Kitabı oku: «Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)», sayfa 12
Глава четвертая. После битвы
Схватка продолжалась; стрельцы упорно лезли на берег, казаки учащенными залпами сдерживали их.
– Прикажи же, атаман, бросить им стрельбу, ведь без воеводы они ничего не поделают, – заговорил подошедший Кольцо.
– А ты, Иваныч, уйми их! – отвечал Ермак.
Кольцо отправился к берегу. Перестрелка замолкла. Стрельцы, увидев наконец, что воеводы нет с ними, бросились врассыпную, забыв и про челны, думая только о том, как бы скрыться в лесу от казацких выстрелов.
Ермак отпустил Мурашкина честь честью. Он дал ему в провожатые нескольких казаков, которые должны были перевезти воеводу на другую сторону, предоставив ему отправляться домой той же дорогою, какою тот пришел. Зол был воевода; виной всему он считал Федьку Живодера. В нем он видел предателя, продавшего его Ермаку.
«На самом деле, как мог я поверить человеку, бродяге, занимавшемуся разбоем и нисколько мне не известного. Теперь вместо благодарности царской того и жди опалы, да за что и благодарить-то меня? – думал он. – За то разве, что я по своей оплошности потерял человек двести царского войска. Положим, не всех перебили, но где их теперь искать, разбежались небось остальные. Теперь вот иди один, а идти-то жутко: разбойников в этом краю великое множество, того и гляди, что нападут да голову снимут».
Вздохнул воевода и с камнем на сердце отправился в путь, ежеминутно оглядываясь и дрожа всем телом при малейшем шорохе.
В казацком же стане шло ликование. Легко досталась им эта победа, не было потеряно ни одного казака, враги же бежали прочь, да еще и сам воевода попал в полон. По нескольку чарок зелья прошло по рукам, сам атаман приказал выдать – он был весел.
Вино сильно оживило казаков, подбодрило их, и развязались языки; над лагерем стоял гул. Запылали снова костры, закипели котлы, с нетерпением поглядывали на них проголодавшиеся после дела казаки.
– Спасибо воеводе, – говорили некоторые, – кабы не он, сидели бы мы сложа руки, а теперь, по крайности, кости размяли…
Ничто так не оживляет человека, как удача. Так и теперь: на всех лицах написано было довольство; все были веселы, начиная с атамана и кончая последним кашеваром.
Вскоре варево было готово, и казаки, расположившись кругами, с аппетитом принялись уничтожать свой завтрак.
– Гляди, Митька, – заговорил вдруг один из казаков, – гляди, лешие!
Митька вздрогнул.
– Эк тебя, нашел кого вспоминать! – с досадой проговорил Митька.
– Вот те раз дыхнуть, лешие.
– Да где?
– Да вон, эвон, на опушке из-за деревьев выглядывают.
Митька посмотрел туда и увидел трех человек, которых из-за темных панцирей, надетых на них, легко можно было принять издалека за кого угодно.
– Тьфу, провались ты, сам-то ты леший! – сказал он наконец.
– Кому же им быть, как не лешим?
– Заладила сорока Якова, это – стрельцы!
– И впрямь, Митька, стрельцы, ах, прах их возьми, зачем их занесло сюда, уж не нападать ли опять хотят, высматривают, может, надо атаману сказать?
– Чего тут атаману сказывать, пойдем да спросим: зачем припожаловали? – вмешался третий казак.
– Поди-ка, они тебе бока-то начешут.
– Начесали, поди, ты погляди, – их всего трое!
– Трое, а сзади небось остальные притаились.
– Ну, не ходи. Братцы, кто со мной?
Поднялось еще четыре человека, все осмотрели свои кистени и направились к стрельцам.
Те сначала смешались и смотрели на приближавшихся к ним казаков, потом бросились в бегство; казаки пустились вдогонку. Тяжелое вооружение, чаща леса не давали стрельцам возможности быстро бежать; они с трудом продирались вперед.
– Заманивают, анафемы! – заметил один из казаков.
– Ну, да поди ты, заманивают! – огрызнулся Митька. – Эй, вы, мишки лесные, лешие, погодите, сдавайтесь лучше в полон! – крикнул он стрельцам.
– Эй, сдавайтесь, – прибавил другой казак, – сдавайтесь живыми, не то наши свинцовые яблочки все равно нагонят вас.
Стрельцы нерешительно переглянулись и остановились.
– Вот так бы давно, – говорили казаки, окружая их, – зачем вас принесло сюда?
– К вам хотели, – отвечали стрельцы.
– Ой ли? – засмеялся Митька. – Что ж это за дело такое у вас к нам? Коли бы вы к нам шли, так не прятались бы, как лешие за деревьями, да и не бежали бы от нас.
– Прямо-то боязно было идти!
– Да что за дела у вас?
– Мы к атаману.
– Вот как! А зачем это вам атаман наш нужен!
– К нему в вольницу хотим!
Казаки рассмеялись:
– Такими-то вороньими пугалами? Ну делать с вами, видно, нечего, пойдем к атаману, и там уж как он скажет; принять вас его воля, а коли на сук велит вздернуть, так это мы с нашим великим удовольствием.
Казаки повели стрельцов к Ермаку. Тот издали завидел их.
– Погляди, Иваныч, – обратился он к Кольцу. – Наши молодцы ворон поймали.
– Сюда ведут, – отвечал Кольцо, – да мало ли их теперь по лесу бродят, воевода-то один домой отправился.
– Ну что, молодцы, где вы этих ворон спугнули? – спросил Ермак казаков, когда те подвели к нему стрельцов.
– Да вот тут, атаман, на опушке словно лешие какие бродили. Поспрошать бы их надо было, зачем они пожаловали сюда.
– Мы, атаман, к тебе шли, – проговорил один из стрельцов.
– Ко мне! Зачем?
– Возьми ты нас к себе.
– А на кой вы мне прах нужны?
– Что прикажешь, все будем исполнять. Уж больно надоело нам в стрельцах жить. А у тебя, мы слышали, вольность, раздолье… всего в избытке!
– А что буду делать с вами? Ведь коли мы в поход двинемся, так вас на подводах надо будет везти, а этого у нас не водится. Да избалованы вы небось страх как, привыкли там у себя на печке сидеть, а у меня, поглядите, все молодец к молодцу!
– И мы не отстанем от них, атаман, дай только нам с себя эту оборону снять.
– А зачем они утекли от нас? – вмешался Митька. – Кабы они к нам шли по доброй воле, так и бежать бы незачем было!
– Говорю, испугались, – огрызнулся стрелец. – Нас-то только трое, а вас эво сколько!
Ермак тихо переговорил с Кольцом.
– Ну, делать с вами нечего, оставайтесь, только глядите в оба, у нас строго! – обратился к ним атаман.
– Уж это вестимо!
– Вовек будем стараться! – говорили стрельцы, отвешивая по поклону Ермаку.
– Поглядим – увидим, – отвечал атаман. – А теперь небось проголодались, есть хотите? – спросил он.
Стрельцы осклабились. Они были рады исходу дела, а тут еще и накормят.
Они отправились с приведшими их казаками.
– Ну, братцы, делать нечего, – заговорил дорогой Митька, – приходится, знать, побрататься с вами, а уж, признаться, хотелось мне вас вздернуть, ну, да ваше счастье, что в добрый час к атаману попали.
– Спасибо тебе на добром слове! – усмехнулся стрелец.
– Толковать теперь нечего, – пробурчал Митька. – А теперь стаскивайте свои вороньи перья да и за еду.
Стрельцы не заставили себе долго ждать.
В это время в самой гуще леса притаились еще двое стрельцов. Они видели всю предыдущую сцену и с любопытством следили за ней. Когда повели их товарищей к атаману, они с замиранием сердца ожидали, как решится исход дела.
– Сейчас с ними расправу учинят! – проговорил один вполголоса.
– Повесят, дело известное, нешто кто из разбойничьих рук уходил целым.
– Повели, повели! – воскликнул один стрелец, когда товарищи его с казаками возвращались от атамана. – Ну, братцы, прощайте, дай вам, господи, царство небесное! – прибавил он, набожно крестясь.
– Гляди, раздевают!
– Ух, злодеи проклятые!
– Кашей, никак, кормят?
– Уж какая тут еда перед смертью!
– Что ж это их не вешают? – удивлялись стрельцы, следя за происходящим. – Гляди-ка, как разгуливают, словно дома!
– Сем-ка, пойдем и мы, авось и нас накормят!
– Что ж, я пошел бы да и остался там: вишь, у них раздолье какое.
– Остаться бы ничего, да дома-то…
– Что ж дома?
– Женка молодая!
– Эх, что нашел жалеть, да этого добра сколько хошь найдешь, да еще покраше, помоложе.
Стрелец задумался, но недолго его брало раздумье.
– И впрямь пойдем! – порешил он.
Они были также приведены к атаману и приняты в шайку.
Солнце высоко поднялось, а казаки, не спав всю ночь, не думали о сне: кто пел песни, кто вел разговор; стрельцам очень понравилось новое житье – все было для них так ново. Они никак не ожидали, что для них скоро настанет работа, работа для них непривычная, незнакомая, страшная.
– В челны, молодцы! – пронесся по лагерю сильный голос Ермака.
Клич этот словно вскинул всех на ноги.
– В челны скорее! – командовал Ермак.
Все бросились к берегу, скатываясь кубарем вниз; не отставали от казаков и стрельцы. Никто не знал, зачем, с какою целью произведена тревога.
Через несколько минут все челны были переполнены казаками. Вдали по Волге мерно плыл громадный струг; против течения он двигался медленно. Казаки быстро достигли его и окружили. На струге тоже все пришло в движение, человек до пятидесяти, вооруженных пищалями, засуетились на палубе.
– Откуда бог несет вас, добры молодцы? – зычным голосом спросил Ермак, обращаясь к находящимся на струге.
– Из Астрахани, молодец! – отвечал насмешливо, судя по виду, командир струга.
– Что везете и далече ли? – спрашивал Ермак.
– Везем далече, в Пермскую область, а что везем, так, чай, это вас не касается.
– Отчего же, коли любопытство есть!
– Ну, ин и быть по-твоему, и это скажем. Везем мы казну золотую Дементию Григорьевичу Строганову.
– Слыхивал не раз про этого купца именитого, – говорил Ермак. – А вы, знать, его служивые люди?
– Угадал, верно! – смеялся командир судна.
– Ну и ладно, нужно спознаться нам один с другим. А слыхивали вы про Ермака Тимофеевича?
– Как не слыхать про этого удальца-разбойничка, слыхивали!
– Ну, так вот он и есть перед вами!
– Ну и привет тебе, Ермак Тимофеевич!
– Ладно! А знаешь ли, чем я промышляю?
– Как не знать голубчика!
– Так вот что, отдавай-ка нам казну золотую строгановскую без дальних речей и разговоров, а сам иди с богом на своем струге.
– Не жирно ли будет, молодец? Казна хозяйская, я за нее ответчик!
– Слушай, не отдашь добром, возьму силою!
– А ты, удалец, не нахваливайся, сначала возьми, тогда и говори!
– Аль миром не отдашь?
– Не отдам.
А челны казацкие тем временем тесным кольцом окружили струг.
– Ребята, сарынь на кичку! – грянул голос Ермака, и громким эхом пронеслись эти слова по широкой Волге.
Вмиг заработали весла, челны стрелой помчались к стругу, но в то же мгновение грянул пушечный выстрел, и один из челнов пошел с сидевшими в нем казаками ко дну. Залп, раздавшийся со струга, погубил немало казаков.
Ермак заскрипел от досады зубами.
– Дружно, молодцы! – снова загремел его голос.
Но команда эта была излишня. Как пиявки, впились челны в струг, и не успела его команда зарядить ружья и пушку, как заработали багры и казаки были на палубе.
Многие из защитников струга пали под беспощадными ударами, некоторые бросились в воду и потонули в матушке-Волге. Остальные побросали пищали и сдались. Началась дележка добычи. Все получили поровну, даже Ермак не взял лишнего червонца.
Наступил вечер. Снова запылали костры, снова пошли речи. Жалели о погибших казаках, но радовались и об успехе дела.
Недалеко от Ермака расположилась кучка казаков; между ними сидел полоненный строгановский служилый и вел свою речь.
– У нас, братцы, – говорил он, – дно золотое. Эти самые вогулы да остяки страсть богаты соболями, а уж что до Строганова, так у него казны куры не клюют. Только добраться до него трудно: этих самых пушек страсть сколько!
Ермак не пропустил ни слова из рассказа, казалось, он о чем-то глубоко задумался. Долго наблюдал за ним Кольцо, наконец не вытерпел.
– Что затуманился, атаман? – спросил он его.
– Да так, Иваныч! – отвечал он, но своей глубокой думы не выдал даже и другу.
Глава пятая. Прошлое Ермака
Закручинился не на шутку атаман Ермак Тимофеевич. Несколько слов полоненного строгановского служилого глубоко запали в его душу и не дают ему покоя. Сам не свой ходит он; дума, глубокая дума не выходит у него из головы. Ничто не радует его, ничто не веселит. Велика была последняя добыча, все довольны ею, только Ермаку, кажется, все едино.
Ночи целые напролет не спит он, все ему мерещится старое прошлое. Вспоминается детство бедное, голодное, вспоминается отец – мужик дюжий, здоровый, хворая мать. Всем взял отец, только счастья не выпало на его долю. Возьмется ли за плуг – не везет; у соседей хлеб что твой лес, а у него – хоть шаром покати, пусто.
Принимался он и за торговлю – тоже последние, добытые правдой и неправдой, денежки ухнул, и осталась семья голодная да холодная. Призадумался тогда Тимофей. Куда ни кинь, все клин выходил. И забралась в его душу злоба на все и на всех; проклял он свою жизнь, проклял людей и взялся за нож булатный. Повеселела с тех пор Тимофеева семья, поотдохнула: и в избушке стало потеплей, и говядинка явилась за столом, да и хворая мать повеселела, стала ходить такая нарядная…
Только сам Тимофей стал не тот. Ходит он как в воду опущенный. Куда девались веселые речи, ласковый взгляд, привет и ласка? Угрюмый, с сердитым взглядом, молчаливый стал он. Да и жизнь повел не ту, совсем не по-людски стал жить. День спит, разве только встанет пообедать, а там опять завалится, зато как наступит ночь, пойдет Тимофей ворчать да ругаться, а там и след его простыл, до самого утра пропадет, а явится на рассвете, бросит в угол жене узел иль кошелек с деньгами, обругает да и в постель. Подрастая, Ермак стал понимать отцовское дело – и страшно ему тогда сделалось. С ужасом стал он смотреть на отца, кровью обливалось его детское сердце.
Вспоминается одно утро: мать плачет, отец лежит и еле дышит, а Ермак стоит тут же, и тоска, скорбь сжимают его сердце. До сих пор не знал он никакой заботы, ничего не делал, жил словно на подножном корму. Теперь вот отец лежит, чуть дышит, того и гляди, помрет, – вся забота ляжет на его голову, а что он станет делать, ничего не зная, ничего не умея. Беда, страшная беда грозит!
Вот заворочался отец, застонал и взглянул на него.
Чуден был этот взгляд: и жалость, и скорбь, и ужас виделись в нем. Потом он слабо поднял руку и словно поманил к себе.
Ермак подошел.
– Много грехов на моей душе… – начал, едва переводя дыхание, умирающий, – много, сынок, ох как много, да не я виноват в них. Не замолить их ни мне, ни вам, да авось сам Бог простит их. Он, Батюшка, видел… все видел… Я ль не работник был… я ль… дурной человек был?.. Да люди… люди проклятые… сделали меня… разбойником… Чуть не плачешь, бывало, сам… а как вспомнишь тебя да мать… холодные… голодные… и жалость пропала… и всадишь нож в бок… или перехватишь горло… ох, страшно, сынок, страшно! Вот тебе мое последнее слово, к Богу иду… значит, святое слово… Опрежь всего… не женись… бобылем будь… жены не будет… не будет и детей… один не беден: лег, свернулся… встал, встряхнулся, и не беда… Только не поднимай ножа… не поднимай на человека… страшно… ах, страшно…
Старик умолк, забормотал что-то бессвязное, а через полчаса его не стало.
И начал Ермак жить, помня отцовское предсмертное слово. Не получилось. Люди заели. И кем только он не был! Как вспомнится, тяжко на душе делается. Не знал он ни женских утех и ласк, не ласкал, не голубил детей.
– Эх, да что вспоминать-то? – чуть ли не скрипя зубами, бормотал еле слышно Ермак. – Правду говорил отец, правду! Проклятые люди.
Пошел он также по отцовской дорожке. Не страшно ему было резать и душить людей. А вот полоненный говорил про вотяков да остяков, и еще колдунья наговорила, царская корона какая-то у него на голове… а тут? Тут петля, тут царский гнев, да чего же больше, – уж цена объявлена за его голову.
– Нет, туда, туда, – решает Ермак, – если зарежешь, так поганого ведь, не христианина – оно не грешно. Только пойдут ли за мной мои? Да, конечно, пойдут.
Глава шестая. Замысел Ермака
Казаки пришли в крайнее недоумение, когда Ермак приказал им строить себе шалаши.
– Что же это мы, на зимовку, что ль, здесь останемся? – спрашивали некоторые.
– Да нешто в шалашах зимовать можно? – говорили другие. – Атамана вы не знаете, – продолжали они, – коли на зимовку, так он повел бы нас в какую ни на есть трущобу да велел бы землянки копать, а это он чтой-то другое задумал!
Работа закипела, и к вечеру временная казацкая стоянка превратилась в военный лагерь. Теперь караульные были расставлены уже в два ряда: одних разместили в самом лесу на расстоянии ста шагов от лагеря, других у самого лагеря.
Для Ермака казаки постарались с особым усердием; его шалаш отличался как размерами, так и удобством. Разговоры смолкли, догадки прекратились, все пришли к одному, что если атаман так приказал, то так тому и быть, худого он не придумает. Один только Иван Иванович Кольцо целый день молчал, не догадываясь о намерениях и целях своего друга Ермака Тимофеевича; он с нетерпением ожидал вечера, когда в лагере все успокоится, уляжется и он отправится к атаману потолковать по душе и узнать о его дальнейших планах. Он знал, что Ермак не скроет от него ничего: жизнь их тесно связана. Оба они были молоды сравнительно с большей половиной шайки, если же и попали они в нее начальниками, один атаманом, а другой есаулом, то благодаря своему молодечеству да удальству. Обоих их заставили броситься в эту жизнь лишения да людская неправда, оба они прославились чуть не по всей Руси своими отчаянными подвигами. Но недешево стоит им эта слава! Они сделались отверженцами, их теперь никто и за людей не считает, всякий, кому только вздумается, может убить их, как бешеных собак, и в ответе не будет, потому что Грозный дорого оценил их головы, да, признаться, и было за что.
Долго ворочался Иван Иванович в своем шалаше на незатейливой дерновой постели, много дум пронеслось в его голове, как светлых, так и темных.
– Э, да что старое ворочать, себя только мучить! – не то с досадой, не то с какою-то болью проговорил Кольцо, вставая с постели.
Он осмотрел свое ружье, оно было в исправности, пистолет тоже; последний он заткнул, по обыкновению, за пояс и вышел из шалаша.
Ночь была темная, только звезды ярко блестели да узким серпом скрывалась за верхушки дерев молодая луна. В воздухе парило что-то опьяняющее, до неги.
– Ох, хорошо-то как! – проговорил Кольцо, жадно вдыхая грудью теплый ароматный воздух и потягиваясь, расправляя свои онемевшие от лежания члены. – А ведь, того и гляди, гроза будет, вишь, как парит! – прибавил он, оглядывая лагерь.
В лагере все спало; кое-где тлели догоравшие от костров угли. Кольцо направился к шалашу Ермака.
– Не спит ли? – бормотал он. – Досадно будет, поговорить хотелось, и поговорить есть о чем…
Он приблизился к шалашу, через грубо сотканную дерюгу, завешивавшую вход, пробивался свет.
– Нет, должно, не спит, – подумал вслух он. – Ермак Тимофеевич, спишь аль нет? – произнес он тихо.
– Кто там? Ты, Иван Иванович? – послышался голос Ермака.
– Я!
– Так что же ты, входи, экий чудной какой, – радушно проговорил Ермак.
Кольцо вошел.
– Чего спрашиваешь-то? – встретил его атаман.
– Да трудить тебя не хотелось, думал, започивал.
– Где тут спать, бессонница напала, да думы разные одолели совсем!
– По-моему, знать! – промолвил Кольцо.
– Аль и тебе что на душу запало?
– Западать не запало, а так не спится, да лезет в голову невесть что.
– Ну, Иван Иваныч, ты счастливее меня, тебе невесть что лезет в голову, а я ведаю, что творится в ней: тяжко, так вот тяжко, что и не выговоришь! Сам хотел с тобой поговорить…
– Ай злодейка-кручина забралась в ретивое?
– Нет, Иваныч, не то, совсем не то! – как-то раздумчиво проговорил Ермак. – И сам тебе сказать не умею, что стало твориться со мной. Сам знаешь, – заговорил оживленно он, – не с охоты размять руки, показать свое удальство, не с жиру мы с тобой пошли на эту жизнь!
– Вестимо, нет, я от плетей убежал, да и плетями-то наградить хотели за невесть что, обидно уж очень было!
– А я от неправды людской бежал! За человека меня не признали, думали, что я такая же скотина, что вот стоит в конюшнях аль в загонах. Тяжко вспоминать, ох куда тяжко, да лучше, если ты будешь все знать. Начал я жить после отца помаленьку, небогато, да и бедности мы с матушкой не видывали. Мне и в голову-то никогда не приходило работать ножом да кистенем. Отец мой разбоем занимался: так веришь ли, когда он приходил с работы, мне страшно делалось, я глядеть на него боялся. Стал он помирать, – страшно помирал он, – так, помирая, заклятье на меня наложил: не разбойничать. Да где тут разбойничать, коли я кровь боялся видеть. Ладно, зажили мы с матушкой после отца ни шатко ни валко. А тут возьми матушка да и умри. Остался я один на свете, бобыль не бобыль, а бог знает что! Избенка была у меня хорошая, завести бы хозяйку да жить припеваючи, так нет, тоска заела. Продал я свою избу и пошел в бурлаки на Волгу-матушку. Уж и красавицей же показалась она мне! Широкая, раздольная да ласковая… Первым делом меня в кашевары на струге определили, чуть не год я кашу варил, с тех пор меня Ермаком и прозвали, а прежде Василием величали. Прошел год, увидали, что я, окромя кашеварства, могу и другое делать, работу дали. Проработал я два годка. Ехали мы с товаром из Астрахани, на струге тут же и боярин один старый, с дочкой Настей был, челяди человек двадцать с ними. Ну, дочка уж боярышня была, трудно и вымолвить, как хороша, вряд ли ангелы небесные бывают такими! Ехали мы до Черного камня ничего, благополучно. А у самого камня и напади на нас удальцы, и всего-то их была горсточка, ну, половину уложили, а другие все-таки на струг пробрались и давай всех крошить. Челядь боярская поразбежалась да попряталась, а боярин с боярышней стоят у руля ни живы ни мертвы; один и бросься к ним, света я не взвидел, в один прыжок очутился я возле нее, а удалец-то уж и руку протянул к ней, не помню, как и нож-то я ему всадил в бок, ахнул только он и повалился; а тут другой подоспел, но этот и прибавки не попросил, как сноп повалился, не вздохнул. Скоро мы отделались от удальцов-разбойников, вздохнули свободнее да и в путь. Боярин с боярышней давай благодарить меня, да что их благодарность! – за один ее ласковый взгляд жизнь бы отдал. Так-то мы проплыли еще две недели; боярин дорогой-то все ублажал меня к себе на службу идти. Известно: не пошел бы я, кабы не красота боярышни, жить без нее не мог, день провести без нее было страшно. Согласился я – и не житье мне настало, а царство небесное. Боярин часто уезжал, с боярышней мы то и дело встречались; полюбился и я ей… Долго ли, коротко ли, а не одну ночь скоротал я с ней… затем доведался боярин и набросился было на меня, да я на него так зыкнул, что у него и охота пропала пугать меня.
«Ну, Василий, теперь ты мне, – говорит, – не нужен, иди на все четыре стороны».
Злость, горе взяли меня, не отказ обиден был, не стал бы я и сам старому черту служить, кабы не боярышня, без нее и свет мне не мил стал, да что поделаешь, коли из дому гонят, насильно не станешь в нем жить. Ушел я да и слоняюсь возле боярской вотчины, про нее, голубушку, про Настюшку, все хочется узнать. Ну и узнал на свою голову. Боярин, вишь, в злобе за тиранство принялся, и чего только не делал он с ней, вымолвить страшно. Долго я думал, что бы с ним, окаянным, сделать, да что ж тут придумаешь…
А тут немного спустя и того горшая весть дошла до меня: Настюшка моя померла, убил ли ее отец, замучил ли, только неладное что-то говорили про него. Обезумел я с горя, не знаю, что со мною и сотворилось: хожу, ничего не вижу, только круги какие-то красные в глазах расходятся. Наступила ночь, вот такая же темная, как и ноне, долго бродил я кругом, а там и решил. Все уже во дворе спали, я перебрался через забор, собаки бросились было на меня, да скоро узнали и замолчали. Подошел я к хоромам, отпер ставни, гляжу и глазам не верю. Горят свечи, а на столе лежит она, моя голубушка, только черная такая. У меня словно замерло сердце.
«Погоди же, старый коршун, найду же и я на тебя управу, раз избавил тебя от смерти, – промолвил я, – а теперь сам ее поднесу тебе, только не такую, а пострашней маленько!»
Пошел я, набрал кольев, подпер все двери в хоромах да хоромы-то и подпалил – в миг один все во огне были!
Ермак на мгновение замолчал.
– Что же, сгорел старый? – спросил Кольцо.
– Все сгорели, – проговорил Ермак, – все, кто в доме был, сгорела и она, моя голубка! Старый-то спал, когда я поджег, а как охватило хоромы огнем, вскочил он да хотел в окно выпрыгнуть, ну, тут я его и встретил… ножом! – прибавил он. – Ну и взяла меня тоска тогда, весь свет стал постыл, на людей такая злоба взяла, что не глядел бы на них, разом всех покончил… а там, там пошел на Волгу да и пристал к Шустрому, а дальше что было, сам, чай, знаешь, – закончил Ермак.
– Так в этом и кручина твоя вся? – спросил Кольцо.
– Не кручина, говорю, а раздумье берет, да и не об этом, это что – все старое, ну, значит, и быльем поросло, о другом я думаю!
– О чем такое?
– А вот видишь, хороша наша жизнь, свободна, привольна, никого над нами нет, только самих себе знаем. А как она досталась нам, чем мы добываем ее – грабежом да разбоем!
– Чтой-то ты, Ермак Тимофеевич, словно на исповеди во грехах каешься!
– Да и разбоем-то каким! – не слушая, продолжал Ермак. – Прежде персиян душили, ну и черт с ними, с нехристями, туда им и дорога, а теперь-то мы душим свои христианские души: грех ведь тяжкий. И до чего дожили мы с тобой? Царской опалы дождались, того и гляди, свои же руками на виселицу выдадут.
– Что ты, господь с тобой, атаман!
– Чего господь со мной, Живодера забыл, что ли?
– Ну, Ермак Тимофеевич, в семье не без урода.
– А коли в нашей семье да много их найдется? Чужая душа, сам знаешь, потемки.
– Так-то оно так, только Живодер всегда был ненадежен, а теперь, кажись, все слава богу.
– Кабы то так, кабы твоими устами да мед бы пить.
Наступило молчание.
– Долго я думал, Иваныч, и вот что придумал, слушай. Давно уже я слышал про Пермскую землю, и вот строгановский служилый то ж про нее рассказывал; богатства там – страсть, сторона далекая. Нет там ни воевод, ни стрельцов, жить можно свободно, вольготно, без всякой опаски; нас немало, остяков так запугаем, что они сами будут нам ясак нести. А поживиться там есть чем – одних зверей пушных не оберешься.
– А что с ними делать-то, коли людей там нет, куда же мы сбывать их будем?
– Было бы что сбывать, а место найдется для них.
– Делай, атаман, как знаешь, как лучше. Только пойдут ли за нами молодцы-то наши?
– И об этом я думал. Очертя голову я не поведу их никуда, допрежь всего отправлюсь сам, один, на место, все разведаю там, правду ли об этой стороне говорят. Коли правду, так ворочусь и клич кликну: кто хочет идти со мной – иди, а нет, пускай выбирают себе другого атамана и остаются жить здесь.
– Когда же ты думаешь отправляться?
– Да завтра бы пораньше, чуть зорька, так и пущусь в путь, все равно ночь-то не буду спать.
– Как же ты лагерь бросишь, что молодцы подумают?
– Лагерь я не брошу, ты здесь останешься, а ты все равно что и я. А чтобы молодцы ничего не подумали, завтра собери круг да и объяви, что я ушел на промысел, на разведки, что ли, что вместо себя тебя оставил, вот и конец.
– А долго ли ты в отлучке будешь?
– Бог весть, сам знаешь – неблизко.
– Так тебя, значит, здесь и ждать?
– Хорошо бы было, кабы здесь дождались, а уж если и уйдете куда, так какую-нибудь заметку оставьте, чтобы знать мне, где искать вас, или известите меня.
– А бог весть, где ты будешь?
– О себе-то я весть всегда подам.
Кольцо задумался, неизбывная тоска легла ему на душу; после встречи с Ермаком он ни разу еще не расставался с ним, и предстоящая разлука пугала, тревожила его.
– Что ж ты, Иваныч, призадумался? – спросил Ермак.
– Да так, что-то неладно, сердце словно беду чует!
– Полно, Иваныч, беду накликать, все хорошо будет, а теперь простимся – тебе и соснуть пора, а мне уж не до сна, да скоро и рассветать будет.
– Не до сна и мне, Ермак Тимофеевич, разогнал ты мне его. И что это тебе вздумалось?
– Говорю что!
– Так уж вместе бы нам с тобой идти!
– А товарищей на кого бросим? Ведь без нас с тобой они что стадо без пастуха будут. Коли не хочешь, чтоб я шел, ступай ты, разведай в строгановских деревнях – тебе все расскажут, а я уж здесь останусь.
– Нет, атаман, оставаться здесь, видно, моя судьба, ты там лучше меня все разузнаешь и сделаешь.
– Как хочешь: выбирай, что лучше!
– Пусть уж будет по-твоему!
– Ну, так тому и быть!
Начинало рассветать.
– Ну, пора и в путь! – первый заговорил Ермак, поднимаясь. – Прощай, товарищ!
– Я провожу тебя, чай, на челне отправишься?
– Само собой, скорей да и покойней.
Оба спустились к берегу. Ермак простился с Кольцом, вскочил в челн – и весла заработали. Долго Кольцо следил за ним, пока тот не скрылся на повороте. Понурив голову, отправился Кольцо в лагерь, не взглянув вниз по Волге, а если бы взглянул, то не шагом бы пошел он назад.
Версты три отъехал Ермак, как вдруг руки его выронили весла и он, казалось, застыл, к чему-то прислушиваясь.
Со стороны лагеря раздался выстрел, гулом пронесся он по Волге, за ним грянул другой, и вслед за этим выстрелы зачастили.
Ермак, быстро заработав веслами, повернул лодку, и та помчалась как стрела. Вот и последний поворот реки. Он взглянул вперед по реке – и сердце его тревожно забилось. Около сотни пустых челнов качались у берега; небо над лагерем покрылось сизым дымом, в воздухе пахло дымом.
– Напали, врасплох напали, скверное дело! – шептал он, причаливая к берегу и пробираясь быстро между деревьями к месту побоища.
«Побьют, непременно побьют; сонный человек, спросонья, известно, на своего полезет, не разбирая», – думал он.
При этой мысли у него прибавилось силы; ветви и сучья царапали ему лицо и руки, рвали на нем платье, но он ничего не замечал. Наконец перед ним открылся лагерь. Достаточно было ему взглянуть, чтобы понять всю серьезность обстановки: стрельцы, превосходя казаков в силе, теснили их к опушке леса. Немало смущало казаков и отсутствие Ермака. Не чувствовалось той отваги, той решимости, которую испытывали они в его присутствии. Все это мгновенно понял Ермак. Стрельба прекратилась, началась рукопашная схватка. Ермак выхватил палаш и как молния бросился на стрельцов.
– Держись, братцы, крепче! – грянул его голос.
При звуке его голоса битва на мгновение замерла. Казаки встрепенулись, они почувствовали двойную силу и рванулись вперед. Стрельцы, думая, что на них бросились из засады, смешались и несколько отступили, и Ермак ударами расчистил себе дорогу и прорвался к своим.
– Вперед, молодцы, не выдавайте товарищей, вперед, рубите их, проклятых! – ревел Ермак, набрасываясь на стрельцов. – Дружнее, Иваныч, бей налево!