Kitabı oku: «Элиза и Беатриче. История одной дружбы», sayfa 3
Удивительно, как она вообще открыла это место. Вероятно, в рекламном листке увидела или услышала от кого-то. Потому что вряд ли когда-нибудь бывала в библиотеке. Думаю, эти разноцветные комнаты с коврами и подушками, с маленькими столиками и стульчиками показались ей идеальным местом для передержки. И платить не нужно: прекрасное решение проблемы. И потому она выдумывала разные предлоги, сочиняла драмы и тихонько сбегала. Карла с Соней наверняка разоблачили ее, но жалели меня и отказались от идеи пожаловаться в социальные службы: раз уж эта странная женщина, похожая больше на девочку, все-таки возвращается и осыпает дочь поцелуями, то, наверное, ее любит.
Мама не каждый раз оставляла меня там. Когда она шла в кафе с подругами, то сажала Никколо за видеоигры, а меня на скамью рядом с собой, и я клялась, скрестив пальцы за спиной, что не буду слушать их разговоры. В магазин и в парикмахерскую мы тоже ходили вместе. Но потом я заболевала или она собиралась куда-то еще, одна или с кем-то, я не знаю. И мы опять парковались у палаццины Пьяченцы.
Если мой брат и сумел как-то спастись, пережить нормально подростковый период, с друзьями и спортом, то лишь благодаря железному здоровью и своему полу. Его привязанность к матери не повлияла на его личность.
В первые месяцы я эти книги даже не открывала.
Проводила утро, глядя в окно на горы: Кресто, Бо, Мукроне и Камино. Ничего, кроме них, у меня взамен не оставалось. Ничего материального. Соня с Карлой, едва у них выдавалась свободная минутка, приходили и садились рядом со мной на большой подушке и показывали буквы. Вот «А», вот «Д», вот «О», вот «С», вот «М». И я потихоньку начала выходить из своей скорлупы.
Я научилась читать, и время полетело, а реальность стала отдаляться. Можно было забыть себя, превращаясь в пирата, людоеда, волшебницу, принцессу. Одиночество отступало: в трудную минуту на помощь всегда приходила какая-нибудь белочка или фея. Теперь, когда мама включала поворотник и парковалась на пьяцце Ламармора, я даже, можно сказать, радовалась.
Я читала и ждала. Часами, годами. Все остальные росли – вытягивалось тело, грубел голос; у одноклассниц начинались менструации. Я же застыла, точно заколдованная. Снаружи во мне ничего не менялось, внутри же происходили поразительные трансформации. Я ни с кем не водила дружбу – только с вымышленными персонажами, которых были сотни. Призрачное существование, сумасшедшая фантазия. Лишь воображаемое происходило на самом деле; лишь за печатными строками был кто-то, кто желал говорить со мной. Вот еще почему, когда я спустя несколько лет впервые увидела Беатриче, то сразу ее узнала. Не снаружи, а изнутри.
Потому что моя мать оставляла меня среди книг.
А ведь я ее любила вообще-то. Я бы все отдала, чтобы остаться безграмотной.
Фактически, чтение стало для меня единственным способом заполнить пустоту, которую я ощущала без нее. Не всякой ли привязанности предшествует пустота?
Нужно будет вернуться к этому вопросу, когда Беа станет известной.
* * *
Я на весну не в обиде,
что снова она настала.
Я ее не виню за то, что
как всегда ежегодно она наступает.
Печаль моя, я знаю,
не остановит зелень,
и заколеблется стебель,
только из-за ветра3.
Так начинается «Прощание с пейзажем» Виславы Шимборской – и обрывается мое детство. Двадцать лет назад, в занимающемся свете дня, в машине с закрытыми окнами, поскольку мир снаружи еще не нагрелся.
Тошнота. Пустота в желудке. Брат на переднем сиденье, свирепо глядящий на дорогу, с Enema of the State в плеере: сторона А, сторона В. Всеобщее молчание. Горы – Кресто, Бо, Мукроне и Камино – с полчаса еще виднелись позади, потом пропали.
Съежившись на заднем сиденье «альфасуда», я понимала, что этот кусочек горной гряды останется там, продолжит свое существование без меня. И не могла это принять. Моя мать насильно отрывала меня от моего пейзажа, а я крепко прижимала к груди «Ложь и чары», которые так и не вернула в библиотеку (и не прочла как положено, лишь начинала несколько раз).
Когда я повернулась и стала глядеть вперед, Биелла уже исчезла из виду. Равнина, разрезанная надвое лентой шоссе, казалась однообразной безжизненной плитой. За окном проносился чужой внешний мир.
Расти – значит терять.
Мама за рулем улыбалась. В районе Овады мы свернули с шоссе на заправку.
– Позавтракаем? – воскликнула мама, заглушая мотор. Такая радостная, словно мы просто на прогулку выехали. – Вам с кремом или с шоколадом? Круассаны?
Никколо распахнул дверцу, выбрался наружу.
– Свой сраный энтузиазм можешь в жопу себе засунуть! – Он грохнул дверью со всей силы.
Потом, за стойкой, мы с ним обменялись долгим взглядом. Пока ели булочки, которые купила мама. А она, забравшись на табурет в своей мини-юбке, жевала жвачку, точно подросток, и все на нее глазели. И без конца смотрелась в зеркальце: только и делала, что доставала его из сумочки, обновляла помаду, поправляла волосы – готовила себя для папы, в общем. Мы с братом сидели такие красные, злобные, что могли в любой момент просто лопнуть.
После еды Никколо придержал меня за руку.
– Я в туалет, – сказал он, обращаясь к маме, но смотрел при этом на меня.
– Я тоже, – подхватила я.
Мы, сбежав вниз по лестнице, зашли в мужской туалет. Никколо пристально взглянул мне в глаза:
– Давай свалим!
– Когда?
– Сейчас.
– А куда?
– Обратно в Биеллу. Будем жить на улице, сейчас лето.
У меня радостно забилось сердце. Вот он, наш шанс.
– Я одолжу палатку, – продолжал брат. – Тепло же. Устроимся поближе к Черво, чтобы можно было мыться.
– Но там вода холодная, это же горная река! – возразила я.
– Да насрать. Там будут рейвы, тусовки, всегда найдем что поесть и покурить. Одни не останемся. А потом в октябре мне стукнет восемнадцать, я пойду работать в «Вавилонию», и ты уже без проблем сможешь жить со мной.
Зашли двое мужчин, посмотрели на нас недобрым взглядом: девчонка, перед ней парень уселся на край раковины, широко расставив ноги, и собирается зажечь сигарету…
– Да, но где? – не отставала я. – Где мы будем жить зимой?
– Вселимся куда-нибудь. В бабушкин дом.
– Без отопления?
– Горелки есть. Будем воду в кастрюлях кипятить.
На секунду – всего на секунду – мне представилось, что это возможно. Перебежать автостраду, ринуться в «Автогриль» на той стороне, попросить водителя какой-нибудь фуры подвезти нас. Жить охотой и рыбалкой в долине Черво. В сентябре въехать в старый бабушкин дом, такой дряхлый, что его невозможно было ни сдать, ни продать; а власти спокойно позволят мне вот так вот жить без присмотра. Между прочим, мне не впервой.
– Ладно, – ответила я.
– Отлично, – отозвался брат и закурил.
– Эй, паренек, – прогремел чей-то голос. – Тут курить нельзя, погаси-ка сигарету.
К нам направлялся мужчина средних лет. Никколо в качестве ответа рассмеялся и выпустил дым ему в лицо. Тот молчать не стал, хотя, наверное, мог бы:
– Ах ты, грубиян! Тебя что, отец вежливости не учил?
Как и всегда, когда нажимали на эту кнопку, Никколо немедленно накрыло. Вошли еще какие-то мужчины, и я отодвинулась подальше. Миллион раз присутствовала при подобных сценах, но так и не привыкла. В какой-то момент наступало время драки, далее – воскресный вечер в участке: вызволение Никколо, задержанного за оскорбления, хранение наркотиков, применение насилия. Глядя на наглое поведение брата и на старания матери, которая лезла на стену, защищая его, я всякий раз испытывала странное ощущение, внизу, между ног: мочевой пузырь словно собирался опорожниться сам, а я им больше не управляла.
Тем утром крики, конечно же, донеслись до первого этажа, потому что прибежало много народу, и мама тоже. Я взглянула на нее и поняла, что план побега у нас на лбу написан. Мама фурией бросилась в самую гущу:
– Отстаньте от моих детей, засранцы!
Мягкие черты ее лица исказились до неузнаваемости.
Стыд за своих домашних я испытывала часто. Словно камень на шее носила, как будто это все моя вина. Год за годом.
Нас попросили удалиться, всех троих. Мы сели в машину: чертыхающийся брат, растрепанная мама и плачущая я. Мама рванула с места на четвертой передаче, на зашкаливающих оборотах, с визжащим сцеплением.
– Дай сюда то, что ты слушал! – потребовала она у Никколо, протянув руку за кассетой. Вставила ее в магнитолу, и заиграла песня, которую я больше никогда не смогу слушать, – All the Small Things4.
Наша семейка, рассекающая по шоссе в «альфасуде», была ничтожней любого ничтожества. Брат достал листок бумаги, зажигалку, курево. Размягчил его над огнем. «Ну, вот мы и перешли все границы», – подумала я. Мама глянула на него искоса, но возмущаться не стала:
– Эти вещи не особенно полезны. Я когда-то так сознание потеряла.
– Давай, попробуй, – протянул ей косяк Никколо.
– С ума сошел? Я же за рулем! – замотала она головой, но сделала одну затяжку. И тут же вторую. Похоже, с «этими вещами» она была знакома гораздо лучше, чем хотела дать нам понять.
– Давай, Эли, затянись тоже, – обернулся ко мне брат.
– Издеваешься? – отозвалась я.
Я даже обычных сигарет ни разу не пробовала.
– Да что тебе сделается? Это же просто косяк!
Я сделала затяжку, закашлялась, и меня чуть не вывернуло. Но в итоге мы стали передавать косяк по кругу и докурили до самого фильтра. Откинувшись на спинку, я со смехом подумала, какие же мы бесполезные существа. Вот врежемся в ограждение – никто и горевать не станет. Ну, может, только о моем брате пожалеют: у него девушка, друзья. Но они все равно в Биелле остались, так что их он уже потерял. Он и в баскетбол свой давно не играл. Собирал сумку, делал вид, будто на спорт идет, а сам за спортзал заворачивал и валялся у маленькой церкви на виа Италия, словно на лугу, покуривая косяк за косяком в компании панков. Ясно, что ничего он уже в жизни не достигнет. Ну а я? Учусь хорошо, могла бы в университет поступить. Но во мне есть какой-то дефект, я никому не нравлюсь. А мама? За пятнадцать лет на рабочем месте своровала несколько тысяч трусов.
Даже он нас любить не будет, подумала я, и не сможет нас спасти. Он означало: Паоло Черрути, преподаватель инженерии программного обеспечения. Это в те времена, когда словосочетание «программное обеспечение» большинству еще ни о чем не говорило.
Мы были слишком счастливы втроем под одним пуховым одеялом в воскресенье, до самого обеда, когда мама прижимала нас к себе, точно маленьких. Опустошая пакеты с попкорном, забрасывая постель крошками, глядя по шесть часов подряд MTV. Счастливы как-то неправильно: никто не предположил бы этого в такой ущербной, проблемной семье. Но теперь, зная, куда нас все это завело, я хочу подчеркнуть, что наше счастье было самое настоящее, не показное. И потому я, сидя на заднем сиденье, сходила с ума от отчаяния, предчувствуя, что нечто смутное и искрящееся, связывавшее нас до сих пор, исчезнет, едва мы приедем в Т.
А потом в Генуе нас поразило море.
Голубой полумесяц на выезде из туннеля.
Море распахнулось навстречу, заполонило все до самого горизонта. Мы пролетели по мосту, которого ныне не существует, в дурмане, в провонявшей гашишем одежде, под Blink-182 в магнитоле, совершенно выпав из реальности. Но море все-таки заставило нас улыбнуться.
Остаток пути мы с Никколо проспали, не волнуясь о том, чем все кончится. Доедем мы или убьемся по дороге, значения не имело.
4
Комната с портретами
В понедельник тринадцатого ноября после школы небо было прозрачно-синее, словно летом. «Лето увяданья и смерти лето», как у Пасколи5: закутанные в пальто прохожие, узоры из оголенных ветвей. Но когда я свернула на виа Леччи, где еще ни разу не бывала, солнце стояло высоко и воздух был совсем теплый.
Жилой квартал, тихая тупиковая улица, два ряда белых типовых коттеджей сверкают в послеполуденном солнце. Я заскользила на холостом ходу, притормозила, разбирая номера на совершенно одинаковых калитках. Нашла номер семнадцать, припарковалась у живой изгороди, за которой виднелись небольшой сад и гараж. И растерялась: я воображала, будто Беатриче живет на пышной вилле, а не в типовом двухэтажном доме.
Я выключила зажигание. Меня окутала тишина, царящая среди этих новостроек, многие из которых еще пустовали. Вокруг не было ничего, кроме холмов. Я сняла шлем. С легким сердцебиением приблизилась к домофону. «Адвокат Риккардо Россетти» – гласила табличка. Я позвонила, калитка открылась. Я пошла по дорожке и как можно деликатней постучалась в закрытую дверь.
Семью Беатриче я до этого видела только раз, когда они все вместе сидели за большим столом в дорогом ресторане. И тогда они мне показались… ну, вроде семьи Клинтонов. Я вспомнила их элегантные наряды и отполированный до зеркального блеска черный автомобиль, в который они потом сели. Мне все не открывали, и я уже подумала постучать еще раз, погромче, но тут дверь распахнула женщина с тряпкой в руке. Я вошла.
И очутилась в эпицентре скандала.
Ни прихожей, ни коридора, ни пространства под лестницей, где можно было бы спрятаться. Только зашел – и ты уже на сцене: в просторной гостиной, заполненной картинами, коврами, подушками. Я сразу напряглась, чувствуя себя каким-то экспонатом. И зря, потому что никто на меня внимания не обратил.
Мать Беатриче рвала и метала. Я, замерев, разглядывала ее. Одежда, прическа, макияж как у ведущей новостей на телевидении. Невозможно встретить такую женщину в реальности. Килограмм золота, пудры, туши и лака для ногтей; тело явно выковано диетами и фитнесом. Она не переставая кричала на дочь:
– Я задала тебе вопрос! Отвечай! Ты взяла перекись? Взяла? Ты понимаешь, что ты их сожгла? Что теперь придется все состричь под ноль? Боже, что за цвет! Почему ты всегда меня разочаровываешь, почему?
Я различила Беа – в углу, в дверном проеме, – она прислонилась к косяку. На плечах полиэтиленовая накидка, волосы в пятнах краски (то ли фуксия, то ли оранжевый, не разобрать), которая течет на лоб, на джинсы, на все кругом.
– Теперь придется звонить Энцо, умолять найти окошко для нас сегодня вечером. Потому что ты в таком виде никуда не пойдешь. Смотреть на тебя не могу!
Она наклонилась, нашаривая телефон среди журналов, ожерелий и кучи других предметов, разбросанных на большом стеклянном столе. Рядом развалилась на диване старшая сестра Беатриче, Костанца, улыбавшаяся с довольным и несколько коварным видом. Черная водолазка, черные легинсы, блондинистый шиньон на макушке; на коленях – раскрытый учебник по химии.
– Мама, оставь ее, она безнадежна, – сказала она и повернулась к Беа: – От тебя реально тошнит. – На ее лице отразилось удовлетворение.
Там же, на диване, их двенадцатилетний брат Людовико, не отрывая взгляда от телевизора, сосредоточенно расстреливал из автомата полчища зомби. Никто, кроме домработницы, которая протирала окна и то и дело на меня поглядывала, не поздоровался и не заинтересовался моим приходом.
Когда Беатриче посмотрела на меня, ее глаза были полны слез. Она поманила меня к себе, и я, набравшись смелости, пошла через гостиную. Ее сестра наконец удостоила меня взглядом, настолько недвусмысленным, что я могла легко перевести его в слова: «Что за пугало ты к нам домой притащила, Беатриче?» Мать, стоявшая у телефона, скользнула по моей фигуре рассеянным взглядом. Набрала номер и, барабаня ногтями по столу, стала умолять своего доверенного парикмахера Энцо спасти то, что еще можно, сегодня же вечером, ибо ситуация сложилась отчаянная, катастрофическая. Я отметила, что глаза у нее не зеленые, как у Беа, а темные, обычные, как у других ее детей. Она жестикулировала, сверкая красным лаком на ногтях сантиметра в три длиной; с такими ногтями и делать ничего невозможно, кроме как телефонную трубку держать. Интересно, где можно работать, имея такие руки? – спросила я себя. Точно не на фабрике, как моя мама. Жаль, что ярость так исказила ее лицо: женщина она очень красивая. Я не могла понять, почему она сердится из-за чужих волос.
– Здравствуйте, – прошептала я, когда она положила трубку.
– Это Элиза, которая из Биеллы, – представила меня Беатриче. – Мы будем уроки делать.
– Только до четырех, потом мы уходим. – Мать перевела взгляд с меня на дочь: – Как тебе только в голову пришло такое перед кастингом? Ты просто чудовище!
Беатриче взяла меня за руку и повела вверх по лестнице. На втором этаже, в конце коридора, обклеенного обоями в цветочек и устланного ковролином, была ее комната. Беатриче, закрыв дверь на ключ, потащила меня в свою ванную и там тоже для верности заперла дверь.
– Ненавижу ее, – сказала она.
Открыла кран, сунула голову под струю; волосы действительно оказались частично цвета фуксии, а частично оранжевые. Краска стекала вместе с водой, но цвет сохранился – отдельными пятнами.
Беатриче промокнула волосы полотенцем, потрясла ими перед зеркалом и улыбнулась:
– Я хотела цвет как у тебя.
«Ты хотела быть похожа на меня? – подумала я. – С ума сошла?»
– Взяла, смешала две краски и устроила переполох.
Виноватой она не выглядела.
– У меня отстойные волосы, – ответила я. – А вот твои были потрясающие.
– Никакие они не мои. Мои – кудрявые, вьются как бешеные, и такого каштанового цвета, который ни о чем. Мне их Энцо с первого класса средней школы выпрямляет утюжком и красит как у моделей на обложке «Вог».
Она воткнула в розетку фен и принялась с ним дурачиться – как Деми Мур в фильме «Стриптиз», который очень нравился моему брату. Я присела на край ванны, с изумлением глядя на ее волосы. Действительно кудрявые. Подсыхая, они трансформировались в какой-то непролазный куст, ничего общего не имевший с той аккуратной прической, которую я видела каждое утро в школе. А вот макияж она нанесла профессионально: ничего общего с детской мазней наших одноклассниц. Это была настоящая маска, прорисованная с большой тщательностью, которая сглаживала контуры лица, поднимала скулы, увеличивала глаза и губы, уменьшала нос; вид у нее был благородный, возраст – неопределенный. И, конечно, ни следа прыщей.
– Прикинь, я иногда даже сплю так.
Я вздрогнула, как и всякий раз, когда она словно отвечала на мои мысли.
– Чтобы утром, когда проснешься, не пришлось ненавидеть себя перед зеркалом. Я все оставляю: пудру, помаду. Если красить водостойкой тушью и аккуратно лежать на подушке, не ворочать головой, то она не осыпается.
Тут я поняла, насколько доверительно было с ее стороны показаться мне без макияжа в тот день, когда мы ходили на «дело». И невольно ощутила прилив теплых чувств, но сдержала их. Беа включила небольшую стереосистему вверху на полочке. Из колонок полилась песенка, которую Никколо не раздумывая квалифицировал бы как «дерьмо». Кругом было столько косметики, духов, кремов, гелей для душа, что я задалась вопросом, зачем это все. В нашей ванной я держала только щетку и зубную пасту.
– Смотри! – продолжала Беа, схватив дезодорант и поднося его к губам. – Похожа я на Паолу? – Тут она сделала вид, будто поет в микрофон: – Vamos a bailar, esta vida nueva! Vamos a bailar, nai na na!6
Она принялась изображать чувственный танец, тереться задницей о мои колени; попыталась и меня заставить танцевать под припев, щекотала бока, чтобы я встала, но я вывернулась: чтобы я занималась таким идиотизмом?
– Не любишь Паолу и Кьяру?
– Нет, – призналась я.
– А что тогда ты любишь? Их этим летом везде крутили.
Вот этого я никогда не делала. Не говорила о себе. Была уверена, что мной никто не может заинтересоваться. Десятилетия спустя психолог попытается убедить меня, что к этой моей крайне низкой самооценке приложила руку мать. Но только в тот день, в ванной, когда мама была за сотни километров, мне захотелось откровенничать. Я чувствовала, что Беатриче поймет; не вот эта ее эксгибиционистская версия, а та, что чуть раньше в гостиной выслушивала несправедливый выговор.
– В Биелле есть одно место, – заговорила я, – называется «Вавилония». Там у всех девчонок и парней волосы синие, зеленые или оранжевые с фуксией, как у тебя, и еще выбриты по бокам, а сверху гребень. Они поют под The Offspring, слэмятся, курят и показывают средний палец всему и всем на свете.
– Слэмятся? Это как?
– Ну, это когда не танцуешь нормально, а болтаешься в толпе. Толкаешься плечами, головой. Там у нас даже Rancid играли! Среди рисовых полей, в Пондерано! В Биелле совсем не так, как в Т., – заключила я.
– А тебе какие группы нравятся?
– The Offspring. И еще Blink-182.
– Это твой брат слушает? – лукаво спросила она. – Крутой он. Как его зовут?
– Никколо.
– Хочу с ним познакомиться. Одолжишь мне его как-нибудь в субботу?
Я неопределенно кивнула. Не решилась сказать, что он уехал. Произнести это вслух означало смириться. Да и потом, окажись он лицом к лицу с Беатриче, назвал бы ее сраной капиталисткой, или сраной аристократкой, или еще как-то с прибавкой «сраная».
– Да, в Т. панков нету. Все мы тут одинаково тупые и ординарные.
– Ну нет, ты-то не ординарная! А теперь вообще почти панк!
Беа рассмеялась:
– Хотела бы я так, с гребнем и пирсингом в носу, сбежать отсюда и послэмить в вашей «Вавилонии» среди рисовых полей.
– Так поехали! – предложила я, неожиданно ощутив прилив счастья.
– Забудь об этом.
– Почему?
– Сейчас объясню.
* * *
Мы вышли из комнаты, и она повела меня по коридору, где не слышно было шагов. Ее домашние по-прежнему внизу скандалили.
Мы миновали распахнутые двери в комнаты ее брата и сестры, закрытую дверь в спальню родителей. Беа толкнула последнюю дверь, и мы зашли в какую-то ужасно темную и холодную комнату: здесь словно кто-то долго болел и недавно умер. Я на ощупь продвигалась за ее силуэтом, потом она подняла жалюзи, и я обомлела.
Повсюду на стенах были фотографии, как в музее или в поминальной часовне. Гигантские увеличенные снимки, портреты, коллажи из поляроидоных снимков – в рамках, под стеклом. А там, где не висели снимки, стояли стеллажи, набитые пронумерованными фотоальбомами, и на каждом было имя: Костанца, Беатриче, Людовико. Беатриче побеждала с разгромным счетом.
– Людо пару раз снимался, но ему быстро надоело. И потом, отец воспротивился: мол, не мужское это дело. И маме пришлось уступить.
Беатриче уселась на подоконник, против света.
– Костанца красивая, но у нее ни глаз, как у меня, ни роста моего нет. Она раньше много в рекламе снималась, в детстве еще. Даже в рекламе мультиков «Мой маленький пони». А потом у нее пошли месячные, вылезли прыщи еще хуже моих, бока наросли, и больше ее уже не приглашали. – Она отгрызла заусенец, слизала крошечную капельку крови. – Так что осталась я.
Тон у нее был какой-то неопределенный, словно это одновременно и приговор, и призвание свыше. И я не понимала, гордится она грудой снимков, которыми была облицована комната, или страдает из-за них.
И вот она сидела там – теперь ее волосы походили на стекловату – и разглядывала собственные снимки так, будто на них вовсе и не она. Беа с косой и в диадеме в фэшн-рекламе – трогательно маленькая, с изумленными глазами и нарумяненными щеками. Беа с шевелюрой цвета красного дерева, лет двенадцати, на подиуме в купальнике. Непременно с выпрямленными волосами. Улыбка – уже та самая, знаменитая, почти как у Джоконды: невозмутимая, не поддающаяся расшифровке, заполонившая теперь весь интернет. Но вот мне эти образы, пригвожденные к стене, казались блеклыми, статичными, безжизненными. Наверное, это меня и тревожило: стены были словно надгробия. Глядя на них, я начинала понимать, почему ее мать так рассердилась.
– У тебя есть дневник? – спросила я.
– Какой дневник?
– Секретный. Где ты пишешь всякие мысли, что произошло за день.
– Я ничего не пишу.
Были там еще такие композиции: трое детей вместе, мать с отцом, мать одна, вся семья на Рождество, на Пасху, в Париже, на Мальдивах. Всегда в фокусе, на переднем плане, с правильным освещением; глаза открыты, лица безмятежные, улыбающиеся, приторно счастливые. Конечно, я не удержалась от сравнения. Вспомнила жалкие кучки фотографий моей семьи, сваленные как попало в коробку: горизонт накренился, головы срезаны, глаза красные; смотрим, как совы, испугавшись неожиданной вспышки. Эти прямоугольнички, от которых сжималось мое сердце и которые никто не желал пересматривать. Где всегда не хватало то отца, то матери, то нас с братом, где всегда оставались пустоты.
– А кем твоя мама работает? – не выдержала я.
– Никем.
Я взглянула вопросительно.
– Она домохозяйка, – саркастически улыбнулась Беатриче, – хотя я ни разу не видела, чтобы она гладила, стирала или готовила. Она выиграла конкурс «Мисс Лацио – 1968». Когда-то, в каменном веке, пару месяцев была кем-то. Потом вышла замуж за отца и всю себя посвятила ему, точно богу. А он в ответ при каждом удобном случае наставлял ей рога с коллегой или секретаршей.
* * *
Учебник мы в тот день так и не открыли. Даже я не смогла бы сконцентрироваться. Гнетущее впечатление оставила у меня эта комната, о которой, между прочим, Беатриче никогда потом не говорила – ни в интервью, ни в ТВ-шоу.
Когда мы спустились вниз, ее сестры уже не было, брата тоже. Лишь мать, Джинерва Дель’Оссерванца, сидела на диване, листая журнал. Бледный предзакатный свет падал на ее лицо под прямым углом, высвечивая морщины под слоем тонального крема, хрупкость, возраст – пятьдесят два.
Это зрелище тронуло меня; да и Беатриче, видимо, тоже, потому что она подошла, села рядом и прижалась к ней, как бы прося прощения. Та погладила ее по испорченным волосам:
– Ничего, мы все исправим.
Сказала нежным голосом, словно это и не она вовсе.
Я не удивилась, привыкла к такому. Я уже знала, что у матери есть два противоположных полюса, и от одного к другому она переходит без предупреждения. Ты можешь ненавидеть ее сколько угодно, но потом всегда приходит физическая тоска: тебе нужно, чтобы тебя обняли, приняли. Ты смехотворно мала, она огромна; и эта непреодолимая разница иногда может разрушить тебе жизнь, как случилось со мной и с Беатриче.
Они посидели немного, слившись в одно целое, не замечая меня. Мне было неприятно глазеть на них, но я смотрела, ощущая такое пронизывающее одиночество, словно была сиротой. И понимала, почему она уехала. То есть почему она уехала без меня. Я рисовала в воображении ее новую жизнь в Биелле: безмерное облегчение, отвоеванная свобода. Единственное, что мне было непонятно, – зачем она произвела меня на свет.
Беатриче с матерью оторвались друг от друга.
– Ну, девочки, пойдемте, – сказала Джинерва, поднимаясь, и вдруг любезно предложила мне: – А ты хочешь с нами? Элизабетта… Элена?
– Элиза, мама!
– Элиза, хочешь познакомиться с Энцо? Он бы и тебя в порядок привел.
– Нет, спасибо, мне домой пора.
Одними и теми же движениями, с одной и той же скоростью они надели пальто, обулись и подхватили свои фирменные кожаные сумочки.
– Тогда до свидания, Элиза, всегда милости прошу в наш дом. Беатриче, жди меня у калитки, я пошла за машиной.
Мы вышли, и Беа проводила меня до скутера. Я уже собиралась надеть шлем, но она удержала мои руки:
– Я тебе сегодня кучу секретов рассказала, а ты мне почти ничего. Если мы будем дружить, то так не пойдет. Должно быть абсолютное равенство.
Я тревожно взглянула на нее, не понимая, к чему она клонит.
– Ты не сказала, есть ли у тебя парень.
Шлем выпал у меня из рук и покатился по тротуару.
Я, очевидно, либо покраснела, либо побледнела. Беа прыснула:
– Значит, есть.
– Почему ты спрашиваешь?
– У тебя все на лице написано. Скажи, кто он.
– Нет у меня никакого парня.
В этот момент подъехала ее мать на БМВ, посигналила. Лирическое отступление закончилось, сейчас она торопилась и снова была в раздражении. Беатриче с неохотой отпустила меня.
– Потом все равно скажешь, – сказала она и послушно села на пассажирское сиденье.
Я глядела, как огромный черный автомобиль исчезает в конце улицы. Потом сама включила зажигание. Но вместо того чтобы поехать домой, принялась колесить по квадратной сетке улочек того квартала, который так и не достроили, – безлюдного, с неподвижными кранами, с голыми фундаментами. Выехала я из него с чувством облегчения. Спустилась вдоль бельведера, оставляя за спиной поросшие каменными дубами и можжевельником холмы. На перекрестке напротив рабочего клуба свернула направо и поехала через новый город – мимо квадратного дома, торгового центра, сквера, еще одного квадратного дома, – газуя на этих безымянных, ни о чем не говорящих мне улицах, настолько чуждых, будто я не из Пьемонта, а из Азии, с какого-нибудь островка в Тихом океане, изолированного от остального мира.
Я добралась до порта. Потом еще час ехала вдоль моря, которое зимой было таким же печальным, как и я.
Да, есть один парень.
Вернее, был.
Море разыгралось. Призрачный вечерний свет растворялся вдали за пирсами, где стояли грузовые корабли и паромы, не успевшие отправиться на архипелаг. Похолодало. Я снова была одинока.
Я остановилась у края какого-то причала. Волны бились о заграждение. Ветер хлестал в лицо – мокрый, соленый.
Я принялась яростно вспоминать этого парня.