опять ладонь к лицу. Нет, все бы ничего, да только не сразу осознал Федька, куда ладонью-то угодил падая. А осознав, глаза зажмурил, дыхание затаил и такую кисло-несчастную мину скроил! Мало ему лаптя, так теперь и рука туда же, и лицо, гм-м… в общем, понятно и без объяснений. Стоит дурак дураком. Куда бежать? К речке – далековато, к умывальнику – так опосля весь умывальник на свалку придется отправить. Вот разве что отереться чем…
– Тяв! – подскочила к Федьке Тявка.
– Да иди ты!.. – замахнулся на псину Федька и, опустившись на карачки, пошарил пальцами в поисках лопуха.
У забора – Федька точно помнил – росли раскидистые лопухи. Он их нередко пользовал по всяким нуждам, так сказать. Едва справляясь с подкатывающей к горлу дурнотой и головокружением от непереносимой вони, Федька нащупал широкий лист и рванул его на себя.
– Стой, дурень! – раздалось откуда-то сверху. – Ты чего творишь?
– Ты еще!.. – буркнул Федька и принялся отирать лицо листом.
– Тяв! Тяв, тяв!
Сзади в Федькину рубаху вцепилась Тявка и, рыча, попыталась оттащить звонаря.
– Да отстаньте вы все от меня, – отмахнулся от собаки Федька перепачканным листом.
Тявка вмиг отстала, но лаять не прекратила. Федька выкинул лист и потянулся за вторым – нет, нужно было все-таки на речку бежать. Толку от этих листьев, прямо скажем, как с козы пельменей. И вдруг он почувствовал нестерпимый зуд, будто лицо прямо-таки кипятком ошпарило.
– Дурак ненормальный! – Кто-то вырвал из Федькиной руки лист и опрокинул звонаря на траву. – С ума спятил, да? – судя по голосу, то был Иван Царевич. – Головой, что ли, приложился, когда падал?
– А-а-а! – закричал Федька, почуяв прикосновение к лицу адского пламени, но тут его с ног до головы окатили ледяной водой. А затем еще раз.
Федька задохнулся, хватая ртом воздух, но жгучая боль немного отпустила. Он распахнул глаза и проморгался. Над ним стоял Иван Царевич с пустым ведром. Второе ведро валялось рядом.
– Ты чего? – вскочил Федька на ноги, отирая зудящее лицо ладонью.
– А на кой ты борщевиком морду-то трешь, дурила?
– Че-го? – протянул Федька. – Каким еще… – и наконец заметил два грязных широких листа у своих ног. На лопухи они походили очень мало – и как только ошибиться можно было! Федька приуныл, трогая пальцами горящую физиономию. Красная вся, небось. Ага, и волдыри пошли. Ну, царевич, погоди у меня! Не сказал – подумал про себя. И кулаком тоже про себя погрозил. А вслух только глазами сверкнул.
– Вот дурень колокольный, – хмыкнул Иван Царевич и поставил ведро. – Хорошо хоть я подоспел. Фу-у, ну и вонища от тебя. Нет, серьезно, без обиды! – он помахал ладонью перед лицом, развернулся и зашагал прочь по своим делам, вероятно, государственным. А может, и нет – кто ж его, царевича, разберет. – Пойди выкупайся, – крикнул он, не оборачиваясь.
А мокрый Федька продолжал стоять дурак-дураком, пяля глаза вослед Ивану Царевичу и скрежеща зубами. Рядом с ним волчком вертелась счастливая Тявка, весело помахивая пушистым хвостом…
Всем хорошо известно – да и в те времена о том знали, – война войной, а обед по распорядку. Иван Царевич всегда четко следовал этому правило и никогда ему не изменял. И питался он исключительно едой натуральной, наплевав на всякие там холестерины, калории и прочую ересь от заезжих туземных горлопанов. Возможно, оттого его обходили стороной новомодные гастриты с язвами и иные всякие неприятности со здоровьем. Главное – вовремя и сытно поесть, и никакая хворь тебя не возьмет.
Если со вторым проблем никаких не возникало, то с «вовремя»… Единственные часы имелись лишь на царском дворе, да и те песочные и в ведомстве Козьмы, брата Ивана Царевича. И еще неизвестно, какой из двух случаев злее: что песочные или что под началом вечно не просыхающего брательника: то перевернуть вовремя забудет, то привалится к ним, и от храпа богатырского немудреная техника сбоить начинает, а то и вовсе боком их поставит и уляжется на них. Так что с точным временем в Тришестом, как вы понимаете, туго приходилось. Но Иван Царевич не унывал. Как распогодится, так палочку воткнет в приметном месте – вот тебе и часы! Точнее не придумаешь. А коль непогода случится, тут уж и не попишешь ничего, на себя приходится полагаться.
Сегодня погода выдалась преотличная. Ни облачка на небе, ни дуновения ветерка. Птички поют, цикады звенят, полевые цветы вовсю благоухают – тишь, да гладь, да Божья благодать! Вот и время обеда подоспело – это Иван Царевич еще с колокольни по палочке заприметил, да только этот дурень, Федька, не вовремя со своими глупостями привязался, будь он неладен.
Отошел Иван Царевич подале, уселся под дуб столетний, устроил на коленках заветный узелок, развязал и облизнулся: сало, нарезанное тонкими ломтиками, ароматный кусок краюхи и молодой зеленый лучок. Эх, похрустим, пошамкаем!..
Иван Царевич отломил кусок хлеба, пришлепнул к нему шмат сала, в другую руку взял лук, словно скипетр царский, и только вознамерился вкусить от щедрот, как заприметил совсем рядом чужое присутствие. То ли дышит кто, то ли шуршит – не поймешь сразу. Только бы не проклятый звонарь сызнова, чтоб у него на лбу – и не только! – чирь вскочил… Впрочем, Федьке сейчас явно было не до Ивана Царевича, да и по запаху его без проблем за версту определить можно.
– Не, не он это, – подумал вслух Иван Царевич и вновь открыл рот, поднося к нему бефф-брод, как он именовал сие творение на модный заграничный манер.
Шорох повторился. Оборачиваться и заглядывать за широкий, в три обхвата, ствол дуба вовсе не хотелось. Вот же невезуха, и кого только принесло на его голову! Только бы не…
– Дядя Иван!
– Они, – обреченно выдохнул Иван и в расстроенных чувствах опустил руку.
– Дядя Иван, дядя Иван! – Из-за дуба высыпала ребятня и облепила Ивана Царевича кружком. – Расскажи сказку.
– Нет! – рявкнул Иван Царевич. Сердиться по-настоящему он не умел, и дети, разумеется, не поверили, потому как знали младшего царевича словно облупленного.
– Ну расскажи! – затянула кроха в коротком, видавшем виды сарафанчике и платочке в горошек.
– Оставите вы меня в покое или нет? – захныкал Иван Царевич, жалостливо глядя на хлеб с салом.
– Расскажи! – топнул ногой старший брат крохи в холщовых, оборванных у самых колен штанах и драной, замызганной рубашонке.
– Да, да! Расскажи, – загомонили остальные, и, не дожидаясь согласия, расселись на травке, обхватили коленки руками и вперил любопытные глазки в Ивана Царевича.
– Что с вами поделаешь, – тяжко вздохнул царевич, отложил снедь в сторонку и задумался. – Про что же вам рассказать?
– Про курочку Рябу! – выпалила кроха.
– Да, да! Про курочку, про Рябу, – загомонили остальные, а брат крохи, самый старший из детей, только наморщил веснушчатый нос.
– Да сто раз уж сказывали. Другую давайте.
– Нет, Рябу, Рябу хотим! – не согласились остальные ребята, и мальчишка только грязный нос с досады утер.
– Ну, Рябу так Рябу, – сдался Иван Царевич и призадумался. – Только то будет другая сказка.
– Да ну? – недоверчиво уставился на него мальчишка, а остальные только рты пораскрывали.
– Вот тебе и «ну», – передразнил Иван нахального мальчишку. – Значит, дело было так: жила-была курочка Ряба, а при ней жили дед с бабой. Жили не тужили…
– Я же говорил, та же самая, – отмахнулся мальчишка.
– Не нравится, не ешь, – бросил Иван Царевич и облизнулся на сало. – То есть не слушай.
– А что мне еще остается? – буркнул вредина, надувая щеки.
– Значит, жили старики – не тужили. Вдосталь у них всего было: и хлеба, и лука, и сала… – мечтательно вздохнул Иван Царевич и прикрыл обед краешком платка от соблазна и назойливых мух. – Но хотелось им отведать яичка, я курочка будто назло никак не хотела нестись. И упрашивали ее старики, и уговаривали…
– И снесла она им золотое яйцо, – грубо оборвал мальчишка. – Размером с тыкву!
Иван Царевич замолк и недобро зыркнул на него.
Мальчишка притих.
– …но никак не неслась курочка, – продолжил Иван Царевич свой сказ. – Все тужилась, тужилась и вдруг…
– Ба-бах! Яйцо выпало – и всмятку! А от Рябы одни перья остались, – закончил мальчишка и поднялся с травы. – Пошли домой, – потянул он за рукав сестру.
– Не пойду! – уперлась кроха, выдрав из чумазых пальцев рукав и поправив его. – Ты мешаешь дяде Ивану сказывать.
– Ну и… черт с вами!
Мальчишка отошел подальше, встал спиной к Ивану Царевичу и уставился вдаль.
– Мы слушаем, дядя Иван, – кивнула кроха. – Продолжайте.
– Так вот, – продолжил Иван Царевич, пожевав губами и косясь на мальчишку, – тужилась она, тужилась и вдруг – яйцо!
– Я же говорил, – презрительно хмыкнул мальчишка, не оборачиваясь, и сцепил руки за спиной. – Золотое.
– Серебряное! – повысил голос Иван Царевич.
– Ух ты, – обрадовались дети, – и вправду новая сказка.
– Фи! – сказал мальчишка, но при этом выставил правое ухо.
– Обрадовались дед с бабкой: наконец-то яичницу отведают.
– И правильно, – поддакнула кроха, – на что это серебро?
– Вот дуреха! – хохотнул мальчишка. – Да на него можно тыщу яиц накупить, или даже мильён.
– Не мешай! – одернула его сестра.
– Обрадовались, значит, схватили яичко, положили на тарелку и давай его колотить чем ни попадя. Дед кулаком бил-бил, всю руку себе отбил. Бабка скалкой била-била да только обломала всю. Пришла внучка и давай яйцо мисками да горшками колотить – всю посуду поуродовала-помяла, а яйцо целехонько. Позвали кошку. У кошки, как известно, острые и крепкие зубки. Грызла она то яйцо, грызла, да только зубки пообломала. Притомились они, расселись на лавке, смотрят на злополучное яйцо и не знают, что с ним делать. И тут прибежала мышка, хвостиком махнула и – хрясь! – хрустнул хвостик. Огляделись тогда все они по сторонам: в доме бардак – не приведи господь. Все разгромлено, целого осталось – кот наплакал, и разревелись они. Плачет бабка, плачет дед, нянча отбитый кулак, плачет кошка – куда ей теперь без зубов-то, – плачет внучка, не в чем кашу боле варить да тесто месить.
– А мышка? – всхлипнула кроха. – Мышка что?
– Мышка тоже плачет, хвостик веточками обложила, тряпочкой замотала и плачет горючими слезами. Одна курочка Ряба сидит в своем уголке и посмеивается – на чужое яйцо не разевай роток.
– А-а-а! – заголосили дети, утирая слезы. – Мышку жалко!.. А мне кошку, кошечке ведь больнее… Мышке больнее!.. Нет, кошке!.. Чего привязался со своей драной кошкой?.. А чего ты со своей облезлой мышкой?..
Бац!
Хрясь!
– А-а-а! Дядя Иван, а Микола дерется!
– А чего она… со своей мышкой привязалась?
– Ну, тихо вы, тихо. В общем, я там тоже был, кой-чего пил…
– Знамо, водку, а опосля… – влез мальчишка, ехидно оскалившись.
– Цыц, ты, охламон! – погрозил Иван Царевич. – В общем, вот и сказочке конец, а кто слушал – молодец! Все, можете идти по домам.
Ребята враз успокоились и, вытирая слезы и поглаживая свежие синяки, нехотя поднялись с земли и потянулись в сторону деревни.
Наконец-то! Иван Царевич поспешно развернул платок, поднял бефф-брот, едва не захлебнувшись слюной, в другую руку взял зеленый лук и открыл рот.
– Цареви-ич! Ива-ан? Ау! – раздалось вдалеке.
– А, чтоб тебя! – выругался Иван Царевич. Нет, видно, не суждено ему сегодня отобедать по-человечески.
Противные завывания могли принадлежать лишь одному человеку – Андрону, совмещавшему при царе-батюшке по причине отсутствия средств сразу несколько чинов: стольника, постельничего, конюха и посыльного. Работник он был так себе: ленив, неспешен, изворотлив и обожал лизоблюдство.
Скажет, к примеру, царь-батюшка:
– Андрошка, а застели-ка мне постель! Пора мне на покой.
А Андрон замнется, за бок схватится, и давай стонать да причитать:
– Ох, батюшка мой, неможется мне чтой-то сегодня, видать съел чего. А постелька-то, она, вишь ли, ужо того, застелена, почитай. Да тебе, царь-батюшка токма и нужно, что покрывальце скинуть, перинку взбить, подушки поправить да одеяльце подтянуть.
Посмотрит на него царь, головой помотает и застелет сам, а Андрон тут как тут, под рукой вертится, советы подает. И куда только хворь его подевалась, неведомо.
– Вот так, царь-батюшка. Шибче, шибче колоти. Перышки-то вот здеся, в уголке, свалялися. Ага, ну да, ну да. А подушечки – одну сюды пожалуйте, вторую – во-от сюды, в сторонку, а третью, да-да, вон ту – эту мне давайте.
– Зачем это еще? – возмутится царь.
– Да как же, батюшка мой! – всплеснет ручками Андрон. – О твоем здоровие забочусь. Не слыхал, чай, современная медицина сказывает: вредно на мягком-то спать. Особливо нам, старикам. Так что давай уж мне, пусть мне плохо будет.
– А ну, пшел отсендова, этот, как его… Авиценна хренов! – замахнется на него подушкой царь-батюшка, а Андрон только глазки печальные такие сделает, вздохнет тяжко да головкой покачает, мол, потом не говорите, будто не упреждал, и добавит, как бы между прочим:
– Андрон я, царь-батюшка, запамятовали вы.
– Тем более пшел!..
Вдругорядь царь скажет слуге.
– А что, Андрошка, не пора ли трапезничать? Пойди-ка глянь, чего там на кухне-то творится, да на стол собирай.
– Ох, батюшка мой, – по новой зачнет Андрон, – ножки мои сегодня чтой-то непослушные совсем, – а сам непослушной ножкой суму за себя задвигает и при том поклоны поясные бьет. А сума-то по швам трескается, как харя Андронова, а уж запахи из сумы – пальчики оближешь, слюньками обольешься. – К тому же нам, старикам, вредно больше единого раза в день вкушать от щедрот, так сказать.
– Веянье какое новое али как? Не слыхивал о таком доселе, – усомнится царь, потягивая носом ароматы дивные, прущие из сумы.
– Как есть, царь-батюшка. – Андрон знай себе ножкой суму к двери отпихивает и сам пятится. – Новое, заграничное. Диета называется. От лиха, от болячки, от дурного глазу.
– Так это ж ноги можно протянуть, – усомнится царь. – Я ужо слабость чую, и пузо вот так крутит, – покажет он рукой, а Андрошка тем временем уже у дверей. Отворит их незаметно, суму в них протолкнет, за стеночку спрячет и стоит улыбается, преданными глазками царя пожирает.
– Ну что ты, царь-батюшка, – успокаивающе махнет ручкой Андрон, – то не слабость, а легкость в тебе просыпается. А что пузо ворочается, так то плоть грешная противится, к искусу тебя подводит. Чревоугодие то!
– Хм-м, а чего это у тебя в суме, Андрошка? – прищурится царь.
– Какой такой суме? – удивится Андрон, растерянно оглядываясь по сторонам.
– А такой такой! – в сердцах саданет царь кулаком по подлокотнику и опомнится – ан и вправду сумы-то нет! Привиделось, что ль, с голодухи?
– Эх, батюшка мой, – покачает головой Андрон и пальчик так вскинет, – вот оно, чревоугодие-то! Мерещится тебе ужо. А от энтого диета первейшее средство.
– Ладно, ступай, – засомневается царь. А вдруг и вправду померещилось, а вдруг прав Андрошка? Диета…
Боязно царю-батюшке, сидит, колеблется до самого ужина, с животом борется. А Андрон в дверь шмыг, суму на плечо и деру до дому, до хаты – только каблуки сверкают да пыль столбом вьется.
Были, конечно, у царя-батюшки сомнения веские насчет болячек Андроновых и медицины заграничной, только никак изловить он своего слугу противного не мог. Запудрит Андрон мозги, узлами завяжет, так что потом полдня распутывать – в порядок приводить приходится, а Андрона уж и след простыл. Пытался царь, и не единожды, избавиться от Андрона, когда вовсе невмоготу становилось, так и тут ничего не вышло. Хитрый Андрон сбегает невесть куда и справку очередную царю предоставит, мол, так и так, инвалид он многодетный, к тому же отец-одиночка, и по закону его никак нельзя без работы оставить да с понижением содержания перевесть. Ясное дело, липовая бумажка, только поди докажи. Кто его поймет, где и в чем он инвалид, ведь в справке-то все не по-нашенски нацарапано эскулапом премудрым. А что до детей касательно, так этих дармоедов-бездельников у него действительно полон дом. И что с того, если младший-то старше царского Ивана будет – все одно дитё евойное, никуда не денешься. И одиночка он, как ни крути. Жена от него о прошлом годе к родителям сбежала – о том все Тришестое знает: едва работой и голодом из экономии не уморил. Но разве для закона это имеет значение? Вот и выходило, царь – не царь, а гнать проклятого Андрона взашей прав не имеет. А все это дума, чтоб ей пусто было, со своей забугорной либерал-дерьмократией! В прошлые-то времена Андрон как есть плетки бы отведал (и это еще по-божески!) да и со двора вон, а теперича вон оно как обернулось…
– …Ива-ан! Где вы? – продолжал гнусаво голосить Андрон, выискивая царевича по кустикам, по ложбинкам.
– Вот же напасть на мою голову! – Иван Царевич в сердцах брякнул бефф-бродом о земь. Шмат сала слетел с хлеба, на траву упал, а шустрые муравьи уж тут как тут. – Стой! Мое это! – И не успел Иван прихлопнуть сало руками, как понеслось оно невесть куда на сотне быстрых ножек. – Да что же это такое, в самом-то деле!
– Вот вы где, вашество, – выскочил из-за дуба Андрон и упер полные ручки в коленки, отдуваясь. – Я вас по всему Тришестому ищу. Обыскался уж весь.
– Чего ты? – недовольно буркнул Иван Царевич, завязывая остатки обеда в узелок.
– Обыскался, говорю. А вам что послышалось?
– Не твое дело. Чего надо, то и послышалось.
Андрон похлопал сальными глазками и не нашелся что ответить. Царевича он побаивался. Был царевич не так прост, как отец его великодержавный, и с ним приходилось держать ухо востро.
– Ну, чего тебе? – грубо осведомился Иван Царевич, поднимаясь с травы и недовольно отряхивая руки.
– Царь-батюшка вас кличет, – ожил Андрон. – Срочно. В ярости они, негодуют, значить.
– С чего вдруг? – вздернул левую бровь Иван.
– Да все с того, вашество, все с того, – противно захихикал в кулачок Андрон. – Так что поспешите.
– Поспешим, поспешим, – заверил Иван Царевич.
Андрон продолжал снизу вверх преданно поглядывать на царевича, будто еще чего ожидал.
– Ну? – не вытерпел тот. – Что еще?
– Приказаний жду, – елейным голоском промурлыкал Андрон, перебирая пальчиками петельку на кафтане.
– А коли так, то, как наш батюшка говорит: пшел отсендова!
– Слушаюсь! – подхватился Андрон и скачками понесся прочь, петляя меж кустиков.
Иван Царевич долго глядел ему вослед, потом вздохнул, закинул узелок на плечо и зашагал к дому. Не к добру все это, ох, не к добру…