Kitabı oku: «Бояре Стародубские. На заре (сборник)», sayfa 21
Стефан Барановский мог сказать теперь, что его счастливая звезда влекла его в Ярославль. Волков, на минуту ошеломленный неожиданным появлением Барановского, с радостью бросился ему на шею, не обращая внимания на его одежду, загрязненную дорогою. Стефан Барановский, измученный путешествием и неуверенностью в своей свободе, испытавший столько затруднений и, наконец, от всего избавленный, переходил теперь к самой задушевной радости, и только вырвавшиеся у него слезы показали, как он был глубоко потрясен и растроган! Слезы легко и обильно катились у него из глаз, несмотря на его веселый смех. Волков заметил это непривычное у Стефана настроение и старался его успокоить.
– Ну, видно, тебе несладко приходилось все последнее время, приятель! Прежде ты не плакивал, а теперь ты сам не свой! Пойдем ко мне! Оденься полегче да приляг отдохнуть, потом все расскажешь, как ты к нам добрел в зимнюю пору! А теперь пока мы тебе расскажем о своем счастье: ведь меня с моею труппой вызывают в Петербург, по приказанию государыни!.. Как же ты вовремя явился пополнить мою труппу! Без тебя ведь у нас был бы большой ущерб! Ну, иди отдыхать, Бог с тобою!
Стефан то слушал его, очарованный, то крепко обнимал приятеля, спасавшего его в настоящую минуту, он не в состоянии был рассказать ему сейчас всего, что с ним случилось. Старые приятели окружили его, не расспрашивая, но стараясь его успокоить, привести в себя; затем они проводили его и уложили на отдых. Организм Стефана мог действительно пострадать от усиленной деятельности и напряжения, и если бы он не нашел здесь радушной заботливости, с которою его старались согреть и успокоить, быть может, его временное расстройство перешло бы в долгую и опасную болезнь. Но счастье подымает силы; после беспокойного и лихорадочного состояния он начал засыпать, сначала спал он сном тревожным и тяжелым, но к утру организм его приходил в обычную колею, кровь обращалась в нем тише и ровней; и он уснул тихим сном убаюканного ребенка, просыпаясь изредка с счастливым сознаньем, что он находится под дружескою кровлей, где найдет защиту. Все было тихо около него, так что он проспал до позднего утра. Проснувшись, он увидел себя окруженным всеми старыми приятелями, актерами труппы Волкова; они окружили его и шутя одевали, как малое дитя, вытащив нарядные костюмы, которые Стефан надевал на сцене; один предлагал ему свое белье, тот туфли и плащ. Прислуга ласково раскланивалась с ним, как с хорошим знакомым, внося в комнату самовар и все принадлежности для чая. Под влиянием общего радушия Стефан повеселел и разговорился. За стаканом чая он мало-помалу сообщил им все свои приключения со времени их разлуки, с августа прошлого года. Он рассказал о своем появлении в академии в роли больного; о расспросах и угрозах, встретивших его по возвращении; рассказал о Сильвестре и его изменчивых планах, по милости которых и его впутали в историю! Рассказал о посылке его на хутор, причем его ставили женихом и чуть было не сосватали и не посвятили в священство. Наконец, он сказал о своем бегстве из Киева, о путешествии в костюме старого еврея, чтоб скрыть следы и сбить с толку расспрашивавших о нем, и потом как он прибыл к ним из Москвы без копейки в кармане и большую часть пути пешком. Вся труппа артистов, разместившаяся вокруг Стефана, слушала рассказ его с напряженным вниманием. Все понимали, какую он мог проиграть игру и что дело шло о счастье всей его жизни; и наоборот, о вечной неволе, если б у него недостало смелости и находчивости.
– Теперь у меня вся надежда на вашего батюшку, – сказал Стефан, обращаясь к Нарыкову, – в случае если бы меня стали преследовать.
– А вот укатим, сударь вы мой, в Петербург, так там найдем покровителей! – ответил на это Волков бодро и самоуверенно.
– А после всех вами рассказанных похождений я заключаю, сударь мой, что вы у нас отлично сыграете Тартюфа! – говорил Нарыков, дружески потрепав по плечу Стефана, меж тем как вокруг вырвался общий смех, вызванный его замечанием.
– Это пьеса Сумарокова, подражание Мольеру, – продолжал Нарыков, – вы ее не читали?
– Нет, не доходила к нам, – ответил Стефан, – да и когда было читать? Я так усердно работал.
– Ну да! Все поучения сочиняли! Ах, желал бы я послушать, ежели бы вы сами прочли его там, – вышли бы на кафедру и начали: «Все мы – лицемерим!» Какое вы тут сделали бы себе лицо!
– Я находился в таком озлоблении при мысли об ожидающем меня приневоливании, что сильно бы прочел свое поучение, прилагая часть его к Сильвестру, который едва было не женил меня на своей невесте ради собственного спасения в жизни будущей! Озлобил он меня. Куда бы я девался теперь, если бы не вы, друзья мои?..
– Ну, теперь успокойся и собирай силы на работу, – сказал Волков, – задача предстоит немалая: не уронить свою труппу. И чтоб оценили нас в Петербурге.
– Оценят, – бодро заявил Нарыков, всегда верящий своему стремленью и увлекавшей его силе таланта.
– Надеюсь, – говорил Волков, – я недаром много трудился, добросовестно изучая искусство: могу поверять нашу игру, сравнивая, как играют теперь везде, и по всему, что видел в Петербурге. Оперы нас затмят, – там пение, музыка; а наша музыка вся в нашей декламации да в понимании ролей.
– Ну, заговорится теперь, – прервал его Нарыков с добродушным смехом. – Благо, что у тебя на все достает силы, а за тобою и мы не струсим! Потолкуем, с чего начать нам в Петербурге, перед государыней, начнем учиться, готовиться! А Стефан Яковлев почистит пока свой голос; а то его приятный голос сильно пострадал в дороге: точно влетело ему что-нибудь в горло и там остановилось. Рюмочку эссенции пропустить надо!
– Погоди, погоди с эссенцией! И так обойдется, – говорил Волков. – А начать думаю я, если нам не назначат там какой-нибудь новой пиесы, то начнем с трагедии Сумарокова, «Хорев». Как вы думаете? – спросил он Нарыкова.
– Прекрасно, Федор Григорьевич, прекрасно, – послышались голоса Нарыкова и других артистов.
– Нарыков, конечно, будет играть Оснельду, он у нас премилая девица!
– Только голос у меня силен, и трудно бывает сдерживать его, – заметил Нарыков.
– Вы разработаетесь, привыкнете сдерживать, – сказал Стефан, – а я вас подрисую: мелком, пудрой, румянами… Прелесть будете!
– Вы забудете ради меня всех невест на свете и от всех убежите, как бежали от вашей нареченной.
– Нет, невесту вы оставьте, она тут ни при чем была. От нее вы не захотели бы бежать, может быть, – ответил Стефан.
– А вам хорошо бы сыграть в какой-нибудь пьесе роль дьявола, искусителя, – продолжал Нарыков.
– Играл я когда-то и дьявола; с малых лет еще, лет двенадцати был, когда меня заставляли принимать участие в мистериях. Потом мои представления уже не допускали в церквах, мы представляли их на ярмарках! – говорил Стефан.
– А что? Видите? Уж очень вы хороши были, по правде представили искусителя, ну вас и изгнали на торжище!
– Ну, кончайте ваши споры, и, чай, пора приниматься за работу, – прервал их Волков, – а сперва пройдемся немного по городу и зайдем в театр.
– Рады стараться! Готовы, готовы! – послышались восклицанья артистов, и все бросились отыскивать шапки, шубы и роли; у большинства были шинели и плащи характерных смелых покроев и цветов. Стефан надел свой дорожный тулуп за неимением другой теплой одежды.
Через четверть часа все артисты, составлявшие труппу Волкова, толпою шли по улицам города Ярославля в разнообразных и несколько из ряду выходящих костюмах: в пестрых шарфах на шее, в ярких бархатных шапках на голове; они заходили в лавки для закупки различных материалов: бумаги, чернил, румян и белил, ниток и красок. Молодые лица раскраснелись на морозе; они шли быстрой походкой, и оживленный говор слышался в толпе их. Один Стефан, еще не вошедший в общую колею, отличался от них своим серьезным, смуглым лицом, напряженным взглядом и медленной походкой.
Веселая труппа встретила на улице местного фабриканта Затрапезного, исстари известного одною из первых полотняных фабрик в Ярославле. Он был хорошо знаком им, и они весело его окликнули как любителя и ценителя их театра.
– Откуда и куда бредете? – спрашивал его Нарыков.
Затрапезный остановился; он рад был остановиться передохнуть немного; тучность подавляла его, и, ходя пешком, он тяжело переводил дух. Он снял шапку, чтоб отереть показавшиеся на лбу капли испарины, но не для того, чтоб поклониться артистам, или актерам, как он их звал. Он не думал чем-нибудь приветствовать их, хотя все они почтительно приподняли свои шапки перед ним. Он отвечал Нарыкову, не кланяясь ему.
– У боярина был, вот что живет в этом домике… – указал он на небольшой домик. – Здравствуйте, – сказал он спустя минуту и все же не кланяясь, – здравствуйте, актеры-голубчики! – Он оглядел всех их. – А это что же за человек у вас? – спросил он, присматриваясь к Стефану, и громко рассмеялся густым басом, когда узнал в нем старого знакомого, читавшего ему стихи на Волге, где судьба так счастливо столкнула с ним Стефана. Это был фабрикант, впервые представивший Стефана Волкову.
– Да ты ли это, Яковлев? Тебя узнать нельзя!
– Я самый, ваше благородие, – говорил Стефан, подходя к нему и оживляясь старыми воспоминаниями.
– Ха-ха! Знакомый человек! Не забыл еще, как мы с тобой по Волге плыли? Как ты гулко волну заглушал своим голосом!
– Как забыть! Вы первый приютили тогда меня и познакомили с Федором Григорьевичем!
– И ты нас утешал за то много! Так опять тебя услышим, ха-ха! А наливку пьешь еще? Заходи как-нибудь, попробуем. Я вас люблю, молодчики!
Затрапезный действительно любил и актеров и театр, относясь к ним весьма добродушно; хотя никогда им не кланялся, но всегда готов был помочь им, как помог Стефану поступить к Волкову под именем Яковлева. Стефану было одинаково ровно, под каким бы именем ни выступить на сцену, и он принял предложенное ему имя Яковлева; оно тогда же приобрело некоторую известность, и он не намерен был и теперь менять его на другое: Яковлев так Яковлев, говорил он.
– Так опять к нам? Видно, полюбились мы тебе больно.
– Крепко полюбились! – сознался Стефан Яковлев.
– Ну заходи и ко мне! Только не завтра. Завтра у меня боярин будет.
– Что за боярин? – спросил Стефан Яковлев.
– А сила-то прежняя?.. Что была сила, еще при государыне Анне Иоанновне. Ему дозволено теперь здесь проживать. Он у нас живет словно на покаянии…
– Это Бирон, – объяснил Волков Яковлеву, – ему дозволено жить здесь, вот и дом, в котором он живет.
Яковлев искоса посмотрел на этот дом, который помещал теперь эту прежнюю силу; и неожиданно припомнились ему рассказы из того времени сержанта Харитонова и все хвалы со сторон Афимьи Тимофеевны. Он проходил мимо дома с мрачным взглядом; между тем остальная толпа актеров шла с шумным говором и громким смехом мимо прежней силы.
– Да что, вижу я, ты, актер Яковлев, точно похудее с лица стал? Растерял ты себя где-то, словно круглей и красивей был у нас летом? – сказал Затрапезный Яковлеву.
– То-то вот, что без вас мне тяжело жилося, стосковался душой по вашему театру! – ответил Яковлев.
– Ну Федор Григорьевич тебя поправит, опять поставит на ноги! – смеялся Затрапезный.
– Некогда тут поправляться, – прервал его Нарыков, – мы к весне в Петербург отъезжаем.
– Слышал, голубчики, жаль мне, что вы нас покинете. Может быть, еще помедлите, так мы на вас посмотрим и наслушаемся! – говорил Затрапезный.
– Вот Федор Григорьевич ждет уведомления: теперь ли прикажут явиться или в Царское Село, весною, – сообщил ему Нарыков.
Труппа актеров простилась с Затрапезным и повернула к зданию театра; они прощались с фабрикантом – любителем их искусства, обращаясь к нему с различными приветствиями; Яковлев высоко поднял свою шапку над головою, а Затрапезный махнул им рукой и пошел дальше.
Артисты подошли к зданию театра, очень небольшому и незатейливо выстроенному; сторож отворил им двери, и они скрылись под кровом радушно принявшего их здания; Яковлев перешагнул через порог его с блаженным волнением: он попал наконец в свою сферу!
Глава VIII
В то время как Стефану удалось пробить себе дорогу и он был счастлив и свободен, – в то самое время его старая знакомая, преданная семье Малаша, проводила жизнь в тяжелом скитальчестве. Следуя за мужем, с которым судьба так случайно соединила ее навеки, с толпою других беглецов, двинувшихся из центра Руси к ее окраинам, – она была все еще на пути, или, вернее, все еще искала путь к свободе. С тех пор как Стефан приметил когда-то на Волге мужа Малаши в лодке, подъехавшей к барке, – с тех пор она не переставала странствовать; она то плыла по воде, то шла пешком и прошла почти большую часть Восточной России. Все они пробирались в какую-то обетованную землю по указаниям каждого встречного и руководясь всеми ходившими в народе слухами. Сначала Малаша испытывала неудобства медленного плавания по Волге, не имея пристанища на суше и без запаса хлеба или денег. Борис, муж ее, слывший ловким малым в своей местности, оказался ненадежным вожатым в новом, неизвестном краю. Нередко он подводил под беду своих спутников своей болтовней или самонадеянной смелостью. Уговорив их сначала идти в Астрахань, он скоро переменил план, что возмущало его спутников. Часто, причалив к берегу Волги, он уходил на разведку и переменял свои планы, соображаясь с новыми слухами. Теперь он упрямо стоял на том, чтобы повернуть к Оренбургу и идти на Оренбургскую линию, где вновь строились крепости и устраивались промышленные заводы. Несколько дней провели беглецы в толках, ни на что не решаясь! Они разбили временные шатры на лесистом берегу Волги и развели костры. Женщины разбрелись по окрестности просить милостыни и пропитанья, мужики чинили обувь и поправляли лодки. Уж наступил октябрь, вечера были холодны, а впереди предстояли еще большие холода и ненастье, а конца пути все не было видно! Вечером у костра все приступили к Борису, требуя, чтоб он порешил раз, не переменял больше ничего и скорее вел их на место поселенья. Борис сидел у огня нахмуренный; другие беглецы смотрели еще мрачней его и суровее. Вспыхивая по временам, пламя костра освещало их злобные и истомленные лица и снова потухало, оставляя все во мраке. Малаша беспокойно следила из своего шалаша за толпою сидевших у костра и прислушивалась к их говору.
– Если ты так первого встречного слушать будешь, так мы никогда на место не придем и помрем на дороге, – говорил пожилой и хворый крестьянин.
– Не встречного, а целую партию рабочих видел на постоялом дворе; все их разговоры слышал. Они для себя толковали: сколько они заработают при постройках в крепости. А другие дальше идут, на заводы, где глину фарфоровую разрабатывают.
– Ну и ты сейчас за ними – дальше! Тебе не по нраву на месте жить! Придется нам бросить тебя да идти одним.
– Как вам лучше, так и делайте, я для всех старался, – возразил Борис.
– Сколько месяцев водишь ты нас без пути, без дороги! – сердито говорил другой крестьянин, подле которого лежал у костра больной парнишка лет двенадцати.
– Хуже было бы, если бы мы пошли к Астрахани, – уговаривал Борис, – остановили бы нас и отправили бы к прежнему помещику! А в Оренбурге приписаться дозволено и работу найдем! Наверное говорили мне, указ такой вышел: кто на линии к казакам припишется, тех не высылать на родину! Так надо идти в Оренбург.
– Пешком, значит, идти?.. – проговорил хворый крестьянин.
– Где пешком, где по воде, а то повозки купим и лошадей: в степи прокормим.
– Долго ли идти? До зимы не дойдем? – спрашивал хворый.
– Рыба ищет где глубже… – начал было Борис, но больной не дал кончить; он вскрикнул, обратясь ко всем:
– Ребята! Бросьте его туда, где глубже, – право, лучше будет? Долго ли ему еще мудрить над нами?
– Сейчас пореши, куда идти, где остановимся! Пореши, да и на том и стоять будем! Или мы сейчас бросим тебя вправду к рыбам! – кричали все, приступая к Борису.
Но в ту же минуту что-то забелело, и рядом с Борисом стала жена его, знакомая нам Малаша. Она остановилась, выступив вперед, исподлобья посматривая на обступивших мужа; она стояла спокойно и молча, прижав одну руку к груди и свесив другую, ожидая, что будет дальше. Завидя ее, крестьяне притихли, потому ли, что жалели Малашу, или потому, что боялись в ней опасной свидетельницы угроз.
– В Оренбург идем, прямо! – порешил Борис. – Там недолго останемся. Я пойду за всех на поклон к губернатору тамошнему, генералу Неплюеву. Слышно от всех, что он разумен и милостив. Скажем, что давно живем в этом краю и просим, чтоб дозволено нам было к обществу приписаться.
– Ну ладно, так, пожалуй, ладно! – заговорили все. – Смотри же, на том и стоять! А то бросим тебя и уйдем – скитайся ты один с женою!.. Да и ту еще жалко с тобой отпустить.
– Ты чего пришла? – грубо крикнул Борис на жену, сердясь, что ее ставили выше его.
– Как было не прийти жене, когда мужа утопить грозят? Что ж мне одной оставаться? Нам уж один конец! – отвечала горячо Малаша.
– Вот что выдумала! От тебя, видно, нигде не освободишься! – дико выкрикивал Борис.
Толпа разошлась от огня по шалашам, Малаша одна присела поближе к огню. Завернувшись с головой в белую суконную свиту и не шевелясь, она невесело смотрела в огонь. Она часто задумывалась в последнее время: не от одного только скитальчества приходилось ей нелегко; тяжела была ей и жизнь с Борисом. Пока она была у помещика на месте, Борис был посмирнее и всегда занят работой; реже они сходились, и она мало еще узнала его. Но теперь, в это путешествие, на роздыхах, при остановке, Борис не знал, куда девать себя, и бывал буен и задорен. Кроме того, забота – вести всех на место поселения – приходилась ему не по силам. Уходя на берег для разведок, он пользовался случаем погулять и долго пропадал, кутил и не приносил никаких вестей. В его отсутствие Малаша выносила упреки за то, что муж был плохим вожаком, только и думал, как бы уйти да загулять, а тут все сидели над рекой, с малыми детьми, не евши.
Малаша ничего не могла сказать в защиту мужа, старалась только успокоить всех, отдавала им последнюю копейку и весь запас хлеба, какой был у нее, за что ей опять доставалось от мужа по его возвращении. Но беглецы скоро перестали обращаться к ней с жалобами, когда заметили, что ей самой тяжело жилось с таким человеком, все говорили, что жаль бабенку, повенчали ее с лихим человеком! И сама Малаша додумалась до того же и часто говорила себе: ошибся батюшка! За кого приневолил выйти!
Она не жаловалась громко, но прежняя веселость пропала, ее не радовала мысль о том, что они придут на место: ему и там удержу не будет, думала она. Она тем больше сознавала всю горечь своего замужества, что без этого никогда не пришлось бы ей бежать от семьи, при которой они жили с отцом так мирно. Беглецы давно бросили бы Бориса за его кутежи и грубость, но держались его потому, что среди них он один был грамотник и ловко брался за дело, когда надо было схитрить или постоять за себя. Но Борис находил для себя невыгодным странствовать с ними.
– Закрепостили они меня, что ли, – говорил он Малаше, – я их из беды вывел, а дальше сами пусть ищут счастья! Я в неволе у них не стану жить, я не затем ушел из своих краев! Хочу жить в степи, как живут птицы, чтоб никто мне не перечил. Ты оставайся с ними, а я уйду в другую сторону, беспременно уйду!
– Как же мне быть, чем кормиться буду?.. – спрашивала жена.
– Где они поселятся, там и живи, прокормят, а после я присылать буду… Тебе, бабе, нечего со мной шататься, ты с встречным человеком не справишься, за тобой и я пропаду…
Итак, муж намеревался бросить ее, односельчане его были ей людьми чужими и косо смотрели на нее за проделки мужа. Она не знала, куда же девать себя, и задумывалась над тем, как бы выпутаться из своего тяжелого положения. Она сидела перед костром, пока он не потух, и Малаша захолодела на сырости. Она оглянулась и прислушалась, все было тихо, все спали, и она побрела в свой шалаш. Борис спал у открытого входа в шалаш, как всегда, настороже. Малаша забралась в самый дальний угол шалаша и легла на связке травы, натасканной сюда из лесу. Она долго прислушивалась ко всякому шороху и наконец крепко заснула, не зная, что ждало ее утром.
Рано утром ее разбудил всеобщий крик и говор баб. Она привстала и осмотрелась: Бориса не было в шалаше. «Пожалуй, что на него кричат», – подумала она. Подняв опущенную занавеску с двери шалаша, она увидела собравшихся толпою беглецов, но Бориса не было между ними. Женщины подходили к ее шалашу.
– Маланья! – окликнули они ее. – Тебе не говорил муж, куда он пойдет? Ведь его нету! Что ж это так? Все поднялися, идти пора, а его нету!
– Не знаю ничего. Говорил он вчера, когда сердился, что всех бросит и уйдет, а кто знает, ушел ли, вернется ли? Он говорил, что и меня бросит.
Женщины пошли с этими вестями к мужьям, и в толпе заговорили еще громче и сердитее. Вновь развели потом костер и принялись варить жидкую кашицу, их всегдашнюю пищу. На сходке долго толковали и порешили не ждать Бориса, а плыть до первого села, где можно было купить лошадей и отправиться степью в Оренбург, как советовал Борис. Хорошо было бы пробраться на Дон к казакам, да далеко, и так все изморились.
Нельзя удивляться тому, что беглецы долго толковали о месте поселения: им предстоял тогда слишком большой выбор с тех пор, как указом Сената дозволено было заселить беглецами окраины, не возвращая их помещикам, но засчитывая вместо рекрутов. Иногда русские выходцы, не зная, куда придут, попадали в среду совсем не русскую. Толпы русских крестьян, направляясь к крепости Св. Елизаветы, построенной на Ингуле (приток Днепра), попадали в среду выселившихся сюда сербов, несколько на север от днепровских запорожцев. В нынешней Екатеринославской губернии они попадали в поселения славяносербов, где велено было принимать выходцев из всех южных стран: там попадались и болгары, и молдаване, и другие незнакомые племена, среди которых не всегда жилось мирно. Русским приходилось подчас сознавать, что дорого далось им положение свободного землепашца, к которому они так долго стремились с трудом и борьбой! Все окружающее их здесь было дико и льнуло к русским, только сознавая их силу, ища защиты. Но сами русские рисковали своими головами при каждой ссоре между этими дикими разноплеменными поселениями. Тем не менее эти дикие поселенцы на линии степных окраин служили границей от худших еще соседей: от татар и турок. Недалеко еще подвинулись границы России на юг, несмотря на многие удачные походы предшествовавших царствований, несмотря на победы в Крыму при Анне Иоанновне, не принесшие никаких ощутительных выгод! Не лучше было положение русских поселенцев на Оренбургской линии, между башкирами и киргизами. К счастью восточной окраины, губернатором там был ревностный и талантливый распорядитель, действительный статский советник Неплюев, о котором мы уже упоминали. Он успел заселить окраины Оренбурга и пустые земли Уфимской и Исетской провинций, принадлежавших к Оренбургу. Уже несколько тысяч поселенных здесь русских выходцев составляло оплот против башкир, часто возмущавшихся. Так постепенно создавался новый край стараниями правителя, бескорыстно трудившегося на пользу родины.
В эту сторону направились беглецы, брошенные своим вожатым Борисом, и скоро достигли мирного пристанища. Они заявили себя выходцами из Польши, долго проживавшими там русскими беглецами и получили земли в Казанской губернии; их послали в небольшой городок Ставрополь, населенный крещеными калмыками. Там поселено было более десяти тысяч калмыков, принявших христианство, и между ними поселили и русских.
Здесь беглецы наши вступили в законные права землевладельцев под покровительством правительства. На новой родине они нашли тот же знакомый мороз, столько же месяцев суровой зимы и метели, но нашли также простор и обилие степи, которую могли пахать или косить и заводить на ней овец. Калмыки приходили из своих улусов посмотреть на хозяйство и пашни русских земледельцев или купить у них хлеба осенью. Русские женщины дарили крестики и образки детям калмыков, узнав, что они перешли в христианство; взамен они получали шелковые тесемочки и другие безделицы калмыцкого изделия.
В этой новой среде Малаша, брошенная мужем, если не обрела прежней веселости, то обрела вновь свою привычную бодрость и охоту к работе. Одинокая, она не заводила своей избы и жила и работала у кого-нибудь из своих односельчан, мало заботилась о себе и ждала вестей от мужа. Она привыкла и не боялась разноплеменных жителей их городка, с любопытством всматриваясь в одежды татар, калмыков и персиян, заходивших сюда с торговыми целями. Калмыки заприметили одинокую женщину, неустанно работавшую, и приглашали ее работать в своих семьях. Очень часто приходилось ей быть крестной матерью при крещении новорожденных калмыков, что она исполняла с большею набожностью. Малаша сделалась любимицей калмыцкого населения и была бы довольна, если бы не появилось новое лицо – один старый калмык. Это был крещеный калмык, но он давно ушел из поселения и странствовал по Запорожью на Днепре и в Оренбургских степях. Кой-где он бродяжничал, в других местах пробовал торговать, принимался иногда и работать. Он вернулся в свои поселения, в Ставрополь, утомясь странствованием, и пострадал в крепостях на линии Оренбурга от набега башкиров. Возмутившиеся башкиры в последнем набеге на крепости и на заводы русских владельцев перерезали всех рабочих, добывавших фарфоровую глину. Старый калмык спасся хитростию, выдавая себя за магометанина. Долго еще после набега он скитался около заводов, обирая все, что было можно, в опустелых жилищах и с трупов башкиров и русских, убитых в этой свалке. Он скрылся, наконец, и вернулся на родину после ссоры с одним башкиром за добычу, причем получил рану в голову, от которой сохранился шрам на голове его. Старый калмык жил одиноко в своей избе; про него говорили, что он принес с собой много золота и закопал его в степи около поселения. Но в избе его все было бедно. Хозяйства и пашни он не заводил, а скупал коров и овец. Он присмотрелся к Малаше и просил ее ходить доить его коров, за что всегда хорошо платил ей.
– Отчего ты одна живешь? – спросил он ее однажды.
– Муж мой ушел далеко на заработки, – отвечала она.
– Ты возьми другого, – коротко решил калмык, мало и дурно говоривший по-русски.
– Этого нельзя сделать, когда муж жив, так нельзя выходить за другого; у нас это не дозволено! – толковала Малаша.
– Не дозволено?.. – повторил калмык задумчиво. – А где муж? Кто его видел? – спросил он.
– Он давно пошел на оренбургские заводы; раз прислал весть о себе, а с тех пор ничего о нем не слышно.
– Много лет?
– Года три будет.
– Так он не жив: башкиры всех убили прошлого года!
– Почем ты знаешь? – со страхом спросила Малаша.
– Сам видел. Всех убили! Как имя было?
– Борис.
– Крещеный?..
– Вестимо, крещеный! – кивнула Малаша.
– Ну, он убит. Возьми меня мужем. У меня золото есть, – прибавил он очень тихо. – А ты будешь смотреть за коровами.
– У меня муж жив, – уверяла Малаша, напуганная его предложением.
– Убит, – спокойно повторил калмык, – у меня много вещей, ты посмотри сама.
Малаша не поняла, что он хотел сказать и о каких вещах говорил калмык; но с тех пор удалялась от него и не ходила к нему на работу. Калмык не переставал, однако, следить за нею. Раз в летний день Малаша мыла что-то в нешироком, но довольно глубоком ручье, бежавшем на дне оврага; время стояло жаркое, из степи дул знойный ветер; Малаша ступила в ручей босыми ногами и хотела искупаться. Она сбросила с головы платок, черные косы упали ей на спину; она ступала все глубже в ручей, бросив с себя верхнюю одежду на берег. В овраге было пусто и тихо, только птицы щебетали в кустах, которыми поросли берега ручья и подъем отлогих гор. Вдруг вверху над оврагом раздался голос калмыка.
– Не топися! – кричал он. – Я выну тебя тотчас, поймаю! Не топися! – кричал он сердито.
Малаша вышла поспешно на берег, наскоро собрала все, что сбросила с себя, накинула на себя кой-как и молча, ничего не отвечая калмыку, скорыми шагами пошла к селу, пробираясь между кустами подальше от калмыка, воображавшего, что она хотела утопиться. Когда после, при встрече с нею, калмык снова уговаривал ее пойти за него замуж, она постоянно отделывалась одним ответом: что это грех, потому что муж ее жив! Калмык скрылся из села и долго не показывался, к большому удовольствию Малаши. Он появился наконец и смотрел на нее с торжествующим видом! Он пробрался к ней, когда она одна работала в огороде у своих поселенцев, сел недалеко от нее, с хитрым выражением на лице, и зорко смотрел на нее блистающими глазками, едва видными меж седыми бровями и выдающимися скулами широкого лица.
– Ну! – сказал он. – Слушай, что буду говорить…
– Что там еще? – спросила она.
– Смотри, что буду показывать.
– Не нужно мне ничего от тебя, – с досадой ответила ему Малаша.
– Мужа как звали? Борис? – начал он снова.
Малаша бросила работу при имени Бориса и невольно сделала несколько шагов вперед к старому калмыку.
– Он серьгу носил в ухе? – спрашивал старик.
– Да, носил серьгу, с голубым камушком.
– И крест носил?..
– И крест носил, вестимо! – вразумительно ответила Малаша.
– Ну вот, смотри: его этот крест?
Малаша нагнулась к кресту, и что-то знакомое виделось ей в простом кипарисном крестике, навязанном на шнурок из небеленых ниток, точно такой, какой она всегда плела мужу. Она всматривалась в крест, будучи не в силах отвернуться от него.
– И серьгу носил?
– Да, – повторила Малаша машинально.
– Ну, смотри: его это ухо? – сказал он, вынимая что-то почерневшее, телесного цвета и показывая на ладони. – Я отрезал ухо с серьгою у мертвого. Он убит.
Малаша едва взглянула на это почерневшее ухо с сережкой и голубым камнем и, взвизгнув, убежала в избу. Бледная и с дрожью в членах вошла она в избу. В избе ее окружили, поили водою и отчитывали молитвами; она успокоилась и только плача рассказала свой разговор с калмыком и что он показывал ей крест и ухо убитого мужа. В избу постепенно набрался народ, и, надумавшись, все дали ей совет идти к священнику: он-де уймет калмыка.
На другой же день Малаша, вся расстроенная бессонной ночью, шла к священнику, поспешая без оглядки. Калмык вдруг вырос у нее на дороге; она не знала, откуда он мог взяться.
– Ты, – сказал он ей, – иди замуж, а не хочешь – так увезу к башкирам, украду! – грозил он, глядя на нее злобно.
– Погоди, – сказала Малаша, – вот я пойду к попу да спрошу, дозволено ли венчаться, коли не знаю, жив ли муж; пойдем со мною к попу, – звала она калмыка, надеясь, что священник пригрозит ему.