«Соглядатай» adlı sesli kitaptan alıntılar, sayfa 5
Я
счастлив, я счастлив, как мне еще доказать, как мне крикнуть,
что я счастлив, -- так, чтобы вы все наконец поверили,
жестокие, самодовольные...
Что мне до того, если даже и впрямь вот
это письмо перевалит в будущий век, в этот невообразимый век,
одно начертание которого, -- двойка и три нуля, -- фантастично
до нелепости?
И вот, то, что я давно подозревал, — бессмысленность мира, — стало мне очевидно. Я почувствовал вдруг невероятную свободу, — вот она-то и была знаком бессмысленности.
Бывало, плетусь домой, портсигар пуст, от рассветного ветерка горит лицо, как после грима, каждый шаг отдается гулкой болью в голове, и вот, поворачивая так и сяк мое плохонькое счастье, я дивлюсь, я жалею себя, я чувствую уныние и страх. В самом деле: человеку, чтобы счастливо существовать, нужно хоть час в день, хоть десять минут существовать машинально. Я же, всегда обнаженный, всегда зрячий, даже во сне не переставал наблюдать за собой, ничего в своем бытии не понимая, шалея от мысли, что не могу забыться, и завидуя всем тем простым людям — чиновникам, революционерам, лавочникам, — которые уверенно и сосредоточенно делают свое маленькое дело. У меня же оболочки не было. И в эти страшные, нежно-голубые утра, цокая каблуком через пустыню города, я воображал человека, потерявшего рассудок оттого, что он начал бы явственно ощущать движение земного шара. Ходил бы он балансируя, хватаясь за мебель, или садился бы у окна, возбужденно улыбаясь, как пассажир, который в поезде вам вдруг говорит: «Здорово шпарит!» Но вскоре, от всей этой шаткости и качки, его стало бы тошнить, он сосал бы лимон и лед, ложился бы плашмя на пол, и все — понапрасну. Движение остановить нельзя, машинист слеп, а тормоза не найти, и — умер бы он от разрыва сердца, когда скорость стала бы невыносимой.И я был так одинок. Матильда, которая лукаво спрашивала меня, не пишу ли стихов, Матильда, которая на лестнице или у подъезда искусно науськивала меня на поцелуй, только чтобы иметь повод отряхнуться и страстно прошипеть: «Сумасшедший мальчик…» — Матильда, конечно, была не в счет. Кого же я еще знал в Берлине? Секретаря благотворительного общества, семью, где служил гувернером, владельца русского книжного магазина Вайнштока, старушку-немку, у которой прежде снимал комнату, — вот и обчелся. Таким образом, всем своим беззащитным бытием я служил заманчивой мишенью для несчастья. Оно и приняло приглашение.
Глупо искать закона, ещё глупее его найти.
В самом деле: человеку, чтобы счастливо существовать, нужно хоть
час в день, хоть десять минут существовать машинально. Я же,
всегда обнаженный, всегда зрячий, даже во сне не переставал
наблюдать за собой, ничего в своем бытии не понимая, шалея от
мысли, что не могу забыться, и завидуя всем тем простым людям
— чиновникам, революционерам, лавочникам, — которые уверенно
и сосредоточенно делают свое маленькое дело.
От нее исходило щедрое тепло: как только она появлялась, мне уже мнилось, что в комнате жарко натоплено, и, когда, отведя восвояси эту большую живую печь, я возвращался один среди чмоканья ртутного блеска безжалостной ночи, было мне холодно, холодно до омерзения.
-- Между нами не может быть никаких разговоров, -- сказал я -- и понюхал мой толстый, холодный букет.
Есть какой-то безвкусный, озорной рок, который вас заставляет в первый день приезда домой встретить человека, бывшего вашим случайным спутником в вагоне.
В эту минуту можно было видеть на лице у Смурова совершенно неистовое желание, чтобы лифт с Евгенией Евгеньевной и дядей Пашей навеки застрял, чтобы Роман Богданович провалился прямо в пасть к синему персидскому льву, вытканному на ковре, и главное, чтобы исчез я - этот холодный, настойчивый, неутомимый наблюдатель.