Kitabı oku: «Константин Леонтьев», sayfa 4
II
Начал свою службу на Востоке К. Н. на острове Крит, который произвел на него чарующее впечатление. «Полгода в Крите, – вспоминает он, – были каким-то очаровательным медовым месяцем моей службы; там я гулял по берегу морскому, мечтал под оливками, знакомился с поэтическими жителями этой страны, ездил по горам». Криту К. Н. посвятил свои прелестные рассказы «Очерки Крита», «Крозо», «Хамад и Макалы». На Крите он пробыл не более полугода. Он ударил хлыстом французского консула, который позволил себе оскорбительно отозваться о России. После этого он был отозван в Адрианополь и через четыре месяца назначен секретарем консульства в Адрианополь. Во время отсутствия консула он сам управлял консульством. Адрианополь не очень ему нравился, ему неприятно было тамошнее буржуазное общество. Кроме того, он страдал от недостатка денег, запутался в долгах, ему не хватало жалованья – при барских его привычках, и он находил, что должность секретаря не соответствует его возрасту. В Адрианополе его приглашали на местные празднества, и он танцевал под турецкую музыку с хорошенькими девушками предместий. Он любил также устраивать состязание борцов. В 1867 году К. Н. назначили вице-консулом в Тульчу. Жизнь в Тульче была для него более обеспеченной и приятной. «Я желаю одно, – пишет он К. А. Губастову, – свить навек моё гнездо в Тульче… Здесь есть и движение, и покой, и Восток, и Запад, и Север, и Юг». Русский посол в Константинополе граф Игнатьев одобрял К. Н. Во время жизни в Тульче начались первые признаки умопомешательства жены К. Н., по-видимому, от ревности, на почве измен мужа. И эта болезнь жены была тяжелым испытанием всей дальнейшей жизни К. Н. В 1869 году он назначается консулом в Янину. Там он заболел лихорадкой. В 1871 году К. Н. назначается консулом в Салоники. Вообще, он делает быструю дипломатическую карьеру.
В этот восточный, консульский, период жизни языческий культ любви и сладострастия достигает у К. Леонтьева высшего своего напряжения. На Востоке было у него большое количество серьезных увлечений и любовных похождений. Эротическая фантазия его была безудержна и беспредельна. Жену свою он по-своему любил, но изменял ей на каждом шагу. Туземки Ближнего Востока были для него большим соблазном. Своему приятелю по дипломатической службе на Востоке К. Губастову он пишет: «Чтобы вполне постичь поэзию Адрианополя, послушайте моих советов: 1) не откладывая, заведите себе любовницу, простенькую болгарку или гречанку; 2) ходите почаще в турецкие бани; 3) постарайтесь добыть турчанку, это уж не так трудно; 4) не радуйтесь вниманием франков и не хвалите madame Badetti; 5) гуляйте почаще на берегу Тунджи и вспоминайте меня; 6) пойдите когда-нибудь с кавасом к мечети Султан-Баязета и устройте там, на лужайке, около киоска, борьбу молодых турок, под звук барабана; это прелесть!» Нужно полагать, что К. Н. сам следовал тем советам, которые давал Губастову. Были у него и болгарки, и гречанки, и турчанки. В другом письме тому же Губастову он пишет: «Не думайте, чтобы моя личная жизнь была бесцветна. К сожалению, она очень бурна. Вы говорите, зачем я всё думаю о страждущем человечестве (то есть критянах), а не о себе. Во-первых, я думаю не столько о страждущем, сколько о поэтическом человечестве, а, во-вторых, тут и я не забыт». В том же письме он сообщает о болезни жены и о том, что она подурнела. И ещё пишет он всё тому же Губастову: «Есть сердечные дела, да ещё какие!» К. Н. отделяет любовь от брака и семьи. «Брак есть разделение труда, тяжкий долг, святой и неизбежный, но тяжелый, налагаемый обществом, как подати, работа, война и пр. Работа и война имеют свои поэтические и сладкие минуты, ими можно восхищаться, но надо понимать, что одна большей частью нестерпимо скучна, а другая очень опасна и тяжела. Отчего же на брак не хотят смотреть как на общественное тягло, которое иногда не лишено поэзии, но от войны и тяжелой работы отличается тем, что война опасна, но не скучна, а работа большей частью скучна, но не опасна физически. Брак же для женщины опасен физически, а для мужчины – скучен большей частью, крайне. Я согласен с тем французом, который сказал: „l’amour n’a rien à faire avec les devoirs pénibles et sévères du mariage…“ Не понимаю и ревности к законной жене. Это что-то чересчур первобытное». К. Н. чуждо было трудовое чувство жизни, он был слишком барин и аристократ. Труд и бремя брака и семьи противны его эстетике; романтик восстаёт в нём против всякой прозы и обыденности. Позже, когда романтизм в нём ослабел и победил монашеский аскетизм, он писал: «Романтический и моральный идеализм и христианский спиритуализм – большая разница. Брак есть духовное таинство, а не достижение сердечного идеала. Последний может легко обмануть, а таинство для верующего человека – всё будет таинством. Верующий человек и в несчастливом браке о святыне этого таинства не забудет». У К. Н. была прирожденная склонность к многожёнству, и он не видел никаких разумных оправданий моногамического брака. В этом отношении он был турок, и сердечные влечения более склоняли его к исламу, чем к христианству. Христианство он всегда утверждал вопреки своей природе, во имя обуздания её. «Многоженство должно быть отвергаемо лишь на основании христианского догмата, на основании веры… А на основаниях одного разума можно, пожалуй, и полиандрию проповедовать… Но если мы устраним вмешательство положительной религии, то остаётся для подобного решения лишь одно средство – художественное чувство. С точки зрения эстетической, мы, хотя и озираясь с некоторым страхом, сознаемся, что, к стыду нашему, нам султан турецкий нравится больше, чем «честный» европейский безбожник или даже деист, живущий почему-то невозмутимо со своей рациональной женою не «во славу Божию», а во славу «разума». В этом отношении К. Н. резко отличается от славянофилов, людей очень добродетельных и преданных идеалу семейственности. На Востоке ему не нравится у православных недостаток романтизма в любви. «Я знал очень хорошо, что именно мне не нравится на Востоке… Мне не нравилась тогда сухость единоверцев наших в любви. Мне ненавистно было отсутствие в их сердечной жизни того романтизма, к которому я дома, в России, с самого детства привык. С этой и только с одной этой стороны я был «европейцем» до крайности. Я обожал все оттенки романтизма – от самого чистого аскетического романтизма… и до того тонкого и облагороженного обоготворения изящной плоти, которой культом так проникнуты стихи Гете, А. де Мюссе, Пушкина и Фета». У христиан Востока не поется блестящая ария, страстной любви. «Есть и другая сторона жизни, тесно связанная с вопросом о романтизме в сердечных делах: это – вопрос о семье… Всякий знает, как отношения между христианской семьей и сердечным романтизмом многосложны, противоречивы и вместе с тем неразрывны и глубоки. То дополняя друг друга в разнообразной и широкой жизни обществ, истинно развитых, и возводя семейный идеал до высшей степени чистоты, изящества и поэзии, то вступая в раздирающую и трагическую борьбу, романтический культ нежных страстей и, быть может, несколько сухой с первого взгляда спиритуализм христианского воздержания проникают духом своим издавна всю историю западных обществ, господствуя даже и в бессознательных сердцах, то в полном согласии, увенчанные благодатью церкви, то вступая в эту страшную и всем нам так близко, так болезненно знакомую коллизию, в ту коллизию, которой и драма, и поэзия, и роман, и музыка, и живопись обязаны столькими великими и вдохновенными моментами. На Востоке у христиан образованного класса я этого ничего не видел». Эти свои романтические чувства и мысли К. Н. вкладывает в уста героя «Египетского голубя». По «романтическому культу нежных страстей» он был «европейцем». Романтизм этот не характерен не только для христиан Востока, но не характерен и для русских. В русской литературе почти нет культа любви. К. Леонтьев был более «европейцем», чем сам это сознавал и чем это принято о нём думать. Он был влюблён в старую Европу, рыцарскую, католическую, романтическую. Он ненавидел лишь современную буржуазно-демократическую Европу, и ненавидел её за то, что она изменила своим святыням, своей былой красоте. «Христианство не отрицает обманчивого и коварного изящества зла; оно лишь учит нас бороться против него и посылает на помощь ангела молитвы и отречения. Поэтому-то и родственность романтизма эротического и романтизма религиозного в душе нашей так естественна и так опасна». Так может говорить лишь «европеец», западный, а не восточный человек. К. Н. принадлежит острый афоризм о фраке, как «куцем трауре, который Запад надел с горя по своему великому религиозному, аристократическому и артистическому прошедшему». Такого рода ненависть к европейскому фраку могла быть лишь у человека, влюблённого в великое прошедшее Запада. Всё это очень важно для правильного понимания миросозерцания К. Леонтьева. По душевным своим основам он не имеет почти ничего общего со славянофилами, и соприкосновение его теоретического миросозерцания со славянофильством очень поверхностно. Правильно сопоставлять К. Леонтьева с Чаадаевым, как это и делает хорошо знавший его Губастов.
III
Жизнь К. Леонтьева на Востоке дала огромные импульсы для его творчества. Можно сказать, что самые значительные произведения его написаны под влиянием переживаний и мыслей, рожденных на Востоке. Восток окончательно сформировал его духовную личность, страшно обострил его политическую, философскую и религиозную мысль, возбудил его художественное творчество, которое посвящено, главным образом, жизни христиан в Турции. Если бы К. Леонтьев не служил дипломатом на Балканах, то его творческий облик был бы иным. Всё его мышление и всё его творчество насыщены образами Востока. Он почти не может вести своего размышления иначе, как отталкиваясь от восточной темы. На них развивает он мысли, имеющие мировое значение. Восточные образы неразрывны для него с красотой и радостью жизни. С этим связана некоторая узость леонтьевского творчества, некоторая однотонность, недостаток разнообразия. На Востоке прежде всего искал и осуществлял он эстетику жизни, но также и эстетику искусства. К. Н. не мог жить только искусством, подобно французским эстетам, как не мог жить философским созерцанием, отвлечённой мыслью. Ему нужна была разнообразная жизнь, окружённая образами пластической красоты. Эстетика его не выносила ничего среднего, умеренного, неяркого. Более всего К. Н. любил Константинополь и там находил эстетику жизни, которой в такой полноте не мог найти нигде. «Я люблю самую жизнь этого посольства (в Константинополе), – пишет он Губастову, – его интересы, мне родственны там все занятия, и в среде этого общества мало есть лиц, о которых я вспоминаю без удовольствия, приязни и благодарности. Я люблю самый город, острова, греков, турок… всё люблю там, и будьте уверены, что я ежедневно терзаюсь мыслию о том, что не могу придумать средство переселиться туда навсегда. Ни Москва, ни Петербург, ни Кудиново, ни самая выгодная должность, где попало, ни даже монастырь самый хороший – не могут удовлетворить меня так, как Константинополь… Только разнообразная жизнь Константинополя (где есть и отшельники на острове Халки, в лесу, и гостиная Игнатьевых, и политическая жизнь, и поздняя обедня, и бесконечный материал литературы)… Только эта сложная жизнь могла удовлетворить моим нестерпимо сложным потребностям». У него навсегда осталось томление по Константинополю и мечта вернуться туда. С Константинополем были связаны заветные мечты его. И трудно сказать, какой Константинополь был ему дороже, Константинополь византийский или Константинополь турецкий. Константинополь и Греция имели для К. Леонтьева то же значение, которое для многих имели Рим и Италия. Он чувствовал и любил красоту старой Европы, но он не жил ею непосредственно, не черпал из неё источников творческого вдохновения. Его слишком отталкивала современная буржуазная Европа. Все надежды его на цветущую и сложную культуру были связаны с Востоком. Он придавал огромное значение внешнему стилю жизни и пластической её стороне. То, что европейские люди надели фрак и пиджак, он считал роковым и для их духа. Он видел в этом знак внутреннего процесса разложения и смерти. На Востоке процесс разложения ещё не так далеко зашёл, хотя роковые признаки его Леонтьев видел и предрекал последствия его.
«Все истинные художники, все поэты, все мыслители, одарённые эстетическим чувством, не любили среднего человека». «Все истинные поэты и художники в душе любили дворянство, высший свет, двор, военное геройство». «Байрон бежал из цивилизованных стран в запущенные тогда и одичалые сады Италии, Испании и Турции. Тогда в Турции ещё жил Али-паша Янинский, которого свирепость была живописнее серой свирепости французских коммунаров; в Италии в то время было ещё восхитительное царство развалин и плюща, калабрийских разбойников, мадонн и монахов. «Ограниченный» сардинский король не запирал ещё первосвященника римского в ватиканскую тюрьму и не обращал ещё с помощью людей прогресса всемирного города в простую столицу неважного государства. В Испании боя быков ещё не стыдились тогда. И даже сражаясь за Грецию, великий человек не предвидел, что интересная Греция Корсара в Фустанелле – есть лишь плод азиатского давления, спасительного для поэзии, и что освобожденный от турка Корсар наденет дешевый сюртучишко и пойдет болтать всякий вздор на скамьях афинской «говорильни». «Без мистики и пластики религиозной, без величавой и грозной государственности и без знати, блестящей и прочно устроенной, – какая же будет в жизни поэзия?.. Не поэзия ли всеобщего рационального мещанского счастья?..» К. Н. более всего заботила не «эстетика отражений» на полотне или в книгах, а эстетика самой жизни. Он всё ещё верил и надеялся, что эстетика жизни, эстетика единства в разнообразии, сохранится на Востоке, тогда как на Западе казалось ему безнадежно проигранным дело эстетики жизни, – там и «эстетика отражений» скоро будет невозможна. Он видел, что экзотический, живописный быт Востока разрушался. Особенно остро подмечал он этот прогресс у балканских славян, которых не любил и с которыми не связывал никаких надежд. Все надежды его были связаны с византийским духом, с греческим православием и с Турцией, которые препятствуют либерально-эгалитарному прогрессу и спасают от разложения. Наблюдения над жизнью славян в Турции и на Балканах поколебали в нём веру в племенной, национальный принцип и привели к отрицательному отношению к панславизму. О национальной политике потом им были высказаны необычайно острые и глубокие мысли. Внутренняя драма К. Н., которая привела его к религиозному кризису, к ужасу гибели и исканию спасения, была в том, что он страстно искал земной радости, земной прелести и земной красоты и не верил в прочность и верность всего земного. Чувство гибели всего земного, тленности земной красоты было у него уже до духовного перелома. Это чувство было заложено в его романтическом темпераменте. Как романтик, хотел он во имя красоты противоречий, страданий и неосуществимости желаний. Романтическая эстетика К. Н. требовала существования зла наряду с добром. Это повлияло и на всё его понимание христианства.
В такой духовной атмосфере окончательно созрел в К. Леонтьеве художник. Он пишет прекрасные, красочные повести из жизни христиан в Турции, которые ждут ещё справедливой оценки. В некоторых рассказах он обнаруживает изумительный объективный дар художественного воспроизведения быта Востока. Таковы повести и рассказы, помещённые во втором томе собрания сочинений – «Очерки Крита», «Хризо» и др. Очень хороша старинная восточная повесть «Дитя души». Наряду с этим он пишет вещи совершенно субъективные, представляющие автобиографическое отражение его собственной судьбы. Так, лучшая из его субъективных вещей «Египетский голубь», написанная позже, имеет огромное значение для его биографии. Вся повесть ведётся от лица человека, искавшего, подобно самому К. Н., счастья в красоте и упоении жизнью Востока, где он служит дипломатом. Большая часть повествования окрашена языческой радостью и упоенностью, проникнута своеобразным леонтьевским эротизмом, но написана после того, как герой пережил внутреннюю катастрофу и потерял все надежды на земное счастье. Он стоит в церкви в один из дней, когда всё земное, самое прекрасное и радостное, оказалось неверным и непрочным, и, когда диакон стал молить о христианской кончине жизни нашей «безболезненной» и «мирной» и о «добром ответе на суде Христовом», он «вдруг почувствовал желание положить глубокий поклон, и встал с земли нескоро, и, касаясь лбом пола, думал: «Вот этого, конечно, и только этого, мне должно желать». И образ пленявшей его Маши Антониади далеко отодвинулся от него. Повесть «Египетский голубь» написана ретроспективно, но она насыщена мотивами восточной жизни К. Н. и отражает время его консульской службы со всеми обманчивыми и неверными радостями.
Одно из лучших художественных творений К. Леонтьева – это повесть «Исповедь мужа (Ай-Бурун)». Впоследствии он резко осудил это произведение и не хотел, чтобы оно было перепечатано. Вот его собственный отзыв:
«В высшей степени безнравственное, чувственное, языческое, дьявольское сочинение, тонко-развратное; ничего христианского в себе не имеющее, но смелое и хорошо написано; с искренним чувством глубоко развращённого сердца… Я бы просил в этом виде её не печатать: грех! и грех великий! Именно потому, что написана хорошо и с чувством». В этом суде над собственным произведением есть что-то мучительное, напоминающее драму Гоголя или Боттичелли. «Исповедь мужа» – очень тонкая вещь, новая по духу, в русской литературе единственная в своем роде. Она отражает очень тонкий эротизм сложной души, столь не похожей на людей шестидесятых годов, столь чуждой им. Психология любви человека средних лет к молодой девушке, согласие отказаться от неё и помочь её любви к другому – всё это описано с тонкостью и изяществом, почти не бывшими в русской литературе. Большой роман «Одиссей Полихрониадес» из греческой жизни К. Н. считал лучшим своим произведением. Но мнение автора для нас не обязательно. В «Одиссее Полихрониадесе» есть много хорошего, в нём есть великолепное знание жизни греков, но он растянут и скучноват. Большие вещи не очень удавались Леонтьеву. Он всё же был писателем импрессионистического темперамента. И даже в стиле эпически-этнографическом ему лучше удавались небольшие вещи. Больше всего работал К. Н. над серией романов под общим заглавием «Река времен». Они должны были быть связным повествованием о русской жизни с 1811 и по 1862 год. Возможно, что в них окончательно развернулось бы дарование К. Леонтьева. Но им не суждено было увидать света. У К. Н. было большое и оригинальное художественное дарование, и он мог бы выйти на совершенно самостоятельный путь, если бы отдался художественному творчеству. Но он не мог отдаться ему по духовной природе своей и по духовному пути своему. К. Леонтьев не мог создать совершенных произведений ни в какой области. Он творил жизнь свою. И в этом отношении судьба его была характерно русской судьбой, судьбой русского писателя, искавшего самой жизни и спасения, несмотря на многие его западные его черты.