Kitabı oku: «Элиза и Беатриче. История одной дружбы», sayfa 4
5
Лето между до и после
Лето между жизнью до и жизнью после я провела в попытках его найти, как одержимая мотаясь вдоль побережья без всякой логики и смысла. Прочесывала какой-нибудь бесплатный пляж: ничего. Уезжала, через километр останавливалась у платного пляжа: снова ничего. Я сидела на скутере под июльским солнцем в длинных джинсах и огромной клетчатой рубашке и сканировала лежаки, полотенца, душевые кабинки. Увязала взглядом в чужих телах.
Кончик соска, волоски, коварный выступ в мужских плавках. Мимо проходили парни, старики, и яркий солнечный свет обрисовывал мускулистые или дряблые бедра; кто-то весь мокрый после купания, кто-то еще только спешит на море. «Ах ты засранка, чего уставилась?»; «Извращенка недоразвитая!» Когда меня засекали, я заводила двигатель и уносилась прочь, не надев шлема.
Я хотела снова его увидеть. Там, среди зонтов, в окружении друзей, подруг. Оценить расстояние, отделявшее меня от него и от мира, в котором мои сверстницы дефилировали вдоль берега в купальниках, якобы случайно врезавшихся в ложбинку между ягодицами, с накрашенными ногтями, с браслетами на лодыжках, зазывно облизывая чупа-чупс или мороженое. Намекая на нечто мне неведомое, недоступное. С чего такому парню, как он, выбрать меня, а не их?
Я думала о том, что невозможно пережить сразу и подростковый возраст, и этот переезд. Но сейчас самое время кое-что объяснить.
* * *
Когда мы вечером приехали в Т., мама и папа разлучили нас. Под предлогом того, что в нашем новом доме всем хватит комнат. Поселили Никколо по правую сторону коридора, а меня – по левую. «Вы уже большие», – улыбнулась мама, прижимаясь к отцу так, словно ей самой четырнадцать, и засунув руку в задний карман его брюк. Спать они ушли вместе. Возвращаясь из ванной, я слышала приглушенные смешки за их дверью. И так и не смогла сомкнуть глаз.
Смотрела в темноту, страшась снова услышать какие-то звуки из их комнаты. Какие звуки? Я не знала, и от этого моя тревога только возрастала. Ухо ловило каждый скрип, я вся подбиралась, точно жертва гона в лесу. Из приоткрытого окна доносился шум волн. Только это и было слышно: глухие вздохи моря.
В четыре или в пять утра я не выдержала и проскользнула к брату.
– Не спишь?
Он помотал головой, сидя посреди кровати спиной к стене на совершенно новых, с фабричными складками, простынях.
– Где мы, Эли? Не верится, что все это на самом деле.
Слабый свет ночника подрагивал от каждого дуновения. Мне вспомнилась колыбельная: «Пламя танцует, коровка в стойле…» Мама всегда пела мне ее в детстве. А теперь…
Нашей прежней мамы больше не было.
– Блевать тянет от этого места, – Никколо зажег обычную сигарету, поскольку гашиш кончился. Комната тут же провоняла «мальборо», как в Биелле. – Не могу я спать с этим долбаным морем. А из-за этой сраной жары окно не закроешь.
Я залезла на его полуторную кровать, вокруг которой (как и вокруг моей односпальной) громоздились нераспакованные сумки и чемоданы.
– Где я тут завтра курево найду?
– Давай я тебе помогу.
Никколо расхохотался. Он сидел в майке и боксерах. Уж его-то я видела голым миллион раз – в ванне, когда он стоял передо мной и брызгался пеной через трубочку. Я тронула его ступню кончиком своей, как в детстве. А он поцеловал меня прямо в ухо, чтобы было щекотно. Час или два мы строили планы. Побег на поезде без билета: закрыться в туалете на шесть-семь часов было вполне возможно. Убийство: в сущности, убить не так уж трудно, достаточно придушить во сне подушкой или вызвать анафилактический шок (если узнать сначала, на что у человека аллергия). Наконец мы услышали шарканье тапочек и бросились к двери; Никколо приоткрыл ее ровно настолько, чтобы можно было подсмотреть. Отец. Выскользнул из спальни. Сонный, виноватый, в пижаме. Что я помню о нем? Какие-нибудь нежности? Катание верхом на этой спине, которая сейчас удалялась в сторону кухни? Ничего.
Мы услышали, как он щелкнул выключателем, поставил кофе. Под этой лампой, которая сейчас, наверное, одна горит во всем квартале. Никколо закрыл дверь, и мы молча вернулись в кровать. Потом услышали другие звуки: льющейся воды из крана в ванной, смывной струи в туалете. Смогли бы мы жить с ним? Когда он ушел, чтобы на поезде в 6:30 отправиться в университет на последний экзамен перед каникулами, мы наконец смогли заснуть. В обнимку, под одним одеялом, при свете дня, который уже просачивался сквозь жалюзи, расчерчивая комнату. Спали всего три-четыре часа, и потом мама пришла будить нас.
Казалось, это какая-то другая женщина заявляет звенящим голосом, что мы должны сейчас же ехать на прогулку: «Исследуем этот город!» или «Познакомимся с ним!»
– Езжай сама, – ответил Никколо, – у нас другие планы.
– Какие? – спросила мама, намазывая маслом тост.
Папа накрыл нам завтрак прямо как в гостинице. Печенье, джем, очищенные и нарезанные фрукты; даже семечки из винограда вынул. Когда мы с Никколо увидели стол, то еле сдержали изумление.
– Так какие у вас планы? – повторила мама, намазывая джем.
– Курево, если тебе прямо так интересно.
Мама не донесла тост до рта и ткнула им в Никколо.
– Все, Никколо, с этим покончено. Твой отец ничего не знает. Он взбесится. Будет зол как черт – на меня.
– Меня это не колышет, знаешь ли.
– Это опасно. Можно мозг так себе в итоге повредить.
– Пытаешься быть нормальной матерью? Зря энергию тратишь.
– Не ссорьтесь! – вмешалась я, разбитая после бессонной ночи, но полная решимости оберегать этот наш, возможно, последний день вместе, втроем: – Можно ведь совместить. Прогулку и курево.
Мама снова окинула взглядом Никколо:
– Если отец тебя застукает с травкой, я тебя убью, клянусь!
Снова прежние мы, со своими правилами, привычками. Это все временно, убеждала я себя. Одно дурацкое лето, и все.
Оставив в раковине груду чашек и тарелок, а на столе и на полу под ним груду крошек, мы отправились все вместе в ванную. Мама принимала душ, я чистила зубы, а Никколо укладывал воском волосы. Потом, наспех одевшись и обувшись, мы загрузились в наш «альфасуд». Опустили стекла вниз до упора, древняя магнитола хрипит: The cruelest dream, reality7.
– Мам, увидишь панка, останови, – произнес мой брат, разочарованно глядя в окно.
Пока мы ползли в пробке вдоль моря, стало очевидно: не будет тут ни «Вавилонии», ни старинных дамб, как в Турине, ни социальных центров, ни музея кино, ни ангаров с рейв-вечеринками. Никакого уличного искусства, надписей на стенах, символов анархии. Застывший город, пленник своей безвестности.
Я, конечно, сгущаю краски: место было замечательное. Волшебное море, ни одного пафосного отеля, россыпь случайных зонтов на берегу, а оборудованных пляжей мало; и знаменитый бастион в строительных лесах. Но не спрашивайте, где это, и не просите, чтобы я вместо «Т.» писала целиком его название. Это родной город Беатриче, а ее биографию найти нетрудно. Но тот Т., про который я рассказываю, – мой. И никто не имеет права заявлять, что, мол, эта улица не там, тут наркоту не продают, а наши девушки так легко не раздеваются.
И лезть на мою территорию.
* * *
Мама припарковалась на пьяцце Грамши, мы вышли, хлопнув дверцами, и все вокруг – я помню ясно, словно это было вчера, – пенсионеры в кафе, бармены, киоскерша, кассирши и покупатели в супермаркете «Кооп» – обернулись в нашу сторону.
Мой брат выглядел так: зеленый ирокез на голове, дюжина проколов на лице и в ушах, собачий ошейник с шипами и рваная футболка. Я, исходя из предоставленного мне матерью ассортимента, была, как обычно, в мужской рубашке до колен. Мама – в лиловом платье-комбинации, полупрозрачном, без лифчика.
Мы вступили в Т. точно инопланетяне.
Впрочем, изумление, или, лучше сказать, непонимание, было взаимным. Не знаю, как это объяснить, но мы проехали всего пятьсот километров в пределах все той же Италии, а люди уже одеваются и жестикулируют совершенно по-другому. И это мы еще не слышали, как они говорят!
В этот утренний час все, кто помоложе, были, наверное, на море или разъехались. Туристов было мало, всего несколько бледных немецких семейств. Соседние городки – более раскрученные, с развитой инфраструктурой. А тут одни пенсионеры – играют в карты, посматривая на нас.
Никколо, пройдя десять метров, ошеломленно застыл:
– Тут зал игровых автоматов!
В Биелле они уже давно вымерли. Брат постоял, изучая лица посетителей в надежде найти дилера, хотя вряд ли кому-то из них было больше двенадцати. Мама взяла нас обоих под руки и увлекла на променад по главной улице с пожелтевшими пальмами, мимо еще не открывшихся кафе-мороженых, лавочек с жареной рыбой, магазинчиков бижутерии. Когда улица закончилась, мы нырнули в переулки. В сырой каменный лабиринт, где дома стоят так близко друг к другу, что туда не проникает дневной свет. Из окон доносился звук пыхтения кастрюль, с балконов – обрывки разговоров.
Неожиданно мы оказались на солнце, на широкой площади, выходившей прямо к морю с беспорядочно рассеянными по всему берегу лодками со спящими в них кошками. И над всем этим, глядя на Тирренское море, высилось потрепанное непогодой здание в три этажа и с вековым слоем соли на окнах, походившее на заброшенный форт.
Я прочитала табличку: Государственный лицей.
Прочитала еще раз: Государственный лицей им. Джованни Пасколи.
Я недоверчиво приблизилась. Мистраль грохотал как бешеный.
Джованни Пасколи. Невероятно.
Что с середины сентября я буду здесь учиться.
Что окажусь внутри. И что в некотором смысле – правда, понимаю я это лишь сейчас – так там и останусь.
Я отвела глаза от таблички. Но они тут же забегали по этажам, по окнам. Какие у меня будут одноклассники? Какие учителя? С кем я могла бы подружиться в таком месте?
Мама с Никколо ничего не заметили. Показывали друг другу на африканцев в гавани, продававших сумки и пиратские диски. Не успела я рассказать им, что эта развалина – мой лицей и что я там учиться не собираюсь, как они взялись под руки и пошли прочь. Легко и беззаботно. Без меня. Вспомнили, что меня тоже нужно позвать, лишь когда уже превратились в маленькие фигурки на пирсе и, ступая по канатам, приценивались к солнечным очкам.
– Я потом приду, – ответила я. То ли громко, то ли шепотом.
Разницы все равно не было.
С тех пор прошло много лет, и вот я признаю: моя семья, которая была для меня всем, являлась по сути союзом двух влюбленных. Никколо и матери. Мой брат всегда был красавчик, к тому же неприкаянный. Полный отпад для таких, как моя мама. Сын, первенец, плод медового месяца. Ну а я? А я – примерно как то лето: провалившаяся попытка родителей начать все заново. Конечно, было во мне и что-то еще. Но что?
Пора повзрослеть, Элиза.
Я повернулась к ним спиной. Снова поднялась по пьяцце Марина, посмотрела на лицей, показала ему средний палец и двинулась дальше. Хотелось плакать, но я не останавливалась. Я любила их. Хотела возненавидеть, но не могла. Я шла и шла. Еще сто метров, еще двести. И потом это случилось.
* * *
Физическую девственность я потеряла несколько месяцев спустя. Разрыв девственной плевы, незнакомая боль, кровь между ног – все это мне еще только предстояло. Но вот невинность чувств, эту последнюю и очень прочную нить, державшую меня в детстве, я, очевидно, разорвала в тот день, когда вдруг неожиданно набрела на городскую библиотеку Т.
Я вошла, и аромат старых книг окутал меня, успокаивая. Помещение так себе. Не сравнить с тем, что в палаццине Пьяченце. Серые стены, металлические стеллажи, каменная плитка. Словно ты в архиве или в суде. Но зато есть читальный зал, который я со своим чутьем на всякие норки быстро обнаружила.
Я увидела его сквозь стеклянную дверь – такой тихий, уединенный. И просочилась внутрь. Зал оказался больше, чем я предполагала. Скудное освещение, длинные столы вишневого дерева, подставки для книг тут и там. И никого. Я плюхнулась на стул, как у себя дома. Восхищенно осмотрела деревянные этажерки, уставленные томами, которые нельзя брать на дом, и улыбнулась. Боюсь, даже сказала какую-то нелепость, типа «черт побери!». Закинула на стол ноги в амфибиях. Потом бросила взгляд в другой угол и чуть не поседела.
Я была не одна.
Кто-то сидел там и глядел на меня.
Я тут же скинула ноги вниз и села нормально, отдернув взгляд раньше, чем успела что-то рассмотреть. Смущенная и раздраженная. Я-то уже предвкушала, как наброшусь на эти полки, а теперь придется культурно встать, неторопливо пройти к этажерке и изучить каталоги, внимательно следя за тем, как я двигаю бедрами и задницей.
Я не была готова к тому, что на меня станут пялиться. Вся неуклюжая, неправильная, слишком из плоти и крови. Не то что Беатриче, которая прекрасно чувствует себя в купальнике перед миллионами зрителей. Я даже перед одним не способна была вести себя естественно.
Я стала искать букву «П» – «Поэзия».
Взгляд против воли скользнул по его голове.
Парень. Снова уткнулся в книгу. Светлые волосы скрыли лицо, и непонятно, какого он возраста.
А тебе-то что? Я принялась искать следующую – «Пенна».
А он вроде адекватный, не урод, одет нормально. Тогда что он делает в библиотеке тридцатого июня?
Я нашла Пенну и его сборник поэзии.
Вернулась на свое место. Можно было и другое выбрать, сесть к нему спиной, на два-три стола подальше, но я не стала.
Открыла какую-то страницу, принялась за какой-то стих:
Падает свет на доброе и на злое,
Но я, конечно, не читала. Я ощущала, как он меня изучает. Как вибрирует полумрак, шуршат страницы, падает пыль. Я не хотела, не позволяла себе, но все равно скосила на него глаза.
Мы встретились взглядом.
Я молниеносно уставилась обратно в книгу.
Я приказывала себе не двигаться, замаскироваться, словно мое тело – это убежище, а не пламенеющий океан. Но я была как бельмо на глазу. Не спрячешься.
Интересно, что он читает?
Элиза, уходи!
Но если сейчас уйти, будет понятно, что это из-за него.
Тогда подожди пять минут и потом сваливай.
Я посмотрела на дверь. Мама с Никколо, наверное, меня ищут. Снова метнула на него взгляд. На его скулы, икры, футболку. Я и раньше видела таких парней – атлетичных, с правильным профилем, с красиво очерченными губами. И в школе, и на улице они попадались постоянно, но никогда меня не цепляли. Я была уверена, что всю жизнь проживу старой девой (при маме, очевидно). Но вот в библиотеке я похожего парня еще ни разу не встречала. И это совпадение меня ужасно взволновало, потому что я на самом деле уже миллион раз представляла себе это в мечтах.
Сконцентрироваться было невозможно. Я все бросала на него взгляд и тут же смущалась. «Трепетно ими торопится насладиться». Бессмысленный набор слов.
И он тоже продолжал тихонько на меня посматривать.
Наконец он встал, взял книгу, и я решила, что он уходит, но вместо этого он обогнул мой стол и сел рядом.
– Ты не отсюда.
Я не шевельнулась. В этот момент я узнала, как здесь разговаривают. Как произносят «е» и «о». Узнала из его уст.
– Я здесь еще никого младше шестидесяти не встречал, особенно летом.
Внешне я сумела сохранить невозмутимость.
Внутри же был хаос. Я ужасно разволновалась, и каким-то не очень ясным образом. Вдруг озаботилась своей рубашкой, которая, к счастью, скрывала грудь и бедра, коих я не имела, – но на кого я в ней была похожа? Я отупела. Превратилась в пустышку, забеспокоилась о никчемных вещах.
Он взял мою книгу:
– Что читаешь? А, Пенну.
Он знает Пенну.
– Ты вообще разговариваешь?
Нет, предпочитаю слушать. Я годами играла в одиночестве, читала в одиночестве. Моя парта в школе всегда была одиноким островком. Когда меня вызывали к доске отвечать, голос у меня выходил хриплый, клокочущий, настолько не привыкший говорить, что я его пугалась.
Вот и в то утро происходило то же самое, когда я сказала:
– Я Элиза.
– А я – Лоренцо.
Он приветственно тронул мою руку. Но она не отреагировала – так и осталась лежать камнем на столе. А когда он отвел свою, меня пронзило иррациональное желание, чтобы он повторил свой жест и я смогла бы шевельнуть рукой в ответ, коснуться его пальцев.
– Я из Биеллы, это в Пьемонте.
– А я знаю, где это. Я там был с отцом один раз, в командировку с ним ездил. Помню Святилище Оропы.
Я, кажется, улыбнулась.
– А здесь в Т. ты что делаешь? На каникулы приехала?
– Боюсь, что нет.
– В каком смысле?
Элиза, поднимайся: уже обедать пора, мама будет в ярости.
– Ты на каникулах или нет? – не отставал он.
– Нет. Но я не хочу об этом говорить.
Теперь он уйдет, подумала я. Поймет, что ничего особенного во мне нет, и попрощается. Но он остался.
– Ладно, сменим тему. Ты заниматься пришла?
Я помотала головой.
– Читать?
Я кивнула.
– А что тебе нравится?
– Поэзия.
Он улыбнулся:
– Глянь-ка!
И показал обложку своей книги. Осип Мандельштам.
– Я такого не знаю.
– Это русский поэт. Его отправили в ссылку, и он умер во Владивостоке, в снегах.
Голубые глаза, длинные светло-медовые ресницы в цвет волос. Плечи широкие, как у пловца, руки жилистые. Судя по загару, он, наверное, каждый день на море. Кисти рук крупные. Я разглядывала его тело и одновременно ощущала свое.
Вдруг мне захотелось его поцеловать. Причем не просто, а как мои одноклассницы в туалете в школе рассказывали: «Он мне засунул язык в рот, все обслюнявил, и я чувствовала его зубы». От этих откровений меня подташнивало… Теперь я хотела того же.
Мы замолчали. Увязли в тишине, которая, однако, была чем-то наполнена. Он как будто догадался, о чем я думаю. И ему понравилось.
– Значит, тебе тоже больше нравится поэзия, чем проза?
Я ответила честно:
– Дома лежит «Ложь и чары» – тысячу раз начинала, но не идет. Стопорюсь, и все. А вот с Леопарди такого не бывает. И с Антонией Поцци. И с Умберто Сабой. И с Витторио Серени.
Лоренцо казался заинтересованным.
– Сколько тебе лет?
– Четырнадцать. А тебе?
– Пятнадцать. Никто не знает Серени. А ты знаешь.
– «Человеческие инструменты»9, – сказала я.
Стараясь не проговориться, что это все заслуга Сони, библиотекарши из Биеллы, а не моя. Она была помешана на итальянской поэзии и сама писала стихи. Публиковалась за свой счет, рассылала свои сборники всем ныне живущим поэтам в надежде, что кто-нибудь ей ответит. Но в итоге лишь опустошила свой счет.
Однако Биеллы больше не было. Мое «раньше» кануло с концами.
– «Место для отдыха», – нахально продолжала я перечислять. – «Граница». – Я словно бы не говорила, а раздевалась. – «Переменная звезда».
– Это невозможно, чтобы ты знала все его сборники.
Видела, мама? Книги – нужная вещь.
– А какую музыку слушаешь?
Я неуверенно улыбнулась. Но ставки сделаны, к тому же я вошла во вкус.
– Металл, рок, хардкор-панк, – сгустила я краски.
– Хардкор? – изумился он.
– The Offspring, Green Day, Blink-182. И Мэрилин Мэнсон.
– Читаешь Серени и слушаешь Мэрилина Мэнсона?
Мы просто смотрели друг на друга. Нет, неправда: пуговицы, молнии, шнурки – все было расстегнуто, развязано; мы были наги. И невероятно близки.
– Почитай мне Пенну, – попросил он.
Я открыла наугад.
Тянут тяжелый плуг волы по равнине
В ярких лучах. Задуши меня поцелуем.
– Еще.
Я подчинилась:
– Еще раз первое.
Я взглянула на него и перечитала только концовку:
– Задуши меня поцелуем.
Мне кажется, каждый из нас в тот момент чувствовал сердце другого.
– Это все Мандельштам виноват, которого я два часа читаю и уже опьянел… или Пенна… Не знаю, но, в общем, я скажу. Я всегда представлял, как однажды приду сюда и встречу девчонку вроде тебя, которая будет тут сидеть одна и читать. Ну, не то чтобы она была прямо как ты, физически, но… Черт, это и правда ты. Все так и случилось.
Я сидела не дыша.
Лоренцо придвинулся ближе. Мне хотелось отстраниться, сбежать. Но тело не шевельнулось. А даже наоборот – замерло в ожидании. Что Лоренцо приблизит свое лицо к моему. Что проделает эту штуку с языком, после которой – я тогда еще точно не знала – можно, наверное, забеременеть. Но меня это не волновало. Я была готова броситься в омут с головой. Наивно, простодушно.
Он скользнул губами по моему рту. Наши губы соприкоснулись. Приоткрылись. Запечатали друг друга. Вся моя жизнь, все мое существо словно бы перетекло сейчас сюда, в эту странную жаркую точку.
Лоренцо резко отстранился.
– Прости. – Он провел рукой по волосам, опустил глаза: – Я совсем с ума сошел.
Он поднялся. И не смог даже заставить себя попрощаться.
Сбежал в итоге он. А я осталась сидеть на стуле. Ощупывая рот и не вытирая слюны. Думая о незнакомке внутри себя – такой бесстыдной, такой непохожей на мое представление о себе.
Я целовалась. С незнакомцем. На улицу я вышла ошарашенная. Солнце в зените ослепило меня, выбило почву из-под ног. Кто-то закричал:
– Синьора, синьора! Вон та девочка, это не она?
– Где?
– Вон там, у библиотеки!
Я сфокусировалась на происходящем. Какой-то мужчина показывал на меня. Из глубины улицы бежали мама и Никколо. Я не смотрела на брата, только на нее. Она надвигалась, вырастала, точно фура. Ближе, ближе. Пощечина. Всего одна. Сплющила мне лицо.
– Никогда больше не смей! Никогда! – орала она.
И больше ни слова. Мы вернулись к машине в абсолютном молчании. Дома я даже не стала обедать. Все разошлись по своим комнатам, заперлись от остальных. Такого у нас еще не было.
Лишь ближе к вечеру ко мне постучался Никколо. Пришел рассказать, сколько меня не было: почти три часа. Они уже не знали, где искать, кого спрашивать.
– Мама совсем с ума сошла, останавливала на улице всех подряд, кричала: «Элиза!» Так громко, что люди из окон высовывались. Потом мы вернулись обратно к игровым автоматам.
– Папе сообщили?
– Нет. Мама хотела в полицию звонить, а потом ей пришло в голову, что ты можешь прятаться в библиотеке. И пришлось идти в туристический офис узнавать, где она, потому что табачник говорил одно, мороженщик – другое… Полный хаос.
От мысли, что мама знает меня как облупленную, у меня на глаза навернулись слезы. Я принадлежу ей, моя любовь к ней неизлечима. И все же.
Невинность я уже потеряла.
* * *
За ужином я все время думала только о Лоренцо. Отец, вернувшийся с последнего в этом семестре экзамена, расписывал нам белые пляжи и природные оазисы региона. Даже обещал маме свозить ее в столицу и показать университет, где он работает. А она то накручивала волосы на палец, то откидывала их назад, поглаживала столовые приборы, покусывала нижнюю губу: вылитая я с Лоренцо тем утром. Никколо, чтобы не видеть и не слышать всего этого, ел, уткнувшись в тарелку и закупорив уши наушниками плеера.
После ужина, запустив посудомойку и отдраив плиту, отец предложил маме прогуляться, и она тут же согласилась.
– А вы? – прибавили они после паузы. – Хотите тоже пройтись? Тут рядом, за мороженым?
Было очевидно, что они хотят пойти вдвоем, а мороженое – лишь предлог. Брат сидел весь багровый. Никто из нас не отозвался.
Но мы подслушивали, как они, переодеваясь в спальне, перекидываются шутками. А потом еле кивнули головой, когда пришли в кухню попрощаться с нами, все расфуфыренные. Мама в том же платье, что и утром, но на каблуках и с накрашенными губами. Отец – это надо было видеть: он явно постарался, но его фантазии хватило лишь на бермуды с безрукавкой. Они так мало подходили друг другу, но были такие счастливые.
– До скорого! – объявили они. Он обнимал ее за плечи. Она смеялась.
Едва за ними закрылась дверь, как Никколо бросился с кулаками на стул и разломал его. Потом посмотрел на меня и сказал:
– Эли, я в этом говнодоме и пяти минут не останусь! Ненавижу его, ненавижу их, в жопу все! Пошли на станцию, посмотрим поезда.
Он был прав, но я не двинулась с места. Здесь все было отвратительно, однако с нашего приезда не прошло и суток, а со мной уже случилась такая необыкновенная, сказочная вещь… Знаю, звучит, пожалуй, странно, что все перевернулось в один день. Но в четырнадцать лет живется именно так. Ты не чувствуешь времени, настолько оно стремительно. События вспыхивают одно за другим, точно петарды. Требуется лишь секунда, чтобы все переиграть.
Я больше не хотела уезжать.