«Диктатор» adlı sesli kitaptan alıntılar, sayfa 5
Но убийства детей, их покалеченных тел, их слёз, их отчаяния — нет, никогда не пойму, никому не прощу!
Пленный обвёл нас презрительным взглядом, закинул ногу на ногу и поднял вверх голову. Теперь он упёр глаза во что-то на стене около потолка. Если эта поза должна была изображать пренебрежение к нам, то исполнена она была убедительно.
— Имя, фамилия, звание? — начал Гамов допрос.
Пленный не говорил, а цедил сквозь зубы.
— Звание вы можете установить по мундиру. Фамилия Шток, имя — Биркер. В целом — Биркер Шток.
Гамов усмехнулся.
— Нет, а настоящие фамилия и имя, господин капитан?
— Хватит и этих, — проворчал пленный и опять устремил глаза на невидимую точку у потолка.
— Вы, оказывается, трус, капитан, — сказал Гамов спокойно.
Пленный встрепенулся и повернул лицо. Обвинение в трусости в Родере относится к самым оскорбительным.
— Посмотрел бы я на вашу храбрость, если бы вашу машину взорвали, а на вас, выброшенного на землю, навалился отряд головорезов.
— Вы трус не потому, что попали в плен, а потому, что боитесь назвать свою настоящую фамилию. Ибо придётся рассказать все известные вам военные тайны, капитан. И страшно, что узнают, каким вы — реальный, а не какой-то Шток — были разговорчивым на допросах.
Пленный вскочил и топнул ногой.
— Ничего не узнаете! Офицер Родера не выдаёт вверенные ему тайны!
— Выдадите. Есть хорошие методы развязывания языка.
— Плюю на ваши методы! — неистовствовал пленный. — Чем вы грозите? Расстрелом? Ха! Каждого на войне подстерегает смерть. Часом раньше или часом позже — какая разница? Или пытка? Тогда узнаете, какие муки способен вынести родер! Ваши пытки не страшней рваных ран, не мучительней резонанса. Ха, говорю вам! Моё тело трижды рвали пули, дважды скручивала вибрация. Вытерпел!
Он кричал и срывал с себя мундир, показывая, куда его ранило. Гамов повернулся к нему спиной.
— Гонсалес, — сказал он, не меняя спокойного тона. — Пройдите в хозяйственную роту и возьмите живую свинью, желательно погрязней. Пусть фельдшер сделает ей обезволивающий укол, не обезболивающий, Гонсалес, а обезволивающий — чтобы не брыкалась. Доставьте её сюда вместе с фельдшером. И пусть явится стереомеханик со своей аппаратурой.
— Будет исполнено, полковник! — Гонсалес светился от радости, он уже догадывался, какую сцену разыгрывает Гамов.
Пленный, выкричавшись, снова сел. Он был доволен собой — опять положил ногу на ногу, опять устремил глаза в невидимую точку на стене.
Гамов подошёл к нему вплотную. Я вдруг снова увидел его в той звериной ярости, что овладела им, когда он на улице пытался загрызть хулигана, напавшего на него с ножом.
— Слушай внимательно, дерьмо в мундире! — сказал он свистящим от бешенства голосом. — Я не буду тебя пытать. И расстреливать не стану. Тебе введут порцию обезволивающего яда. И ты потом будешь целовать под хвост свинью, а стереомеханик запечатлеет эту сцену. И миллионы людей у нас и в Родере будут любоваться, как истово, как благоговейно лобызает задницу свиньи благородный родер, назвавший себя капитаном Биркером Штоком. Вот что будет, если ты не заговоришь.
Пленный побелел. Широко распахнутыми глазами он поглядел на дверь, будто там уже показалась затребованная свинья. Всё же он нашёл в себе силы засмеяться. Он ещё не верил.
— Так не воюют! — сказал он, вдруг охрипнув. — Латания военная нация, она знает науку благородной войны. Вы шутите, полковник!
— Наука благородной войны? — с ненавистью переспросил Гамов. — Благородного убийства женщин и стариков? Разорванный на глазах матери ребёнок — это благородная война? Сожжённые библиотеки, испепелённые статуи, великие картины, превращённые в пепел? Этого благородства ты ждёшь от меня, подонок? Не жди! Я воюю так, чтобы вызвать отвращение к войне. Только такое отвращение будет истинно благородным!
Не знаю, понял ли пленник значение всего, что Гамов говорил, но сила исступлённого голоса дошла. Пленный всё повторял:
— Так не воюют! Полковник, так же нельзя воевать!
Я припомнил хулигана, твердившего с рыданием:
— Так не дерутся! Так же нельзя драться!
Не думаю, впрочем, чтобы я, даже вспомнив, что подобное нарушение священных правил драки недавно уже было, понял, что Гамов уже реально, а не только угрожающими словами, создаёт свои методы войны. Я видел лишь вспышки бешенства там, где уже командовала концепция.
В зал ввалилась толпа: впереди радостный Гонсалес, за ним солдат со свиньёй на верёвке, за ними фельдшер с аптечкой, стереомеханик с аппаратурой и вооружённые солдаты.
Свинья была крупная и невообразимо грязная. Уверен, что Гонсалес приказал специально довести свинью до «нужной формы». В нужную форму привёл её и фельдшер — свинья безвольно тащилась, куда влекла верёвка.
— Даю минуту на колебания, капитан. И ни секундой больше! — непреклонно сказал Гамов.
Фельдшер вытащил шприц. Трое солдат встали с боков и позади пленного. Оттолкнув солдат, он метнулся к стене. Там он со стоном блевал и корчился, потом утёрся платком. Ни кровинки не было в его внезапно осунувшемся лице.
— Спрашивайте, полковник, — сказал он хрипло.<...>— Допрос окончен, капитан Шток, — сказал Гамов. — Если у вас есть какие-либо пожелания — высказывайте.
Шток вытянулся. Отвечал на вопросы он довольно спокойно. Но сейчас опять стал волноваться.
— Один вопрос и одна просьба, полковник.
— Слушаю вопрос.
— Вы пригрозили мне немыслимым унижением, которое опозорило бы не только меня, но и вас как офицера… Я не выдержал… Но ведь если бы вы… фельдшер держал шприц… Показания отравленного — те же, но снимают обвинение в измене, ибо совершаются в состоянии…
— Нет, не те же, Шток, — резко оборвал Гамов. — В состоянии полубессознательном вы многое могли не припомнить, точно не указать. Слушаю просьбу.
Шток вытянулся ещё сильней.
— Прикажите расстрелять меня, полковник.
Гамов не скрыл, что поражён.
— Аргументируйте свою странную просьбу, капитан.
— Что же странного?.. Я нарушил присягу, выдал военные тайны. Среди своих я пустил бы себе пулю в сердце. Среди врагов я не могу разрешить себе такого малодушия, да и оружия нет. Но умереть от пули врага не бесчестье, а воинская судьба. Хочу своей кровью смыть хоть часть вины…
— Вы будете жить, капитан Шток. Вы ещё понадобитесь мне.
Всё так походило на спектакль, что мне показалось, будто я смотрю сцены из какой-то оперетты. Мне даже захотелось засмеяться. Появившаяся в эфире картинка триумфального парада была чудовищно далека от той войны, которую я знал и которую вёл. Но потом я подумал, что вся мировая история смахивает порой на оперетту и что ей естественны не только кровь, грязь и страдания, но и такие яркие спектакли, как тот, что разыгрывал Арман Плисс. И ещё я подумал, что крупнейший деятель современной истории, наш диктатор, так артистически превращает политические катаклизмы в театрализованные представления не только потому, что театральность сродни его натуре, а ещё и оттого, что сама история театральна, и он тесным слиянием с самой историей ощущает эту её особенность.
Конечно, насаженный по чертежу парк - ещё не истинная природа, не природа сама для себя.
Моё тело грохотало. Это не метафора, а физика. Всё во мне надрывалось: ноги хрипели, руки стонали, сердце барабанно било, шея скрипела, ресницы тонко звенели, уши визжали, волосы по-змеиному шипели и судорожно шевелились - и все эти звуки складывались во всепоглощающий гул. И ничего больше не было в мире, кроме моего безмерно гудящего, ставшего всей вселенной тела.
— Многие действия нашего правительства могут оказаться очень непопулярными, говорил мне Гамов, — продолжал Фагуста свой рассказ. — Они вызовут критику. Может возникнуть и противоправительственное движение. Это чревато возможностью бунта. Враждебные страны, та же Кортезия, постараются своими деньгами, своими агентами, своей моральной поддержкой раздуть в открытое пламя тлеющий антиправительственный жар. И возникнет — наряду с внешним — не менее опасный внутренний фронт. Допускать это нельзя. Надо взять критику правительства в свои руки, то есть превратить её в самокритику. Мы сами отлично разглядим недостатки и прорехи нашего правления, почему не сказать об этом открыто? Читатель, если согласится с такой критикой, примет её как выражение своих настроений и будет удовлетворён — не зажимают рот! А если кто не согласится с ней, ещё лучше, будет подыскивать аргументы, поддерживающие правительство. Открытой критикой своих недостатков мы создадим громоотвод, чтобы каналировать накапливающееся раздражение без вспышек молний.
ГАМОВ. Не буду отрицать. Как не буду отрицать того, что личные особенности преступника определяют характер его злодеяний. Но ведь наш спор о другом. Речь о факторах, вызывающих войну.БИБЕР. О, личные особенности властителя не могут не влиять на возникновение войны. Или вы это отрицаете?ГАМОВ. И не подумаю. Но укажу сразу же, что вы неумолимо приближаетесь сами к моей концепции войны. А она состоит в том, что в современном мире, где так развито производство, где столько создаётся товаров и услуг и, стало быть, нет недостач, вызывающих чёрную нужду и голод, что в этом богатом современном мире нет объективных причин, порождающих неизбежность войны. Этим современная война и отличается от прежних, которые чаще всего возникали от желания приобрести что-то важное, чем-то обогатиться. Современная война не обогащает, а разоряет все воюющие стороны. Она не только не нужна, но вредна — со всех точек, под всеми углами зрения.
Гамов продолжал утверждать, что трудно вести политику, когда неточно представляешь себе настроение народа. Ошибка с количеством бандитов лишь часть более общей и трагической ошибки — неизвестности, сколько людей поддерживают нас, а сколько наших противников. В каждой квартире не поставишь подслушивающее устройство, в каждую семью не введёшь своего агента.— Побойтесь бога, Гамов! — не выдержал Готлиб Бар. — Да спросите у меня, если не верите Прищепе! На заводах, на селе, в магазинах, это всё мои объекты, нашу деятельность одобряют, нас хвалят.— Вы меня не поняли, Бар. Я не утверждаю, что наша разведка уже ошиблась в оценке настроения народа. Но говорю, что такая ошибка возможна, и мы можем её проглядеть.Гамов, уверен, высказывал давно обдуманное. Он считал, что в обществе, сцементированном единой волей, в данном случае его, Гамова, верховной волей, очень трудно распознать истинные настроения людей. Свободного обсуждения нет, борьбы партий не существует — как же узнать, о чём думает средний житель? В стране, где нет разногласия мнений, нет и точного понимания людей. Мы сами создали такую страну, но, используя достоинства единовластия, не должны забывать и о присущих единовластию пороках.— А Фагуста? — возразил я. — А этот беспардонный демагог, которого вы почему-то опекаете, разве он не высказывает открыто мнения, отличные от наших?— Рад, что вы, наконец, нашли пользу в деятельности редактора «Трибуны», Семипалов. Фагуста — как бы узаконенный критик всего, что мы делаем. Он — крайность. А масса молчит. Только чрезвычайные события заставляют всё население открыто заговорить.— Информация методом провокации, — сострил Готлиб Бар. До министерского поста он считался мастером острословия, но сейчас и ему было не до острых словечек. Всё же он повторил с удовольствием: — Информация методом провокации!— Вы правы, Бар. В нашем обществе народ на откровенность надо провоцировать. Лишь чрезвычайность заставляет людей забыть о молчании. Вот почему так опасно ошибся наш друг Прищепа в оценке реальной мощи бандитов. И меня тревожит, что мы строим свою политику, не ведая реального настроения народа. Поразмыслите об этом.
Или все мы - лишь щепки в горных потоках неизбежности?
Глупость рядового человека - его личное несчастье. Глупость политика - государственное преступление.