«Волшебная гора. Часть 4» adlı sesli kitaptan alıntılar, sayfa 40
Все эти процессуальные ужасы уже потому только нельзя приписать разуму, что в основе их лежала вера в существование ада. Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть в музеи и застенки: дыба, крючья, огонь, клещи, – все это, совершенно очевидно, плод фантазии людей, в детском ослеплении своем набожно стремившихся воспроизвести вечные муки, которые ждут грешников на том свете. Более того, ведь преступнику искренне желали помочь. Полагали, что бедная его душа жаждет признания и только плоть в качестве злого начала противится благому порыву. Поэтому считали, что, сокрушая плоть, преступнику оказывают истинную услугу.
Нафта тем временем объяснял преклонение христианского средневековья перед телесной немощью тем, что вид страдающей плоти всегда вызывал сочувствие в религиозном сознании человека, ибо язвы телесные не только наглядно свидетельствовали о ничтожестве нашей земной оболочки, но весьма поучительным и доставляющим моральное удовлетворение образом выявляли пагубную испорченность души, тогда как цветущее тело было явлением оскорбительным для религиозного сознания и лишь вводило в заблуждение, и противоборствовать ему, уничижая его перед немощью, было великим благодеянием.
все мысли его исполнены сладострастия, ибо они стоят под эгидой смерти(Сеттембрини о Нафте)
Но достаточно духу дуалистически обособить смерть, и смерть по воле духа становится, действительно и на деле, actu, вы понимаете меня, самодовлеющей, враждебной жизни силой, сатанинским принципом, великой искусительницей, и царство ее – сладострастие. Вы спросите меня, почему сладострастие? Я отвечу: потому что она освобождает и избавляет, потому что она избавление, но не избавление от лукавого, а лукавое избавление. Она освобождает от морали и нравственности, избавляет от выдержки и твердости, дает простор сладострастию.
Но чистого познания, милый друг, не существует. Законность церковной гносеологии, которая сводится к тезису Августина «я верую, дабы познавать», совершенно неоспорима. Орудием познания является вера, а интеллект вторичен. Ваша лишенная гипотез беспристрастная наука – чистейший миф. Какая-то вера, какое-то мировоззрение, какая-то идея, короче говоря, воля здесь неизбежно присутствует, и дело разума истолковать ее, доказать. Все и во всех случаях сводится к quod erat demonstrandum. Уже само понятие доказательства содержит в себе, говоря языком психологии, сильнейший волюнтаристический элемент. Великие схоласты двенадцатого и тринадцатого веков сходились в убеждении, что ложное с точки зрения богословия не может быть истинным для философии. Но оставим в стороне теологию, если хотите, однако гуманизм, который не признает, что ложное с точки зрения философии не может быть истинным для естествознания, это уже не гуманизм. Аргументация святого судилища против Галилея гласила, что его положения философски нелепы. Более убийственной аргументации не сыщешь.
Птолемей одержит верх над Коперником.
(Нафта)
Мне вернула свободу моя болезнь.
(Шоша)
В этой обители последнего упокоения, где-то среди тесноты надгробий, они увидели местечко длиной как раз с человеческое тело, между двумя могилами с металлическими венками, и невольно все трое приостановились перед ним. Так стояли они, девушка немного впереди своих спутников, и читали горестные надписи на камнях: Ганс Касторп – в непринужденной позе, скрестив руки на груди; его рот приоткрылся, взгляд стал каким-то дремотным; молодой Цимсен – весь подтянувшись и не только строго выпрямившись, но даже слегка откинувшись назад, причем оба с двух сторон одновременно заглянули тайком в лицо Карен Карстед. Но она все-таки заметила их взгляды и продолжала стоять, скромно и смущенно, слегка наклонив голову набок, потом улыбнулась напряженной улыбкой и быстро заморгала.
На мой взгляд, мир и жизнь таковы, что следовало бы всем носить черное, накрахмаленные брыжи, а не наши воротнички, и обращаться друг с другом истово, сдержанно, строго соблюдая форму и в неизменных помыслах о смерти – так, по-моему, было бы лучше, нравственнее.
Мне кажется, необходимо уяснить себе, каковы эти различные духовные направленности, или, вернее, духовные настроенности; есть благочестивая и есть вольная, у каждой свои преимущества, но вольную, то есть сеттембриниевскую, я не могу принять только по одной причине: она присвоила себе все формы человеческого достоинства, а это уже крайность. Ведь и другая является носительницей этого достоинства и дает самые широкие возможности для благородства, сдержанности и возвышенных форм поведения, пожалуй даже больше, чем «вольная», хотя внимание первой прежде всего устремлено на человеческую слабость и греховность, мысль о смерти и тленности бытия играет в ней важную роль.