Kitabı oku: «Разговор о трауре»
О. Ю.
olga martynova
gespräch über die trauer
Перевод этой книги осуществлен при поддержке Гёте-Института
The translation of this work was supported by a grant from the Goethe-Institut
Перевод с немецкого Татьяны Баскаковой
Фото на обложке: Ник Теплов
© S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main, 2023
© Т. А. Баскакова, перевод, примечания, 2024
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2024
© Издательство Ивана Лимбаха, 2024
2018
3 августа
Перед лицом смерти: отсутствие настоящего. Одновременное протекание прошлого и будущего. Между ними вакуум. Темпоральная аномалия, связанная с пограничным опытом.
Возможно, отсутствие настоящего позволяет переносить непереносимую боль. Только зачем?
Позже настоящее переедет тебя, как локомотив.
Пока не придет утешение, еще мерцает надежда.
Рана – горячая, открытая, она пахнет шелковистой кровью. Шрам – холодный, закрытый и уродливый.
Позже жизнь будет просачиваться внутрь сквозь пóры времени и своим зловонием заполнять это стерильное пространство без настоящего – настоящим. Агрессия настоящего.
Жизнь замирает на время, пока не затянется рана.
Потом она начинает двигаться.
Жизнь с лицом палача.
11 августа
Самая безответная любовь – это любовь к умершему.
12 августа
Третий день в Эденкобене. Долина Эденкобен. Виноградники. Пфальцский лес. Много неба. Здесь присутствие Олега еще ощутимее, чем во Франкфурте. Как если бы он ждал нас в «нашей» комнате «Господского дома», пока мы с Даней бродим среди виноградников.
Благодарность Барбаре и Конраду Шталь, которые пригласили нас провести здесь август.
13 августа
Первое, с утра: сейчас мы бы раздвинули шторы, чтобы увидеть стоящий над виноградниками дождь, порадоваться, что стало прохладней.
Позже: сейчас мы пили бы кофе.
Мысль движется лишь такими простыми шагами.
Более сложные мысли блокируются. Но я пишу обещанный маленький текст, я хочу выполнить все обязательства, которые на себя взяла. «…С той поры не было ни одного дня, который бы я начинал без некоторого изумления, как человек продолжает еще жить, хотя ему вырвали сердце и отрубили голову», – писал Федор Тютчев через два года после смерти своей возлюбленной. Сегодня мне это вспомнилось.
После дождя: воздух больше не противится дыханию. Мы пошли бы в виноградники (мы – в то время – могли бы пойти…).
14 августа
Из письма Елены Шварц 1999 года (тогда я не придала ему дóлжного значения, а только теперь): «Самое худшее, что всё становится предметом искусства. Даже то, что никак не может им стать». Речь идет о стихотворениях, которые она написала после смерти своей матери.
Мать была для Лены самым важным человеком в ее жизни (потом следовал ее первый муж, потом пудель Яша. В последние годы – японский хин Хайку. Думаю, ближайшие друзья, такие как Олег и я, помещались в этом ряду где-то между Яшей и Хайку).
15 августа
Первоначальное оцепенение всех чувств иногда идет на убыль. Как при неожиданно затянувшейся операции на зубе, когда боль бойко пробивается сквозь анестезию. Но что значит «боль», если она не телесная?
Новалис: «Когда боль достигает высшей точки, наступает паралич чувствительности. Душа разлагается – отсюда убийственная стужа – свободная сила мышления – всесокрушающее бесконечное остроумие такого рода отчаяния. Отвергнув все, человек стоит, подобно губительной силе, один – не связанный с миром, он постепенно пожирает сам себя, являя собой принципы человеконенавистничества и богоненавистничества».
Боль и оцепенение («паралич чувствительности») – попеременно. Точно дозированные, чтобы человек все же оставался в живых.
16 августа
Сегодня я почти не поднималась с постели. Уже вечер. Я пытаюсь, по крайней мере, ответить на несколько имейлов.
Райский ландшафт Эденкобена.
Как если бы в бесконечности виноградников-лабиринтов осталась какая-то часть нас (как если бы? «Тени наши обведены на дорожке луной»):
Олег Юрьев
О виноградниках [фрагменты]
Виноградники – самые коварные из лабиринтов: у них почти нет поворотов и тупиков, одни только ложные входы и ложные выходы, вследствие чего до центра дойти практически невозможно.
А если по случайности и дойдешь, то уже не выйдешь, по крайней мере, каким ушел. <…>
Ночью вовнутрь виноградников никто не ходит. <…> Разве что мы тут гуляем вдоль, мимо ложных входов и ложных выходов в окружности, которая везде, щелкая сандалетами и глядя над собой – в небо, где виноград отражается звездами.
Тени наши обведены на дорожке луной – мягкой, сырой и сияющей… <…>
А глянешь случайно насквозь – в ложный вход или ложный выход: там далеко и смутно мелькают огни.
То ли соседняя улица, то ли центр лабиринта, который нигде.
Мертвые и тоскующие по ним приходят в центр лабиринта, который нигде.
17 августа
Русское издательство Олега готовит книгу с его последними, еще не публиковавшимися стихами. Читая корректуру, я не доверяю своим силам и сосредоточенности.
18 августа
Книга будет выглядеть хорошо: шрифт, формат набора, обложка. Посмертная книга. Хотя я ни минуты не могу думать о чем-то другом, меня обескураживает любое действие, связанное со смертью Олега (например, открыть папку «Наследие»), – и ввергает в апатичное состояние, в котором я ни к чему не способна, которого я стыжусь.
Из этой книги:
Олег Юрьев
Так стыдно умирать – перед тобой, родная.
Твои глаза и лоб уж вижу как со дна я
Сквозь толщу движуще-светящейся воды.
И дымку за тобой – мой стыд твоей беды.
Так долго прожил я щека к щеке с тобою,
Что просто позабыл, что стал тебе судьбою,
И знаю лишь теперь, что это за судьба
И что это за тьма у глаз твоих и лба.
13 апреля 2011
19 августа
Опять один из таких дней: встаю поздно, спать ложусь рано, сплю по большей части и днем, слушаю реквиемы: Моцарта, Лигети.
20 августа
Корректуру моего текста для «Языка в техническую эпоху» прочитает, за что я очень благодарна, кто-то из сотрудников редакции. Я с этим не справилась.
22 августа
Адриан Ла Сальвиа планирует в своей переводческой мастерской (в рамках Эрлангенского поэтического фестиваля) провести вечер памяти Олега.
25 августа, Эрланген
Однажды Олег, Эльке Эрб и я беседовали здесь о переводе русских стихов. Как будто я лишь где-то об этом читала. Воспоминания не проходят сквозь «паралич чувствительности».
26 августа
Новалис хотел умереть вслед за своей Софи и умер вслед за ней. Он хотел этого много лет, даже несмотря на другую помолвку. Он думал о самоубийстве, но осуществить это ему помешала естественная смерть. Счастливое стечение обстоятельств. (Брехт: «Счастливый случай. Прибегает ребенок. Мама, повяжи мне фартук! Она повязывает ему фартук».)
27 августа
Потребность узнать, как другие пребывающие в трауре справляются с тем, с чем справиться нельзя.
Одна из причин, почему я решила все это записывать.
Аугуста Лаар пишет мне с мужественной откровенностью о своей потере, случившейся двадцать лет назад.
29 августа
30 августа
Любое действие, которое требует определенных навыков – к примеру, сегодня, написать анонс для вечеров памяти Олега в Петербурге, – и которое, как любая сделанная работа, должно было бы принести удовлетворение, приводит в пустоту, где боль, в радостном ожидании, на тебя взглядывает (я хотела бы избежать этого слова, но другого не нахожу).
6 сентября, Нови-Сад
Первое новое – куда-то, где мы не побывали вдвоем – путешествие. Бывают кошмарные сны, которые кажутся такими не из-за их содержания, а из-за того, как ты потом просыпаешься: сновидение было совершенно будничным, да только просыпаешься ты в мокрой от пота ночной рубашке и волосы у тебя на голове шевелятся, как морские водоросли.
7 сентября, Нови-Сад
Прямо сейчас начнется выступление. Верица Тричкович и я договорились, что откроем его одним стихотворением Олега (на русском и на сербском).
10 сентября, Белград
Я всякий раз, когда есть возможность воспользоваться вай-фаем, поддаюсь навязчивой потребности проверить свои имейлы, как если бы верила, что Олег может написать мне сообщение. А я – ответить ему.
Через вай-фай – в Ничто:
Кошава. Здешний ветер называется кошава.
Повсюду попкорн. Сербы, похоже, полагают, что они живут в кино. В каком-то фильме и одновременно – как кинозрители.
Книжные магазины («Иво Андрич») и рестораны («Вук Караджич») здесь называют в честь писателей.
Здесь, на востоке Европы, пожилые господа все еще чувствуют себя вправе патерналистски дотронуться до плеча женщины или ее обнаженной руки – самоуверенно и самовлюбленно.
14 сентября, опять Франкфурт
Строчка из стихотворения Олега: «Я вспоминаю жизнь на мы» (1983).
Как если бы Олег еще тогда написал это для меня-теперь.
Только у меня не получается вспомнить «тогда». Я помню лишь время от объявления диагноза до смерти.
Один старый друг сказал, что после смерти своего отца он на протяжении целого года мог вспоминать только о его болезни.
15 сентября
Вечером на Майне. Медлительный лебедь в воде. Редко встречаешь лебедя, который одинок. Его белые перья будто бы могут отталкивать от себя грязь. Но только до определенного предела: у этого шея, которую он вновь и вновь окунает в воду, чтобы поймать рыбку, – темно-серая.
Орфей, согласно Платону, пожелал вновь родиться в образе лебедя: из-за менад, растерзавших его, он испытывал отвращение к женщинам и хотел вылупиться из яйца. А как же Эвридика?
16 сентября
День рождения Дани. Даня пишет послесловие к рассказам Всеволода Петрова. Один из проектов, которые мы начинали втроем.
Позже мы идем в English Theatre: “The Lion in Winter” Джеймса Голдмена.
20 сентября
Я пытаюсь представить, чтó бы сейчас делал Олег, если бы умерла я, а не он. Как он встал бы, попил чаю, принял лекарство, включил компьютер. Неосознанно надеясь, что что-то произойдет и со мною будет установлена связь: через имейл, или эсэмэс, или телефонный звонок, или дуновение ветра. Как он, с большим трудом и преодолевая досаду, разделается со всеми делами, с которыми необходимо разделаться; и потом: разочарование оттого, что он не может разделить со мной это достижение. Правда, речь идет о смехотворном достижении человека, пребывающего в трауре: о том, как найти в себе силы для простейших повседневных занятий.
21–22 сентября
Вечер памяти Грегора Лашена в Утрехте. Он умер за месяц до Олега. Семья Грегора и его друзья-поэты, а также коллеги из академической жизни.
Кто-то нечаянно пролил шампанское мне на рюкзак. Больше всего пострадал мой Новалис, «Гимны к ночи». Книга, отрицающая все естественные ощущения, была залита брызжущим от избытка чувств вином. «Неужели вечен гнет земного?» – могла бы с возмущением спросить она.
Когда я нахожусь в обществе, начинается «гнет земного». То, что отвлекает меня от моего траура, мешает.
Поскольку Новалис мне очень близок, мне иногда кажется, что Олег – ребенок, как была ребенком Софи. Беззащитный и нуждающийся в защите.
«Близок» – это, конечно, преувеличено и вообще неверно. Новалис ощущал себя существующим еще до жизни (пусть даже впереди у него не оставалось почти ничего); а я ощущаю себя существующей после жизни (неважно, как долго еще).
5 октября
Мы с Даней вернулись из Петербурга. Вечера памяти в Ахматовском музее и в театре Данилы Корогодского. Из квартиры Корогодского, где мы потом сидели до глубокой ночи, видна Фонтанка и ее роскошная набережная с домами XVIII и XIX веков. Есть города, все повествования о которых кружат вокруг того, что они граничат с потусторонним миром. Каждая петербургская летняя ночь колеблет перегородки между мирами. Видел ли Орфей в водах Авернского озера отражения огней петербургского трамвая?
После смерти Елены Шварц один журнал попросил, чтобы кто-то из нас, Олег или я, отрецензировал ее последние стихи. Мы сделали это в форме диалога. И еще раз пережили стремительное время ее умирания.
«<…> Олег: „…эта книга не только маленькое собрание великих стихов – это окно в смерть. Или даже так: окно в окно в смерть. Окно, в котором еще одно окно, в свою уже очередь отворенное в смерть, и у первого окна сидит поэт и пристально вглядывается то туда, то обратно, в свою прошлую – уже прошлую! – жизнь… <…> Поэтому центральное, на мой взгляд, стихотворение книги – “Воспоминание о реанимации с видом на Невы теченье”… <…> В больничное окно уносит поэта, в смерть-Неву…“ <…>
Я: „<…> Получается, что от Петербурга невозможно отказаться, он ждет любого – по ту сторону“. <…>»
Мы побывали и в Павловске, летней резиденции Павла I. Наш безумный царь из масонских соображений распорядился, чтобы шотландский архитектор-масон спроектировал парковый ландшафт в Павловске в соответствии с небесными картами. С той поры они зеркально отражают друг друга – небо и павловский парк.
6 октября
Александр Блок будто бы сказал об Ахматовой, что «она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом». Я на протяжении тридцати семи лет все делала в ожидании, что разделю это с Олегом. А теперь…
Замечание Блока только кажется мизогинным, но не является таковым. Мизогинией было бы – не требовать от нее, чтобы она стала божьим шутом.
12 октября
Я пытаюсь написать для «НЛО» обещанный текст в память об Олеге – «с вырванным сердцем и отрубленной головой».
19 октября
После смерти моего отца я долго пребывала в трауре. Это был (и есть в некоторые дни, полностью исчезнуть траур не может) именно глубокий траур, но не потеря, которая определяет всю мою дальнейшую жизнь и по сути означает конец моей собственной жизни. Думаю, Олегу такую экзистенциальную потерю пережить не довелось. Если бы я умерла первой, мне бы тоже не довелось. Это не неизбежная принадлежность любой жизни. Как ни странно.
21 октября
Люди, которые знают, чтó значит такая потеря, понимают друг друга и друг друга распознают. И принимают друг друга.
Аугуста Лаар. Как если бы она учила меня ходить, подсказывала: здесь ты можешь сделать шаг, почва выдержит.
24 октября
Моя горячо любимая оставшаяся в прошлом жизнь.
«Amata nobis quantum amabitur nulla!», из одного рассказа Ивана Бунина.
27 октября
Вскоре после того как мы познакомились, в начале 1980-х, Олег рассказал историю об Иосифе Бродском, который уже десять лет жил в США (такие анекдоты были распространенным жанром среди молодых ленинградских авторов). Одним из модных увлечений и проявлений свободы для нас тогда – на позднем этапе 60-х годов, которые для нас в позднесоветское время были уже легендарными, – являлись «поэтические турниры»: каждый, кто хотел, читал стихи (в каком-нибудь кафе), и все присутствующие выбирали «короля поэтов». Во время одного такого турнира Бродский будто бы поднялся на сцену и поспешно, со многими дефектами речи, не выговаривая половины гласных, выкрикнул: «Что вы делаете?! Это же профанация поэзии!»
О такой «профанации поэзии» я думала, когда не отказывалась ни от каких осенних выступлений. Я не знала, чтó я могла бы прочитать, не испытав чувства, что это предательство не только по отношению к моему трауру, но и по отношению к стихам – просто их механическое воспроизведение.
Я в конце концов составила смесь из немецких и русских текстов и сказала, что я после смерти Олега не могу писать никаких стихов на русском (могу ли я вообще писать? Ведь и немецкие стихи были написаны до смерти Олега).
И потом подумала:
Я стою на сцене и выступаю в качестве эксцентрика боли.
Как если бы я продавала свой траур. Но не делай я этого, это было бы, как если бы я предала Олега и себя.
Здесь не может быть никакого решения. Как и отсутствие человека в мире не может иметь никакого решения.
Из записных книжек Олега: «Превращение в персонажа – профессиональная болезнь писателей. С течением времени писатель начинает видеть свою собственную жизнь как того или иного сорта, того или иного качества – уж кому как повезет – литературу, постепенно теряет объем и превращается в персонажа».
28 октября
Флорентийская выставка в Старой Пинакотеке. Лучше бы я обошлась без этого. Картины стали для меня пресными. Как если бы я смотрела на них, утратив обонятельные и вкусовые ощущения.
29 октября
1 ноября
Сегодня утром – воспоминание о нашем путешествии в Амстердам. Мы смотрели ночью сквозь стеклянную стену на медленные воды, на луга с пасущимися по колено в тумане коровами. Олег, которому было плохо, как очень часто в последние годы, говорил с нежной благодарностью об этой призрачной красоте мира.
3 ноября
3 ноября 2022
…те, кто вместе живет в памяти…
«A Grief Observed» (в немецком переводе «О трауре»; я бы, возможно, перевела это как «Исследование траура») – книга, которую Клайв Стейплз Льюис написал после смерти жены, – в англоговорящем мире стала библией тех, кто пребывает в трауре. (В Германии Льюис известен главным образом своими детскими книгами – «Хрониками Нарнии».)
Льюис регистрирует, как его вера отступает перед утратой. Из-за мучительной смерти жены он готов видеть в Боге безумного Садиста (как Иов? С точки зрения веры это все же лучше, чем вовсе вычеркнуть Бога).
Есть люди, которые сохраняют свою веру вопреки знанию о неразрешимой проблеме несовершенства мира. Их вера не девственна, они не обманываются, как обманывался Будда Гаутама, прежде чем он увидел нищего, больного и мертвеца, но они все-таки что-то внушают себе. И когда единственный человек, который действительно важен для них, умирает или испытывает сильные страдания, это проламывает их панцирь солипсизма.
Другие, наоборот, только тогда и начинают верить. У них тоже панцирь солипсизма оказывается проломленным.
Траур с неопровержимой остротой дает почувствовать, что имеется нечто за пределами собственного сознания; он не только открытая рана, он – открытый вопрос, выводящий за границы чувственно воспринимаемого мира.
В состоянии остро переживаемого траура материалисты и люди верующие одинаково теряют почву под ногами. Первые принуждают себя к тому, чтобы не верить и дальше, вторые – к тому, чтобы снова поверить. Большинство со временем вновь обретают свою прежнюю картину мира. Оба импульса, действующих в противоположных направлениях, встречаются в Ничто, которое, конечно, есть псевдоним Бога. Вопрос веры встает в связи с трауром сам собой даже перед атеистами, даже если их ответом по-прежнему остается «нет».
Джоан Дидион в «Годе магического мышления» (книге о трауре по мужу): она не верила в то, с чем росла в своем католическом окружении, в воскресение умерших, – и считала, «что такой образ мыслей ведет к ясности». В состоянии траура она видит в своем неверии лишь источник еще большего смятения.
Джулиан Барнс в «Уровнях жизни» (книге траура, написанной после смерти жены): «Убив – или изгнав – Бога, мы убили себя. <…> Мы поступили правильно… <…> Но мы подпилили сук, на котором сидели».
Барнс писал свою книгу гораздо дольше первого времени траура, на протяжении нескольких лет, что отличает ее от многих других свидетельств о трауре. Слова «боль» (pain) и скорбь (grief) не становятся от этого менее неизбежными. Немецкий переводчик передал grief как Leid («скорбь»). Словом Trauer (нем. «скорбь», «траур») он передает слово mourning (англ. «скорбь», «траур»). Барнс спрашивает себя о различии между grief и mourning: «Можно попытаться их разграничить, сказав, что скорбь – это состояние, а траур – процесс; но здесь неизбежны наложения. Может ли состояние уменьшаться? Может ли процесс прогрессировать? Как знать?»
Джоан Дидион пытается сходным образом отделить друг от друга grief и mourning (в немецком переводе – тоже Leid и Trauer). «Горе, – говорит она, – пассивно. Горе настигает тебя». «Скорбь» – это «опыт взаимодействия с горем». «Траур» после смерти ее родителей оставил глубокую зарубку в ее жизни, но само течение жизни при всей боли не прекратилось. «Скорбь» после смерти мужа изменила всё («Жизнь меняется быстро. Жизнь меняется за секунду. <…>…знакомая тебе жизнь кончается» – так начинается ее книга).
Впрочем, это может быть по-разному: чья смерть становится причиной «траура» и чья – «скорби» (недостаточность этих слов…). Для Ролана Барта смерть его матери была экзистенциальной – определяющей течение дальнейшей жизни – потерей.
Барт думает о Марселе Прусте и его трауре по матери: «Пруст говорит о печали, а не о трауре (новый психоаналитический термин, искажающий суть вещей)».
По-французски это deuil («траур») / chagrin («скорбь»). Что соответствует, пожалуй, английским mourning и grief. Датированные записи Барта на отдельных бумажных карточках были изданы посмертно. Издатель озаглавил их «Journal de deuil» («Дневник траура»), хотя Барт именно это слово считал искажающим суть вещей. Одна из записей гласит: «Не говорить о трауре, это слишком напоминает психоанализ. Я же переживаю скорбь».
Все, что не было уничтожено вовремя, превращается в добычу для издателя. Когда по ночам я испытываю приступы удушья, я с сожалением думаю, что уничтожила не всё из того, что не хотела бы показывать потомкам, и обещаю себе позаботиться об этом. Но из-за нехватки сил это намерение так и остается невыполненным.
Работа Фрейда «Trauer und Melancholie» (по-русски: «Скорбь и меланхолия» или «Печаль и меланхолия») по-английски называется «Mourning and Melancholia» («Траур и меланхолия»), однако фрейдовское понятие Trauerarbeit англичане переводят то как grief work («работа скорби»), то как mourning work («работа траура»).
Я предпочитаю слово «траур» всем другим, потому что оно прямо обозначает чрезвычайное состояние человеческой души, и не прибегаю к таким неудовлетворительно-неточным словам, как «боль», или «отчаяние», или «скорбь». Траур овладевает человеком так же, как влюбленность. Траур – это другое его агрегатное состояние. Действительность начинает дрожать, твердые поверхности, как кажется, растекаются, ничто больше не обладает такой, как прежде, определенностью.
Мысль о самоубийстве не может не приходить в голову, это естественная составная часть траура, а не аффектация, что очень трудно объяснить людям посторонним. Барнс: «Должно было пройти какое-то время, но я помню тот миг – точнее, внезапно найденный аргумент, – который показал, что я вряд ли наложу на себя руки. Я понял, что она может считаться живой, пока жива в моей памяти. <…> Она бы умерла вторично, начни мои яркие воспоминания меркнуть, а вода [в ванне] – окрашиваться красным».
Едва ли можно представить себе кого-то, кто был бы дальше от трезвого Барнса, чем экстатичный Новалис, но здесь они встречаются.
Новалис: «Человек продолжает жить и действовать только в идее – только в воспоминании о своем бытии. Иными средствами духовного воздействия в этом мире он пока не располагает. Поминовение усопших является поэтому нашим долгом. Это единственный способ оставаться в общении с ними. Даже Бог действует в нас через веру, и никак иначе».
Так же и Ролан Барт говорит, что сохранение памяти о его умершей матери полностью зависит от него.
И Гёльдерлин тоже:
«…загадкой вечной
Останутся друг для друга
Те, кто вместе живет
В памяти…»
5 ноября
Вопрос «как ты?» сбивает с толку. Сказать правду? Которая никому не нужна. Солгать?
Хансйорг Шнайдер («Ночная книга для Астрид») пишет о неловких попытках «выразить свою беспомощность по отношению к пребывающему в трауре человеку, потерявшему того, кого долгие годы любил». К ним относится, полагает он, и «акция Как ты? Соболезнующие хотят думать, что помогают пребывающему в трауре, если спрашивают о его состоянии. Это глупость. Ведь и без того видно, как он. Он – раздавлен».
Задающие этот вопрос ни в коей мере не виноваты, они следуют несомненно необходимым формальностям. Когда встречаются двое пребывающих в трауре, они задают друг другу тот же вопрос, прекрасно понимая, насколько он бессмыслен. Во встрече двух пребывающих в трауре есть что-то от фарса.
Ответ «спасибо, хорошо» ощущается как предательство, как будто ты отрекся от своего умершего.
6 ноября
Одна из немногих мыслей, которые придают какую-то силу: это совершенно нормально, что мне сейчас плохо.
10 ноября 2022
Утрата языка
Неаполь.
Неаполитанские улочки на первый взгляд представляют собой хаос, на второй – некий перенасыщенный красками и звуками порядок. Я покупаю себе Babà: пропитанный ромом или мадерой кекс из дрожжевого теста, который мы, когда были детьми, в Ленинграде могли купить (он назывался «ромовая баба» или «ром-баба») в любой булочной. Посреди тогдашнего дефицита сохранялись вкрапления «былой роскоши», которые за все советские десятилетия так и не были полностью изничтожены. О «ромовой бабе» мы думали, когда позднее встречались с Babà во Франции или Италии. Хаотическая материя мира удерживается как нечто единое такими вот повторяющимися мотивами.
Сейчас, пожалуй, я вижу эти паттерны еще отчетливее, чем прежде, но:
В романе Уильяма Голдинга «Наследники» в конце концов остается в живых один неандерталец как последний представитель своего биологического вида. У него нет больше никого, кто говорил бы на его языке, и он становится каким-то неопределенным живым существом, немым, – ведь его язык умер. Без Олега я – как тот неандерталец. Неотчетливое живое существо, с кексом Babà в руке, который больше не имеет никакого значения.
В одном стихотворении Елены Шварц такое неотчетливое существо – потерпевший кораблекрушение попугай, плывущий на доске, – выкрикивает в пустоту ошметки человеческой речи:
<…>
Поет он песню о мулатке
Иль крикнет вдруг изо всей мочи
На самом на валу, на гребне,
Что бедный попка водки хочет.
И он глядит так горделиво
На эту зыбкую равнину.
Как сердце трогает надменность
Существ беспомощных и слабых.
Бормочет он, кивая:
Согласен, но, однако…
А впрочем, вряд ли, разве,
Сугубо и к тому же…
<…>
Косит он сонным глазом,
Чтоб море обмануть:
Год дэм!.. В какой-то мере
И строго говоря…
Через вай-фай – в Ничто. Разделить какую-то радость с кем-то, для кого эта радость не может больше иметь значение. В Неаполе это ощущается менее абсурдным, чем в других местах. Неаполь хорошо относится к мертвым и к пребывающим в трауре. Он не противопоставляет свою чувственную избыточность смерти. Палатки, торгующие кексами Babà, рождественские вертепы, приспособления для дозировки спагетти (узкие досочки с тремя отверстиями разного диаметра); внутренние дворы с фонтанами и цветущими лимонными деревьями; люди, которые пьют на ходу кофе или высовываются с мобильными телефонами из своих окон, потому что стены из пористого неаполитанского туфа препятствуют слышимости; и, конечно, мотороллеры – все это брызжет жизненной энергией и вместе с тем граничит с миром мертвых, который здесь не вытесняется из сознания.
Сходство, если не прямо-таки родство, Петербурга и Неаполя не самоочевидно. Эти два города кажутся противоположностями. Неаполь – по-южному открыт и проницаем для взгляда. Не один только Вальтер Беньямин сравнивает его с африканской деревней, где внутреннее и внешнее бесшовно переходят друг в друга. Петербург же, наоборот, по-северному «застегнут на все пуговицы». Все то, что Неаполь, со своей театральной натурой, выставляет на всеобщее обозрение, – об этом в Петербурге остается только догадываться. Однако Петербург не менее театрален, только его театральность находит выражение в холодных классицистских и тщеславных барочных фасадах, за которыми спрятан его гротескный мир. Это спрятанное, эти проломы в потусторонность навели философа Владимира Топорова на гениальную мысль о «петербургском тексте»: как если бы тамошние поэты и писатели работали над одним общим гротескным художественным произведением. Верный спутник «петербургского текста» – смерть.
Как если бы я не впервые встретилась с Неаполем, а вспоминала о нем.
Неаполитанский культ мертвых Католическая церковь в конце 1960-х годов запретила. Сомнительно, чтобы такие запреты соблюдались. Здесь у меня не создалось впечатление, что это так.
Церковь Санта-Мария делле Аниме дель Пургаторио, согласно путеводителю, – главный храм культа мертвых (позже я узнáю, что такие места разбросаны по всему городу). Здесь: световые блики на бронзовых черепах по обеим сторонам наружной лестницы и барочный блеск внутри помещения. Чтобы спуститься в Нижнюю церковь, нужно заплатить за вход: как если бы это был музей уже не существующего культа. Внизу – никакой роскоши, голые каменные стены и уже не бронзовые, а настоящие черепа и кости, распределенные по маленьким нишам, украшенным цветами, лентами, кружевами, брошами, четками, фотографиями. За тобой наблюдают. Не мертвые (или они делают это тактично), а те женщины, которые наверху продают билеты; все нижнее помещение оборудовано камерами наблюдения, даже находящаяся в глубине крипта, и стоит только кому-то вытащить мобильный телефон, чтобы что-то сфотографировать, как громкоговоритель предупреждает, чтобы он оставил эту затею. На одной стене сияет цифра 16 753. Поднявшись наверх, я спрашиваю о ее значении и узнаю, что это художественная инсталляция: именно столько беженцев утонуло за последние пять лет «по пути к нам». Едва ли можно представить себе художественное произведение, которое больше подходило бы к неаполитанскому культу мертвых.
Если мертвые нуждаются в надлежащем прощании с ними не только потому, что мы, здесь, должны оставаться людьми, но и потому, что души неоплаканных иначе не нашли бы надежного пути через чистилище, – то какой же хаос должен царить в потустороннем мире, когда после чумных и голодных эпидемий, войн, землетрясений и извержений вулканов все кости погибших сгребают вместе или они просто пропадают без вести. Не только в Неаполе, всегда и повсюду мы даже в смерти не равны, и во времена бедствий мéста для всех трупов не хватает. Неаполь, однако, объявляет все бесхозные кости реликвиями. Здесь «присваивают», как своих приемных детей, все выморочные кости и молятся за все души, которые относились/относятся к ним, чтобы эти души благополучно прошли через чистилище и в качестве ответного жеста стали небесными покровителями тех, кто о них позаботился. Любая анонимная душа из Неаполя получает иллюзию, что для кого-то (для человека, который заботится о ее смертных останках, о черепе) она является самым важным умершим. Сумеет ли она поверить в это? В идеале все костные останки обретут последний покой и все души получат своих хранителей. Спасение для всех! Это не менее утопично, чем надежда, что шампанского хватит на всех.
Пещеры из туфа на кладбище Фонтанелле в известном по фильмам итальянского неореализма районе Санитá. Если неаполитанский пористый туф не пропускает сигналы мобильного телефона, это еще не значит, что так же обстоит дело с душами и молитвами. Они скользят вверх и вниз и повисают на солнечных лучах, которые проникают сюда через трещины наверху и пронизывают серебристый запыленный воздух. Своды здесь поразительно высокие, на удивление светлые, они предоставляют много пространства для костей. Черепа в кукольных домиках. Кучи костей на полках и в нишах – как когда-то у домовитых хозяек располагались стеклянные банки с повидлом и консервированными овощами.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.