Kitabı oku: «Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2», sayfa 2
– Господа, – произнесла она, – я призвала вас сюда, чтобы попросить вас защитить меня и вашего императора от насилия, которым ежечасно грозит нам герцог Бирон. Вы присягали охранять императора; защитите же его под начальством вашего славного фельдмаршала. Более, спасите его и мою жизнь, которой герцог угрожает.
Нужно сказать, что принцесса, не изуродованная костюмом, которого она никогда не умела выбрать к лицу, в белом с розовым капоте и с распущенными волосами была так хороша, как никогда не была хороша в своих великолепных нарядах.
Офицеры перебили ее речь выражением общего восторга и готовности умереть за нее.
– Мне стыдно, как матери вашего императора мне нельзя сносить все эти обиды! Поэтому прошу вас, господа, во имя вашей чести, во имя преданности вашей государю и отечеству избавьте нас от этого общего врага; пора прекратить эти пытки и казни, остановить льющуюся кровь… Вспомните о ваших товарищах: Ханыкове, Аргамакове… Мой секретарь, адъютант принца, одним словом, все… – Принцесса запуталась в своих словах и, стараясь поправиться, протянула руку… – Я поручила фельдмаршалу арестовать нашего врага, помогите ему, господа!
Караулом командовал старый служака и рубака секунд-майор Пушкин.
Крутя свои рыжеватые усы, которые он носил вопреки уставу, и посматривая на принцессу как на ребенка, которого тиранят злодеи, он не выдержал, схватил ее протянутую руку, горячо поцеловал и сказал:
– Матушка государыня, принцесса, великая княгиня, мы уже сказали, что готовы умереть за тебя! Нам и самим тяжело смотреть на этого проклятого немецкого ферфлюхта, что пьет русскую кровь! Вели вести нас, мы в огонь пойдем!
Вслед за Пушкиным подошел другой офицер к ее руке, за ним третий, последним подошел Манштейн.
– Идите же с Богом! Фельдмаршал вас поведет и укажет! Слушайте его приказания, они идут от вашего императора, и передает их вам его мать. С Богом! Дайте я перецелую вас на прощанье.
И она подарила Манштейну свой первый поцелуй, а потом по очереди перецеловала всех остальных.
Затем все вышли во двор и сделали расчет караула, восемьдесят человек под командой самого Миниха отправились в Летний дворец. Пушкин с отрядом в сорок человек должен был оцепить дворец; Манштейн с отрядом в двадцать человек и субалтерн-офицером проникнут во внутренние покои и произведут арест; двадцать человек при Минихе должны были оставаться в резерве. Два отдельных отряда должны были арестовать братьев Бирона, Карла и Густава, его зятя – генерала Бисмарка и кабинет-министра Бестужева.
Миних не сел в карету, а пошел с людьми. Карета следовала за ним.
Около дворцовых оранжерей отряд остановился. Миних послал Манштейна вперед переговорить с караульными офицерами. Утром караул этот он видел сам, назначение его было обдумано вперед, поэтому он знал, что противодействия с его стороны не должно быть; но во избежание всякой случайности, как осторожный главнокомандующий, он хотел все же вперед произвести рекогносцировку. Пушкину с его отрядом Миних велел обойти дворец кругом, к каждому выходу приставить двух часовых с примкнутыми штыками и не выпускать никого.
– Чтобы птица пролететь не могла, так окружи, Пушкин! Знаешь, по-моему, по-военному: кто покажется – забирай, не дается – коли! Я отвечаю за все!
Манштейн вошел в комнату к караульным офицерам и нашел, что двое из них спят, один в кресле, другой на диване, а третий при сальном огарке пишет кому-то письмо.
– Господа! – сказал Манштейн, хотя из этих господ мог слушать его только один. – Скажу вам радость! Я прислан арестовать Бирона!
– Что-о? – вскрикнул пишущий с изумлением и выронил из рук перо.
– Да, арестовать! Принцесса сама выходила и приказывала, и фельдмаршал с нами. Вы нам не помешаете?
– Мы! Да если вы пришли его повесить, так мы веревку приготовим!
– А господа?
– Само собой, обрадуются! Слушай, вставай! – начал офицер расталкивать своих товарищей. – Радость: герцога повесить хотят!
– Что? А? Эх, братец, разбудил! Ты смеешься, а я такой сон хороший видел, – видел, будто его в самом деле повесили!
Оба офицера, однако, проснулись и, выслушав Манштейна, заявили предложению об аресте регента свое полное сочувствие. Все в одно слово говорили, что такой радости и не ждали; что не только за себя, но и за солдат своих ручаются; что когда герцога арестуют, то для всех для них будет праздник.
С этим ответом Манштейн отправился к Миниху. Тогда Миних приказал ему идти с отрядом в двадцать человек и взять Бирона.
– Манштейн, – сказал он, – живого или мертвого, но ты должен его представить! Помни, что ты играешь на свою и на наши головы!
– Будьте покойны, ваше сиятельство, живого не выпущу! – С этими словами Манштейн вернулся во дворец.
Войдя в караульную комнату, он стал совещаться с офицерами о том, как бы дать знать часовым, чтобы те его не окликали и не задерживали. Сперва думали было произвести смену часовых, а новым сделать внушение, но на это требовалось много времени, да и могло возникнуть подозрение, зачем не вовремя смена? Наконец решили, что Манштейн пойдет один с их ефрейтором. Часовые, видя старшего адъютанта фельдмаршала с их ефрейтором, разумеется, будут думать, что он идет с донесением, и беспрепятственно пропустят их. Отряд же будет следовать за ним шагах в двадцати; о пропуске его уже будет заботиться ефрейтор.
Так и сделали. Манштейн прошел все караульные посты без всякого затруднения и вошел во внутренние покои.
Но, войдя туда, он невольно остановился.
«Где же спальня герцога? – подумал он. – Как бы не запутаться?»
В комнате было три двери. Манштейн остановился. Ему невольно пришел на мысль эпизод из индийской сказки, облетевшей в народных преданиях целый мир, где рыцарь, отыскивающий свое счастие, должен был остановиться на перекрестке трех дорог и прочитать надпись: «Пойдешь направо – с голоду помрешь; пойдешь налево – коня уморишь; пойдешь прямо – оба будете сыты и оба биты».
«Здесь, положим, с голоду не умрешь; коня со мной нет, так и морить некого; зато ошибешься, так не только прибьют, а в застенке у Андрея Ивановича все кости переломают, всю душу измают, и в конце концов голову на колесе сложить придется!»
При этой мысли Манштейн вздрогнул. Он заколебался было. Но всего лишь одно мгновение. Он сейчас же ободрил себя: «Из дворца не уйдет! Фельдмаршал не оставит, коли пошел! – С этою мыслью он приоткрыл первую дверь – она вела в коридор. – Не может быть, чтобы они по коридору в спальню ходили, – подумал он; приоткрыл вторую: видимо – тафельдекерская, в ней на кушетке спал дежурный лакей. – Разбудить и спросить? А если он поднимет шум? Если с умыслом укажет не туда, а сам побежит предупредить? Герцог, разумеется, спрячется, и хлопот будет много. Нет! Иду на счастье, была не была!»
Третья дверь вела в великолепную гостиную. «Надобно думать – сюда, – рассуждал про себя Манштейн и махнул рукой ефрейтору, заставив его стоять перед входом во внутренние комнаты, чтобы указать отряду, куда идти, когда он позовет. – Верно, спальня идет по линии фасада», – думал Манштейн и шел дальше, не затворяя за собою дверей.
Пройдя комнаты две или три, он вошел в небольшую комнату, из которой вела только одна дверь. Он хотел войти в эту дверь, но оказалось, что она заперта изнутри. Манштейн опять поневоле остановился.
Опираясь на эту дверь и шевеля тихонько ручкой, он стал раздумывать, что делать: «Идти кругом, поставив здесь часовых, или попробовать из сада влезть в окно – все это трудно и рискованно! А что спальня здесь, в этом нет сомнения». Но он вдруг почувствовал, что от его давления дверь подается. Он надавил сильнее – и дверь отворилась. Ни верхняя, ни нижняя задвижки не были задвинуты. Манштейн вошел.
Перед ним действительно была спальня герцога. К одной из стен примыкал альков, драпированный дорогим штофом и украшенный гербами Курляндии и Семигалии, золотыми шнурами, кистями и бахромой. Занавесы алькова были опущены. Приподнимая осторожно одну из этих занавесей, Манштейн увидел стоявшую на возвышении низенькую, но широкую, двухспальную кровать. Герцог и герцогиня оба крепко спали. Случайно он подошел с той стороны кровати, на которой спала герцогиня.
Герцог спал крепко. Он только недавно заснул. После того как от него уехал Миних, он долго говорил с Левенвольдом, который доказывал ему, до какой степени Миних опасный человек для его регентства, повторяя, разумеется, те доводы, которые успел внушить ему Остерман. Он говорил, какое сильное влияние может иметь на войско фельдмаршал, особенно фельдмаршал победоносный, напоминающий войску времена и славу Петра Великого. Он указывал на его уменье говорить с солдатами, на его мастерство показать, что он о них заботится, разделяет их труды и опасности, которые действительно, по своей беззаветной храбрости, он всегда разделял, будучи всегда впереди и всегда на виду.
– Говорили, – продолжал Левенвольд, – что он не жалеет солдат в битве и покупает свои победы их кровью. Но войско никогда не жалеет об убитых в сражении и любит славу победы. Оно знает, что госпитали, дурная стоянка и бездействие уносят больше жертв, чем самые кровопролитные битвы. А никто не может сказать, чтобы Миних, согласно существовавшим тогда понятиям, не заботился о госпиталях, о провиантах или чтобы оставлял войско в бездействии. Довольно сказать, что солдаты забыли видеть в нем иностранца, они смотрят на него как на русского! – говорил граф Левенвольд. – У них теперь граф Христофор Антонович Минихов такой же отец командир, как до того был князь Михайло Михайлович Голицын, с которым они охотно лезли на стену! А, разумеется, общая любовь войска для вашего высочества, как человека невоенного, не может не быть опасной…
Герцог слушал внимательно.
– Но кроме войска, – говорил Левенвольд, настроенный Остерманом, – Миних популярен и в народе. Народ чувствует пользу, которую ему принес Ладожский канал: хлеб подешевел, без дров не сидят, мясо и живность стали дешевле. «А все это Минихов сделал, дай бог ему здоровья!» – говорит народ. Каждое сооружение, которое он производит, вызывает его благодарность к нему, тем более что он очень доступен, каждому объясняет, с каждым говорит. Народ любит его за эту простоту, как войско – за беспримерную отвагу. Что же, ваше высочество, вы хотите сделать против такого человека, который притом так лукав, что умел сойтись и с здешними старинными гордыми домами. Голицыны, Головкины, Куракины, Зацепины, Ростовские, Нарышкины, Лопухины, Долгорукие – все приятели с Минихом, все признают приносимую им государству пользу.
– Точно опасный человек, и его нужно убрать во что бы то ни стало! – сказал герцог как бы про себя. – Он же нынче и с молодым двором начал заигрывать! Да! А это при положении его сына, как гофмейстера, и его брата, как постоянного партнера, делает его сильным и весьма опасным. С Менгденами же они свои! Делать нечего, решаюсь! Пусть принимает гетманство. Завтра же вручу ему все бумаги. Если же он не захочет, о – тогда я знаю, что я сделаю!.. – и Бирон судорожно и злобно перекосил губы.
– Он говорил, что принимает и будет очень доволен, – сказал Левенвольд. – Ведь еще при жизни покойной государыни он хотел, чтобы его сделали украинским герцогом.
– Да, и государыня отвечала: «Миних очень скромен, просит сделать себя герцогом украинским; не хочет ли он, чтобы я его сделала великим князем московским?» Она отвечала это потому, что знала, что Малороссия тогда будет потеряна для России! – проговорил мрачно Бирон.
– Это еще бог знает, ваше высочество! Прежде всего как еще он управится с ней и долго ли проживет? Потом, согласитесь, что сын его не смотрит таким орлом-главнокомандующим, как его отец. А главное, чтобы теперь-то он уехал и чтобы ваше высочество могли быть покойны и в вашем высоком положении могли себя укрепить. Кроме Миниха, здесь некому поднять голос против вашего высочества. Говорят о принце Антоне… Да разве он может что-нибудь один? Нет ни одного генерала, пользующегося сочувствием войска; а ведь военные – это сила.
– Прочтем бумаги, которые заготовил Андрей Иванович; читай ты! – сказал герцог Левенвольду. – Хотя нужно сказать правду, мы оба с тобой по части русского языка – швах! Но это ничего, мы поймем главное, а завтра приедет Бестужев и отделает подробности.
Левенвольд стал читать.
– «Понеже малороссийский народ, отличаясь всегда верностию нашему царскому и императорскому дому, на службе своей нам оказывал неоднократно многие примеры своего усердия и преданности, какими надеемся и впредь отличаем быть имеет, и как отсутствие гетмана и управление посредством особо учрежденной комиссии многие неисправности и упущения производит и наивящше на войсковую казну тягчайшим обременением ложится, и таких непорядков по неназначению гетмана ни исправить, ни наблюсти невозможно, то мы заблагорассудили…» – далее говорилось о предоставлении малороссийскому народу права избрать себе гетмана «из известных своею преданностию и честию из находящихся при нашем дворе знатных особ».
И долго еще сидели Бирон с Левенвольдом за этим сочинением, пока наконец окончили и распростились. Герцог пошел спать, а Левенвольд поехал к Остерману сообщить о результатах своей беседы. Там он нашел принца Антона, который тоже ждал его возвращения.
– Ну что? – спросил принц Антон, будучи не в силах скрыть свое нетерпение, в то время как Остерман сделал Левенвольду тот же вопрос, только одним взглядом.
– Все готово! Миних сказал, что будет рад быть наследственным гетманом; определение о том и манифест завтра же будут внесены в кабинет.
– Виват! Браво! – вскрикнул принц.
– Да, виват, браво, – прибавил Остерман спокойно. – Обещаю вам, что через неделю после того, как Миних уедет, ваше высочество, как отец императора, будете нашим регентом и повелителем. Дайте-ка рейнвейну выпить за здоровье принца.
Рейнвейн явился, и общие пожелания выразились в общем тосте выпитого дружно старого, букетного немецкого вина.
Взглянув на спящих герцога и герцогиню, Манштейн живо воротился к дверям, чтобы знаком ускорить движение отряда. Когда он подошел вновь, то герцог, утомленный работой, спал так же крепко; герцогиня же начала просыпаться и тихо, сквозь сон, спросила:
– Кто тут?
Манштейн промолчал. Он думал, может быть, она снова уснет. Но матовый свет фарфорового ночника ударил ей в лицо; она услышала дыхание постороннего: ей стало страшно. Она приподнялась и спросила уже громко:
– Кто тут?
– Не беспокойтесь, герцогиня, – сказал Манштейн, желая протянуть время. – Нужно видеть герцога.
Но герцогиня была не в силах вслушаться.
– Что такое? Кто? Караул! Караул! – завизжала она в совершенном беспамятстве.
– Я много караульных привел, не извольте беспокоиться! – отвечал Манштейн.
Манштейн стоял у кровати со стороны герцогини. Он хотел было через кровать схватить герцога за руку или за ногу, чтобы удержать его на постели до прибытия солдат, но герцог проснулся и вскочил. При взгляде на Манштейна первою мыслью его было спрятаться под кровать, но Манштейн успел обежать вокруг кровати и схватил его поперек. Герцог попробовал было отпихнуть его, наконец ударил его в бок, думая, что Манштейн выпустит его. В то же время он громко во весь голос крикнул:
– Люди! Караул!
Герцогиня визжала страшно, стоя на постели на коленях и вцепившись в Манштейна. Манштейн держал Бирона крепко и тоже закричал.
– Скорее, скорей, уйдет!
Солдаты, услышав общий крик, бросились бегом в спальню. Двое из них, вбежав первыми, схватили герцога и ударом кулака освободили Манштейна от ногтей герцогини.
Началась свалка. Герцог хотел отбиться кулаком. Солдаты в свою очередь не жалели его и начали дуть кулаками и прикладами. Подбежало еще трое солдат.
– Вот тебе за Волынского! – проговорил молодой солдатик, нанося ему удар прямо в глаз, так что тот отек и закрылся. Другой солдат ударил Бирона под бок; кто-то ударил его прикладом в спину. Бирон чувствовал, что силы его слабеют. А тут подбежали еще двое. Один ударил его в лицо, так что удар раздвоил нижнюю губу и вышиб зуб. Изо рта и носа у него полилась кровь, руки его держали как в тисках. Вошло еще десять человек с ружьями и стали у дверей. Манштейн расставил из них часовых.
С Бироном возилось шесть человек. Он все еще не сдавался; ему удалось бросить свои карманные часы в зеркало, и оно разбилось вдребезги. От нового удара в лицо Бирон упал. Тут он пробовал было опять залезть под кровать, но почувствовал, что его кусает неизвестно каким образом пробравшаяся туда собака. А солдаты тащили его за ноги и били прикладами ружей. Вне себя он закричал изо всех сил. Придворные, как крепко ни спали, утомленные дневной службой, начали показываться у других дверей спальни, ведущих в гардеробную. Их встретили часовые с примкнутыми штыками, и Манштейн распорядился их прогнать, хотя ни в одном из них не было заметно даже желания защищать герцога.
Наконец солдаты забили его рот платком, взяли офицерский шарф и начали крутить лежавшему герцогу руки, упираясь в грудь и бока коленями и сапогами, чтобы не дать ему подняться. Манштейн отдал им еще свой шарф; этим шарфом они связали ему ноги. Тогда они подняли распухшего, избитого герцога и поставили его на ноги. В это время молодой солдатик нанес ему еще удар в другой глаз, поставив громадный фонарь и проговорив:
– Вот тебе за Ханыкова!
Манштейн распорядился, чтобы его больше не трогали, так как он связан; но не обошлось без того, чтобы озлобленные солдаты исподтишка не дали ему еще нескольких горячих тычков. Бирон только стонал, насколько допускал забитый платком рот.
– Ну вали его и тащи! – приказал Манштейн, и солдаты, накинув на него сверх рубашки солдатскую шинель, схватили за плечи и за ноги и понесли.
Когда они уже подошли к лестнице, навстречу им бросилась девушка в кофточке с распущенными волосами.
– Изверги, злодеи, что вы делаете? – вскрикнула девушка, бросившись прямо на двух шедших впереди и несущих ноги герцога солдат.
Но один из них с словом: «Прочь!» – ударил ее кулаком в грудь изо всей силы, и она покатилась кубарем по лестнице вниз.
Это была Гедвига Бирон. Принцы Петр и Карл сидели в своих комнатах запершись. К ним Манштейн поставил часовых.
– Постойте, постойте! – кричала герцогиня. – И меня и меня! – Но на ее крики никто не обращал внимания. Медведя свалили, медведица и медвежата были не опасны.
Герцога, как есть связанного, посадили в карету Миниха, с ним сел офицер; на козлы и запятки посадили конвой и повезли так в Зимний дворец.
Бисмарк и Бестужев также были арестованы. Когда Бестужева брали, он спросил у Кенигфельса, который пришел его арестовать:
– За что же его высочество регент-герцог на меня гневаться изволит? Я служил ему, кажется, всеми силами.
– То-то и есть, что всеми силами, – но это не мое дело! Там разберетесь, – отвечал Кенигфельс.
В шесть часов утра Миних, торжествующий, прибыл в Зимний дворец. Все было кончено и не пролито ни капли крови, если не считать той, которая вылилась из герцогского носа, угощенного солдатским кулаком.
– Тако да погибнут нечестивии, – говорила Новокшенова в своем кругу, сердитая на Бирона за то, что он велел всех шутов и шутих императрицы Анны выгнать из дворца помелом. Она не сообразила, что этот, и только этот поступок Бирона и занесет на свои страницы русская история, как действительно доброе и полезное в общем развитии человечества дело. Более его добром помянуть не за что.
II
Гедвига
Принц Антон и граф Левенвольд вышли от Остермана с самыми радужными надеждами. Принцу казалось, что он уже регент обширной империи, генералиссимус славных русских войск и в дружбе с родственным цесарским двором, в согласии с ним, предписывает законы Европе. Ему представлялось уже, будто перед ним, маленьким германским князьком, склоняются все могущественные государи, ищут его дружбы и стараются заслужить его расположение. Посредством своих послов они удостоверяют в своей готовности признать его главенство, содействовать его намерениям.
«Короли, французский и испанский, – думает он, – пришлют послов поздравить с вступлением в управление. Польский и шведский короли будут искать моего патрона. Прусский король, опираясь на родство, будет тоже стараться мне угождать. Дания, нет сомнения, особенно будет стараться расположить меня к себе, чтобы я не принял стороны голштинского принца по вопросу о Шлезвиге. A мне какое дело до Шлезвига? Правда, цесаревна Елизавета будет настаивать помочь ее племяннику, но дурак я буду, если вздумаю поддерживать соперничающую линию; помогать тем, кто может быть противником моего сына! Нет, настолько глуп я не буду! – рассуждал принц Антон. – Я знаю, что в политике нет родства и что помогать сопернику – значит идти против себя. Первым министром у меня будет Остерман, человек действительно умный, выходящий из ряда политический человек. Он научит и выпутает меня из всех сложных комбинаций, предотвратит все могущие встретиться затруднения… А если не предотвратит? – вдруг спросил он себя. – Ну что ж? Тогда я стану во главе своего войска и поведу эту славную русскую армию, которая возвысит славу моего имени во все концы земного шара!»
Мечтая о своем величии и славе, принц, сопровождаемый Левенвольдом, шел, чтобы сесть в свою карету. В воображении его мелькала битва, уничтожающая в прах его врагов; битва кончается, начинается преследование бегущего неприятеля. Он преследует своей кавалерией, летит впереди сам, и все склоняются, все падают ниц. Он мечтал уже о том великодушии, которое, как победитель, он окажет, и о том, как Миних, пристав к его врагам, подобно Мазепе, вынужден будет прибегнуть к его монаршему милосердию.
Не менее радужные мечты одолевали голову и Левенвольда. Он должен быть третьим человеком в империи. Регент, Остерман и он. Ему отдадут силезские имения Бирона, уплатят долги, обеспечат особым капиталом. Это ему необходимо. Потом его сделают обер-камергером, кабинет-министром и президентом штатс-конторы. Он будет жить роскошнее, чем теперь живет герцог Бирон. Кредит его поднимется. Положение и значение его опять станут на ту высоту, на которую, некогда думали, они станут, когда двадцатилетним юношей он вдруг явился при дворе андреевским кавалером, с той только разницей, что тогда это положение давало ему надежды на будущее, а тут будет осуществление этих надежд в настоящем.
Такого рода радужные мечты Левенвольда поддерживались еще весьма увесистым ощущением. Он чувствовал в кармане присутствие двадцати свертков золота, по пятьдесят золотых в каждом, присутствие тысячи золотых, данных ему Остерманом, несмотря на его скупость, за услугу в переговорах с Бироном о высылке из Петербурга Миниха во что бы то ни стало, хотя бы России для этого пришлось пожертвовать Малороссией. Эта тяжесть в кармане была для него тем приятнее, что, проигравшись еще ранней осенью, он давно чувствовал в своем кармане отсутствие всякого присутствия.
Усадив принца в карету и садясь в свою, Левенвольд подумал: «А что, ведь теперь не поздно!» Он нажал пружину репетиции своих часов; пробило половина второго.
«У Леклер, – подумал он, – пожалуй, теперь большая игра. Заехать разве?»
И несмотря на то что Левенвольд много раз давал себе слово не портить своего положения проигрышами, он не выдержал себя и приказал ехать к Леклер.
Понятно, игрок всегда игрок. Он также ставит ребром последний рубль от безнадежности, как ставит его в чаду радужных надежд, и если зарекается не играть, то до первых денег, точь-в-точь так же, как и пьяница, который пьет с горя и радости, и если зарекается не пить, то – до первого поднесения. Левенвольд был игрок в душе, так же как и Бирон. Он любил самый процесс игры, независимо от выигрыша. Игра его опьяняла. Он чувствовал, что живет только в то время, когда играет. Получив тысячу золотых после долгого поста, происходившего от безденежья, он не в силах был преодолеть своей страсти, не в силах был отложить до завтра. И зачем откладывать? Сегодня из этой тысячи можно сделать десять, а с десятью тысячами золотых в кармане всякое дело успешнее, всякое предположение вернее.
Но у Леклер Левенвольд не нашел той большой компании, какую ожидал. Из знакомых, играющих по большой, он нашел только Лестока, да и тот был занят игрой в тинтере с каким-то гамбургским негоциантом. Были еще Генриков, Лопухин, молодой Зацепин, Салтыков и еще несколько старых и молодых любителей тогдашнего французского бонвиваната и поклонников очаровательных глаз и любезностей хорошенькой француженки. Но настоящих игроков, действительных партнеров, противников, стоящих с Левенвольдом на одной ступени, кроме Лестока, не было ни одного. Впрочем, Леклер сказала, что она надеется, что будет Густав Бирон и банкир Липман, стало быть, Левенвольду стоило подождать.
В ожидании появления этих достойных партнеров, а также пока Лесток кончит свое тинтере, Левенвольд сел в экарте с Генриковым. Игра была для него слишком ничтожная: два золотых партия. А Левенвольду хотелось большой игры, хотелось ощущений, чтобы отвлечь свои мысли от политики; хотелось рассеяться перед надеждами на то, что завтра же может быть осуществлено, именно что Миних будет спущен в Малороссию и что затем, содействуя Остерману и принцу Антону в их намерениях, он получит государственное значение. «Ведь тогда, пожалуй, и поиграть не удастся, – подумал он, – хоть какое-нибудь, да дело, верно, будет, поэтому, пока на свободе…» Думая об этом, он предложил присутствующим, не угодно ли кому держать против него. Но никто не отвечал. Оно и понятно: все знали, что Генриков в экарте играет несравненно слабее Левенвольда.
Молодой Зацепин в это время играл с Лопухиным в шахматы. Игра была безо всякого интереса. Князь Андрей Васильевич на интерес ни во что не играл; тем не менее игра эта задевала самолюбие игроков, особенно потому, что в обществе того времени существовало мнение, что быть хорошим шахматным игроком может только очень умный человек. Когда Левенвольд вызывал посторонних держать против него, то Зацепин подумал: «Хорошо бы наказать этого проклятого ферфлюхтера за его прошлую дерзость и доставленные мне неприятности и препятствия».
Мысль эта могла явиться в голове князя Андрея Васильевича тем естественнее, что хотя Левенвольд, ввиду милости к нему покойной государыни особого внимания, оказываемого всем герцогским семейством и вообще успеха в свете, наконец, ввиду того, что он должен был хотя наружно показывать, что он благодарен за брата, – был с ним весьма вежлив, но было видно, что сцены приезда его в Петербург он вовсе не забыл. Он постоянно держал себя в рассуждении его весьма серьезно и сдержанно. Мстительный характер и заносчивость Левенвольда не давали ему покоя, напоминая, что он должен был выслушать дерзкий ответ этого негодного русского мальчишки. Он злился, выходил из себя, вспоминая, что этот дикий русский молокосос смел угрожать ему, «немецкому барону и графу», смел так с ним разговаривать, и за такой разговор он, немецкий барон и граф, не мог его не только как следует проучить, но еще должен теперь благодарить; видите, он с ним в великодушие играть вздумал, брату помочь.
«Неважное дело бросить сотни две-три золотых, – подумал молодой Зацепин. – Попробую, а уж если мне повезет, задену же я его, да так, что он не будет знать, как со мной и разделаться!»
Думая так, князь Андрей Васильевич сказал:
– Если вашему сиятельству угодно, я держу против вас сто золотых!
Левенвольд, взглянув на него, подумал:
«Вот бы хорошо обыграть его хорошенько. Перво-наперво, наказать бы дерзкого мальчишку, а потом – начнет играть, кружок играющих увеличится, в обороте игры приливу больше будет! У него же, говорят, денег не занимать».
Но, думая это, Левенвольд сказал:
– Не много ли будет на одну партию сто золотых?
– Как угодно вашему сиятельству, а менее я держать не стану! – отвечал Зацепин.
– Играть так играть! – проговорил Лопухин.
– Хорошо, идет сто золотых! – с внутренней досадой отвечал Левенвольд. Он подумал: «Нельзя упускать случая, нужно воспользоваться! Нет никакого сомнения, что Генриков далеко ниже меня по игре в экарте».
– Что, князь, не выдержали, начали? – обратились было многие к Зацепину. Он не смутился этим, а шутливо отвечал:
– Совсем нет! Я держу собственно для того, чтобы доставить удовольствие его сиятельству, который, я знаю, не любит маленькой игры!
Лопухин спросил, не бросить ли им их партию.
– Это зачем? – возразил Зацепин. – Мы можем продолжать! – И, обратясь к Генрикову, он просил его сказать, когда он проиграет, а сам углубился в свою шахматную игру.
Левенвольд первую игру взял все пять взяток и отметил два очка.
– Плачут ваши сто золотых! – сказал Генриков Андрею Васильевичу.
– Пусть их себе плачут! – проговорил Андрей Васильевич, стараясь не обращать на игру Генрикова ни малейшего внимания и углубиться вполне в шахматные соображения.
«Ведь дядя говорил, что нет ничего мещанистее, как дрожать за свои деньги», – подумал он, подвигая королевскую пешку.
Вторую игру Генриков поравнялся. Он открыл короля и взял три взятки. Следующая игра была тоже Генрикова. У него стало четыре очка, тогда как Левенвольд оставался при двух. Четвертую игру сдавал Левенвольд и дал Генрикову короля на руку. Партия была выиграна Генриковым.
– Вы выиграли, князь! – сказал Генриков Зацепину.
– Прекрасно! Прикажете, ваше сиятельство, пароль? – спросил Зацепин у Левенвольда, делая конем шаг даме.
Левенвольда задело за живое.
– Хорошо, – сказал он, – идет ваш пароль!
Партия опять была выиграна Генриковым.
– Вы выиграли, князь, – сказал Левенвольд. – Сколько вам угодно теперь?
– Все!
Левенвольд опять согласился и опять проиграл.
– Угодно опять на все? – спросил князь Андрей Васильевич, когда ему сказали о выигрыше.
– Не ограничиться ли, князь, четырьмястами? – спросил Левенвольд.
– Нет. Или все, или ничего! – отвечал князь Зацепин. – Иван Степанович прав, говоря: играть так играть! Как прикажете?
Левенвольду стало жаль проигранных шестисот золотых. Он подумал: «Проиграл три партии сряду с Генриковым, неужели проиграю и четвертую? Это даже невероятно! Но как же? У меня всего тысяча золотых… Ну что ж? Приедет Бирон или Липман, возьму у них, не то у Лестока, когда он кончит свое тинтере! Да невероятно, чтобы четыре партии сряду…» И он согласился играть опять на все.
Но Левенвольду не везло, и он проиграл опять. В это время и Лопухину Зацепин сделал мат.
– Вы выиграли тысячу двести золотых! – сказал Генриков Зацепину.
– И прекрасно! – весело отвечал Андрей Васильевич. – Для первого дебюта и довольно.