«Лев Толстой. Бегство из рая» adlı sesli kitaptan alıntılar, sayfa 10
Он пытается соединить мировые религии и нравственные практики в одну общедоступную модель нравственного поведения и, конечно, плутает, блуждает на этом пути, но идет упрямо, ежедневно, подчиняясь великой китайской мудрости: каждый день начинай жить заново. Он ищет свою точку зрения на соотношение «Бог и человек» и находит ее в том, что человеческая личность есть часть Божества и только через любовь друг к другу этих страдающих частей возможно их духовное расширение и соединение в Целом. В этом свете тема продолжения рода перестает его интересовать, как неинтересна ему тема размножения кроликов. Но семья создается для продолжения рода. И ему неинтересна семья. Он уже написал «Войну и мир» и «Анну Каренину». Он уже всё об этом сказал. Лучше всех.
Каждый год муж преподносил ей сюрпризы: то он шьет сапоги, то пишет письмо к царю, уговаривая отпустить цареубийц, то ежедневно посещает церковь, то на глазах детей ест котлеты в пост, то пашет, то пытается копать землю лопатой под пшеницу, увлекаясь какой-то невиданной агрономией.
По выражению Толстого, церковь существует только для «слабоумных», «плутов» и «для женщин».
«Православная церковь? — спрашивает Толстой. — Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженных людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ.
«Была одна игра, в которую папа с нами играл и которую мы очень любили. Это была придуманная им игра, — вспоминала Т.Л.Сухотина-Толстая. — Вот в чем она состояла: безо всякого предупреждения папа вдруг делал испуганное лицо, начинал озираться во все стороны, хватал двоих из нас за руки и, вскакивая с места, на цыпочках, высоко поднимая ноги и стараясь не шуметь, бежал и прятался куда-нибудь в угол, таща за руку тех из нас, кто ему попадались.
„Идет… идет…“ — испуганным шепотом говорил он.
Тот из нас троих, которого он не успел захватить с собой, стремглав бросался к нему и цеплялся за его блузу. Все мы, вчетвером, с испугом забиваемся в угол и с бьющимися сердцами ждем, чтобы „он“ прошел. Папа сидит с нами на полу на корточках и делает вид, что он напряженно следит за кем-то воображаемым, который и есть самый „он“. Папа провожает его глазами, а мы сидим молча, испуганно прижавшись друг к другу, боясь, как бы „он“ нас не увидал.
Сердца наши так стучат, что мне кажется, что „он“ может услыхать это биение и по нем найти нас.
Наконец, после нескольких минут напряженного молчания, у папа лицо делается спокойным и веселым.
— Ушел! — говорит он нам о „нем“.
Мы весело вскакиваем и идем с папа по комнатам, как вдруг… брови у папа поднимаются, глаза таращатся, он делает страшное лицо и останавливается: оказывается, что „он“ опять откуда-то появился.
— Идет! Идет! — шепчем мы все вместе и начинаем метаться из стороны в сторону, ища укромного места, чтобы спрятаться от „него“. Опять мы забиваемся куда-нибудь в угол и опять с волнением ждем, пока папа проводит „его“ глазами. Наконец, „он“ опять уходит, не открыв нас, мы опять вскакиваем, и всё начинается сначала, пока папа не надоедает с нами играть и он не отсылает нас к Ханне.
Нам же эта игра, казалось, никогда не могла бы надоесть».
Толстой всячески стремился понять и принять «чужое», найти ему оправдание и, напротив, никогда не находил оправдания самому себе. Для него не было жестких границ между «своим» и «чужим». Если он их чувствовал, то старался преодолеть. Вообще, категорическое «не люблю» не из лексикона Толстого.
«После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака, – пишет Толстой в дневнике 20 декабря 1896 года. – И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть – дурна, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим...»
«В продолжение почти всей своей жизни он одинаково обрабатывал, воспитывал дух и тело свое и при своей неутолимой энергии и дарованиях воспитал их одинаково сильно, крепко связал их и слил: где кончалось тело и где начинался дух, – сказать невозможно. Тот, кто вглядывался в его походку, поворот головы, посадку, тот ясно видел всегда
сознательность движений: т. е. каждое движение было выработано, разработано, осмыслено и выражало идею...
Когда графиня рассказала мужу о письме Вадковского, Толстой сначала попросил ее: «Напиши ему, что моя последняя молитва такова: „От Тебя изошел, к Тебе иду. Да будет воля Твоя“».
Его дневник 1900 года перенасыщен мыслями, каждая из которых на вес золота. Вот, например: «Жизнь есть расширение пределов, в которых заключен человек».