Kitabı oku: «Нормально всё»

Yazı tipi:

© Аида Павлова, 2023

ISBN 978-5-4485-2143-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

В вагоне метро в шесть утра пахнет сладковатой блевотиной и хлоркой. На полу высохшие подтеки от разлитого накануне пива. Понедельник, в котором все всегда не так. Понедельник вообще тяготеет к нигилизму: ничего не хочется делать, а хочется отрицать реальность, накрывшись теплым одеялом, и спать, счастливо забыв про будильник. Но я прусь на репетицию к семи утра, впрочем, как обычно.

В трясущемся вагоне метро я гляжу на угрюмые лица таких же ранних пташек. Вот женщина с лицом измятой простыни. В ее маленьких глазках застыла стальная ненависть ко всему, чтобы ни происходило вокруг нее. Вот мужчина с лицом Марса. Не бога войны, естественно. А планеты – такой же красный и в рытвинах. Он ест с невероятным для шести утра аппетитом сырную слойку, купленную тут же, в переходе метро, и от этого всеобъемлющего запаха, мне хочется наблевать прямо ему под ноги. Сырная вонь проникает под мой пуховик, пробирается под него, чтобы уютно обосноваться в петлях шерстяного свитера. Несколько минут я фантазирую, как подхожу и одним точным движением руки загоняю остатки слойки в раскрытую пасть мужика, как он давится и хрипит, но никто не придет ему на помощь. Как обычно, все пассажиры отведут глаза в стороны или притворятся спящими. Московское метро – царство равнодушных. В самом конце вагона едет еще один мужчина, в черном бомбере и маленькой черной шапчонке, элегантно нахлобученной на самую макушку его головы неправильной формы. Мужчина играет на смартфоне в какую-то увлекательную игру, вроде пузырей или шариков. Скорее всего, это доблестный сотрудник ЧОПа отправляется на смену, или едет с нее – без разницы. На его дебелом лице не проблескивает и тени эмоции. Я думаю: «Как же я все это ненавижу». Думаю так, без конкретной привязки к поедателю сырных слоек или охраннику, или к даже замученной жизнью женщине. Это просто утро понедельника, это просто метро.

Со странным чувством самоистязания я вспоминаю почти полную бутылку джина, мирно стоящую в это самое время в ящике на моей кухне. И почему мне вечно не хватает духу налить себе за завтраком грамм сорок джина? Смешать его с тоником и выпить. Ну в самом деле, что будет от такого количества, пусть даже и выпитого в полшестого утра? Плохо точно не станет, а настроение поднимется. Я корю себя за нерешительность. Ах, как бы сейчас все стало по-другому. Я смотрела бы на жизнь проще и веселее, и возможно, даже улыбнулась бы… ну нет, для улыбки в метро нужно выпить, как минимум, грамм сто пятьдесят, – резко я сама обрываю свои мысли, – а если столько выпить за завтраком, то уже и на репетицию нет никакого смысла ехать. Захочется лечь на диван и придаться рефлексии по поводу всего сущего. Думать такие мысли вроде: существуют ли внеземные цивилизации, почему меня никто не любит, и стоило ли тогда грубить дирижеру, или можно было бы ответить вежливо, но холодно, с той легкой ноткой язвительного сарказма, когда человек понимает, что вы его унизили, но в силу своего воспитания и отсутствия очевидных улик в пользу хамства, не в состоянии послать вас на хуй и вынужден жалко улыбнуться вам в ответ, в крайнем случае – развести руками в стороны и пожать плечами. Эх, будь моя воля я бы именно в таком расслабленном положении проводила все свои понедельники.

На репетицию я опаздываю на пять минут. Какие-то копейки, но о них мне обязательно напоминает администратор:

– Катюша, опаздываешь!

– Да катись ты к черту, – думаю я, – не могут уже три года снять нормальное помещение! Три года приходится вставать в пять утра, а тебе еще полощут мозги за пятиминутное опоздание!

Мое раздражение нарастает. В администраторе – золотушном мужчине с длинным острым носом – мне не нравится решительно все: его птичья походка, манера при разговоре смотреть чуть в бок, словно бы проверяя, вдруг кто-нибудь стоит за спиной собеседника. Сколько раз мне хотелось обернуться и посмотреть, куда же, черт подери, пялится он! А пялился он в никуда. Своими пустыми глазками-пуговками. Администратора за глаза в оркестре называют Цаплей, – худой, задумчивый, длинноносый! Ну вылитая цапля. Он отвечает за размещение музыкантов на гастролях, и нередко мы оказываемся в таких клоповниках, где за тонкими бумажными стенами слышатся стоны проституток или монотонная речь дикторов ближневосточного телевидения.

Я киваю головой Цапле и пробегаю мимо него с деланным беспокойством по поводу своего опоздания.

Репетиция проходит нормально. Мы исполняем концерты Моцарта, заезженные, как «жигуленок» вашего дедушки. Музыканты играют слаженно, но без огонька, без какой-либо фантазии и задора. Все друг от друга устали, но больше всего – от Моцарта и нашего дирижера.

– Нормально, коллеги! – радостно выдает он (не Моцарт, конечно, а дирижер).

Семьдесят человек грустно выдыхают. Три репетиции назад настроение у оркестра было совсем иное. Воздух сотрясали творческие споры, и мы все, в едином музыкальном порыве, боролись за свободу самовыражения в отдельно взятом коллективе. Наш дирижер, Игорь Алексеевич, принес на репетицию свой старенький ноутбук, кажется, фирмы Dell, открыл Youtube и запустил видео с концерта Королевского симфонического оркестра из города Лондона. Мы сидели с каменными лицами в ожидании финала. Я терялась в догадках: чего он от нас хочет? Показывает собственную интернет-грамотность, мол, смотрите, я ютуб нашел, наконец, среди Одноклассников и Яндекса? Или это намек, мол, ноутбук-то у меня еще старый, звук вон какой херовый, даже концерт толком не звучит?

Оказалось, все хуже. Игорь Алексеевич в свойственной ему безапелляционной манере резким свистящим голосом потребовал:

– Вот! Вот как мы должны исполнить эти концерты! Давайте не будем придумывать этой отсебятины, англичане играют его безупречно, а мы просто сыграем, как они, – потирая свои сморщенные бледные руки с вспученными синими венами, дирижер забегал перед нами.

Оркестр зашевелился. Сперва заерзали на своих стульях виолончелисты, потом закашлял кто-то из скрипок. Духовые откровенно рассмеялись. И, наконец, выступила я, поднявшись от рояля:

– Вы извините нас, Игорь Алексеевич, но по-моему, это полная херня.

– Катерина! Сколько раз я просил вас!! – запричитал дирижер.

– Да херня же говорю! – я обернулась к оркестру, и коллеги ответили мне одобрительным гулом.

Начался спор. Мы не хотели быть подражателями. Мало того, что этот Моцарт звучит каждые рождественские праздники из любого утюга в мало-мальски интеллигентной семье, мало того, что каждый год какой-нибудь оркестр, начиная от крупных и именитых и заканчивая сельской самодеятельностью, вводят Моцарта в свой репертуар, – так от нас еще требуют копировать? Подобное оскорбление мы были не в силах вынести. Спустя час словесных баталий, я в сердцах крикнула:

– Да вы, Игорь Алексеевич, просто идиот!

Все замерли.

– Тупой ограниченный идиот, – в полном тишине продолжила я с нескрываемым злорадством.

Конечно, потом пришлось извиняться, делать вид, что мне совестно, приплетать внезапный приступ синдрома Туррета, виниться, опустив глаза. Все эти «не знаю, что нашло», «на самом деле, я так не думаю» и прочая ложь, которую обыкновенно уместно говорить в таких случаях. Меня простили, но из-за моей выходки оркестр теперь был вынужден пойти на поводу у Игоря Алексеевича. И вот уже четвертую репетицию мы не играли, мы копировали исполнение Королевского симфонического оркестра.

«Да гори оно огнем, – думаю я после репетиции, – все равно пора что-то менять, пора уходить из этого долбанного симфонического, искать что-то новое, а может, вообще вплотную заняться преподаванием?». Мои мысли прерывает моя коллега и приятельница, скрипачка:

– Катя, у тебя все нормально?

– Нормально, – киваю я в ответ.

– Выглядишь уставшей, – продолжает она, пытаясь сделать что? Как будто от ее замечания я расцвету, как каштаны в месяце мае.

– Да, все нормально, – пожимаю я плечами.

Маша, а так ее зовут, переминается с ноги на ногу, у нее старомодные замшевые черные туфли на низком каблуке, и в целом сиротский вид, – круглые очки в прозрачной оправе, дешевенький шерстяной костюм, купленный по какому-нибудь значимому случаю (вроде конкурса Чайковского в Клину) лет семь назад. Выражение лица жалостливое, вроде как переживает за меня. В уголках глаз блестят слезинки:

– Катя, а у меня день Рождения сегодня.

– Ну ничего себе! И ты молчала! – радуюсь я повороту разговора, – так, дорогая моя, это же надо отметить! Извини, я без подарка, не была предупреждена!

– Да какие подарки! – отмахивается Маша, – ты вечером приходи, мы посидим тихонько в «Жан-Жаке», отметим. Только свои люди, никого постороннего. Очень рада буду тебя видеть, – добавляет жалобным голосом она, будто просит милостыню на паперти.

«Вот ведь кикимора, – думаю я, – а так и не поймешь, то ли себя ей жалко, то ли меня». Я запихиваю ноты в рюкзак, хватаю Машу под руку и быстро, чтобы она не успела опомниться, тащу ее к выходу из консерватории:

– Вот что, Мария, новорожденная ты наша, вечер – это вечер, до него еще дожить надо. А мы сейчас с тобой посидим, выпьем за здоровье, поговорим спокойно, по-женски, без всяких третьих лиц! – говорю я твердо и уверенно.

Ей ничего не остается, как кивать головой и почти бежать за мной. Мы выпрыгиваем на проснувшуюся Никитскую. Туда-сюда снуют люди. Студенты с тяжелыми кофрами спешат в холодные аудитории постигать музыкальное ремесло, женщины в черных сапогах до колена стремительным шагом топают до пыльных офисов, мужчины в костюмах с кожаными портфелями в руках торопятся на встречи и совещания. А нам с Машкой некуда бежать. Мы уже отработали на сегодня. На часах десять утра, и я радостно говорю ей:

– Эх, Маш, а помнишь, у Бродского? «Страшная рожа труда»? Так, вот, моя дорогая ты именинница, это совершенно не про нас!

Спустя пять минут мы оказываемся в рюмочной. В зале кроме нас из посетителей только один мужчина в дымчатых очках и сером свитере с горлом. На его потном лице застыло выражение отчаянной русской печали. Все ясно – похмельный. Перед ним стоит кружка с пивом, и поскольку у меня хорошее настроение, я отмечаю про себя, что кружка эта наполовину полная. Мы с Машкой становимся за столик подальше от мужика, и я интересуюсь:

– Ну, что, по пятьдесят?

– Водки? – испуганно переспрашивает Маша. Она нервно оглядывается по сторонам, хотя уже бывала в этой рюмочной неоднократно. Правда, это всегда происходило вечерами, и я могу понять ее тревогу.

– Ну не пива же! – смеюсь я, – сегодня день, когда всё можно, Машенька! Можно и водки бахнуть за твое здоровье-то!

Маша в ужасе смотрит на меня, но потом, судорожно сглотнув, вдруг соглашается:

– Ну, давай…

Вот все они тихони такие, им только дай шанс себя показать, они любого куролеса заткнут за пояс. Я радостно потираю руки и иду делать заказ. За стойкой стоит знакомая мне продавщица. Кажется, зовут ее Людмила. Но я не уверена в этом и не рискую называть ее по имени. Да и что это за господская привычка обращаться к персоналу заведений по имени? Я прихожу в состояние крайнего раздражения, когда слышу все эти: «Витюх, нам повторить», «Людочка, рассчитайте», «Андрей, кажется, вы забыли про наш заказ». Все эти Витюхи, Андреи и Людочки плевали в ваш суп, грязными пальцами трогали ваши котлеты и в целом относятся к вам, как к дерьму, и их отношение не изменится, даже не смотря на размер чаевых. Такова уж природа московских официантов. Потому что официант у нас – это профессия временная, пусть даже и условный Витюха трудится в этом кабаке последние семь лет, все равно он чувствует себя не на своем месте. Он-то актер! Или художник. Или дизайнер интерьеров. И ему, как дизайнеру интерьеров, очень обидно прислуживать за столом у кого-то офисного быдла, способного отвалить за ужин пять косарей и оставить на чай сто рублей. Вот он и старается, как может, испортить вам вечер. Когда понимаешь систему, проще становится жить. Без лишних реверансов, без притворства. Они презирают тебя, ты презираешь их. И условная Людочка сразу это почувствует, сразу поймет, что ты знаешь, что у нее на уме и что творится в ее душе художника-графика. Впрочем, в рюмочной продавщица давно оставила свои амбиции стать кем-то иным. Она мутным коровьим взглядом окидывает меня с головы до ног и слегка усмехается:

– Давненько не были, – хмыкает она.

И я не знаю, что ей ответить на это, ведь я действительно не помню, когда была в этой рюмочной в последний раз. У меня уже не такая хорошая память, как раньше, и все чаще, напившись, я не могу вспомнить на утро события прошедшего вечера. Настороженно отвечаю:

– Возможно… А сделайте нам по пятьдесят и два томатных сока.

– Бутерброды будете? – продавщица тыкает перламутровым ногтем (ну почему у них всегда перламутровые ногти?) в витрину, где покоятся завернутые в пищевую пленку серо-белые куски хлеба, обмазанные майонезом и покрытые кусочками пластикового сыра с жалкой веточкой укропа темно-зеленого цвета. Я содрогаюсь от одного вида этого яства и начинаю усиленного мотать головой, как цирковой пони.

Людмила, все-таки ей подходит это имя, пожимает плечами и пробивает чек. Я расплачиваюсь, беру водку и стаканы с соками и возвращаюсь к Маше. Она уже теребит в руках свой потрескавшийся от времени дерматиновый кошелечек:

– Сколько с меня? – тихонько интересуется Маша.

– Да ладно тебе, – добродушно отвечаю я, – я угощаю, все-таки у тебя день Рождения! Тем более вечером банкет за твой счет, – добавляю я.

Маша кивает головой, мы чокаемся без лишних слов и опрокидываем рюмки. По горлу разносится привычная теплота, и я не тороплюсь запивать соком, наслаждаясь знакомыми приятными ощущениями. Настроение становится еще лучше, и я притоптываю ногой от охватившего меня внезапного приступа веселья. Маша же быстрее хватается за стакан с соком и тут же выпивает половину, заглушая весь водочный кайф. Ну что с нее взять? В рюмочной пахнет почти как в метро – хлоркой и перегаром, плюс ко всему я улавливаю удушливый запах цветочных духов Людмилы. От этого букета меня слегка мутит и хочется выйти на улицу – продышаться. Но я не рискую оставлять Машу одну, я понимаю, как ей должно быть некомфортно в десять утра пить водку, но при этом ей хочется приключений, и спугнуть ее сейчас было бы преступной халатностью. Потом она будет еще лет десять вспоминать это утро, как самое безумное утро в своей сиротской жизни. Мы начинаем говорить с Машей о прошедшей репетиции, о предстоящих концертах, о гастролях в Минске, куда наш оркестр отправляется сразу же после новогодних праздников. Разговор течет плавно и спокойно, без неловких пауз и хмыканий. Маша, наконец, расслабляется, начинает задорно хихикать и вдруг предлагает:

– Ну, что, может еще?

Я с готовностью соглашаюсь:

– Давай, иди, возьми еще по столько же.

Она смеется и уходит за водкой. Я скучающим видом обвожу мрачные стены рюмочной, обитые коричневыми досками ДСП. Все эти пластмассовые цветы в дешевых кашпо, почерневшие репродукции Шишкина и Куинджи, засаленные занавески на огромных окнах внезапно портят мне настрой. Хочется поскорее уйти отсюда, тем более я вспоминаю, что у меня сегодня в полдень занятие с ученицей, и я понимаю, что домой уже нет смысла ехать. Смысла вообще нет ни в чем, ни в этой жизни, ни в этом мире, ни в этом дне. Мысли одолевают мой слегка согретый водкой разум, но думать мне лень, и это спасает меня от навалившейся хандры. Хандрить – это тоже определенная душевная работа, погрузить себя в тоску и ненавидеть окружающую действительность – на это уходит слишком много сил, а мне еще тащиться в Строгино. Не ближний свет, между прочим, от Никитской.

Маша возвращается с новой порцией водки. Она развеселилась, и на ее серых щеках появляются бледно-розовые пятна подобия румянца. Мы чокаемся и выпиваем:

– За днюху! – чуть громче, чем нужно говорю я, и привлекаю внимание похмельного мужика.

Он дожидается, пока мы поставим свои рюмки на столик, и подает голос, хриплый и низкий, как у простуженного пса:

– Девушки, а?

Маша хихикает, она стоит лицом к мужику, поэтому видит его, и видимо это зрелище кажется ей забавным. Я не оборачиваюсь, все эти братания в заведениях подобного толка мне хорошо известны, и заканчиваются они всегда одинаково – безобразным скандалом.

– Девушки! Я, кажется, к вам обращаюсь! Ну!

– Маш, не реагируй, – шепчу я ей. Но Маша после ста грамм уже готова к приключениям, ее душа жаждет общения, она продолжает глупо хихикать, и я ее уже почти ненавижу.

– Что? – хихикая, говорит она то ли мне, то ли мужику, и ему становится достаточно этого тоненького мостика, чтобы со своей почти пустой кружкой переместиться к нам поближе.

Он занимает соседний от нас стол, не решаясь присоединиться к нам, так как спотыкается о мой суровый взгляд, полный презрения.

– Я тут подслушал, у кого-то из вас день Рождения?

– У меня, – хихикает Маша.

– Поздравляю от всей души! – поднимает свою кружку мужик.

Он делает большой последний глоток, громко ставит кружку на стол и лезет в карман за бумажником. Я закатываю глаза: «Начинается». Маша ошибочно думает, что сейчас новый знакомый предложит угостить нас, но так она решает по присущей ей наивности и мало опытности. Подобные типы никогда не угощают дам, им себе-то на пиво еле удается наскрести, тем более после воскресной попойки. И точно. Из бумажника мужик достает помятую фотографию девочки, на вид лет шести, и сует ее Маше под нос.

– У меня вот у дочки тоже недавно был день Рождения. А я ее лет пять не видел уже… – заводит он свою пластинку.

Я резко топаю ногой и говорю Маше:

– Ну, нам пора.

Надо отдать ей должное, соображает Маша хорошо. Она быстро собирается, накидывает пальтишко, мы киваем Людмиле и тут же выметывается на улицу. Я успеваю услышать, как вслед нам кричит мужик:

– Ну и катитесь, шалавы!

Мы отходим на двести метров от рюмочной, и Маша начинает смеяться:

– Как мы от него смылись!

У нее запотевшие очки и тоненький истеричный смех. Мне все это перестает быть интересным. Охватывает привычная нервозность, будто бы я нахожусь не на своем месте и хочется быстрее уже избавиться от Маши. Ее скручивает смех:

– Ты слышала, что он нам крикнул? Ха-ха-ха!

Затем она переводит дух и добавляет:

– А хорошо же посидели?

– Нормально, – откликаюсь я, – так, Маш, ты езжай домой, поспи пару часиков, потом поешь и выпей чай. К вечеру придешь в себя, как раз.

Она расстроено смотрит на меня, и я с раздражением вновь вижу это жалостливое выражение ее глаз:

– А ты уже домой?

– У меня ученица сегодня, – отвечаю я.

Жалость в ее глазах сменяется испугом:

– Ты после всего этого поедешь учить детей?

Я пожимаю плечами:

– Маш, ну во-первых, для меня сто грамм – это не твои сто грамм. А во-вторых, разве трезвой можно выносить этих детей?

Маша задумывается на несколько секунд, потом все-таки соглашается со мной:

– Ну вообще да, эти дети… Как только у тебя хватает терпения с ними возиться! Я отказалась ото всех учеников, просто больше не могу, не могу и все…

Ее опять начинает нести, хочется поговорить, поплакать даже, может быть. Я хорошо понимаю ее состояние, только мне уже не до этого. Не весело. Не интересно. Я слегка прикасаюсь щекой к ее щеке на прощание:

– Ну, все, Машка! С днем Рождения еще раз, мне пора бежать!

Она распахивает руки, словно бы хочет прижать меня к себе, но я уже уношусь в сторону метро, и только слышу, как она кричит мне в спину:

– Не забудь! Сегодня вечером я жду тебя в «Жан-Жаке»!

Не поворачиваясь, я машу ей рукой и спешу к ближайшей палатке. Мне нужно еще купить мятную жвачку и пополнить карточку на проезд.

Легкий кураж от выпитой водки уже испарился. Я запихиваю в рот сразу пять подушечек «Орбита» и вхожу в стеклянные двери метрополитена. А там уже не так малолюдно, как утром. Сумки, бабки, разносчики пиццы и осетинских пирогов, мужчины в черном, женщины со смартфонами, студенты с рюкзаками, школьные классы на выезде… Встаю в уголочке и прислоняюсь к дверям с надписью «Не прислоняться», включаю плеер, играет Morphine, глаза прячу в WhatsApp. Только бы не смотреть по сторонам. Проклятый понедельник!

Мне, как и любому москвичу, родившемуся внутри Садового кольца, присущ определенный снобизм к районам вроде Строгино или Северное Измайлово. Мол, это что за станции? Господи, да у них там МКАД под окнами! Да это разве Москва? Однако, несколько лет назад в моей жизни случился знаменательный период, когда я на два года съехала из привычного старого центра в дальние дали Бабушкинского района. И вроде как не умерла. Пожалуй, даже стала меньше пить, потому как от часовой езды в метро до почти конечной станции среди пропахших перегаром попутчиков, меня торкало еще на трезвую голову, и соответственно, хватало пару бутылок пива, чтобы достичь нужной мне кондиции. От метро до моего дома надо было пройти десять минут, и эти десять минут я шла с высоко задранной головой, разглядывая уходящий в небо корабельный лес типовых многоэтажек. Первые месяцы я путала свой дом с соседним, и упрямо набирала в чужом домофоне номер своей квартиры. «Ирония судьбы», ни дать ни взять! Впрочем, мне даже нравилось жить посреди этого горного хребта из домов серии п-44т. Вечерами я смотрела из окна на соседние дома и представляла все эти семьи с лабрадорами, которые копошатся сейчас на кухнях, готовят ужины, смотрят телевизоры, катают по полу шары для боулинга, а в три утра обязательно начнут подвывать караоке. По крайней мере, наши соседи сверху вели себя именно так. У меня возникало странное чувство уюта, причастности к согражданам, будто бы мы живем в огромном муравейнике, и у нас тут собственный микромир, где каждый играет свою определенную роль, но в целом, всем на тебя плевать и ты никому ничего не должен – очередной винтик в ржавом механизме бытия, о как! В центре такого нет. В центре все слишком маленькое, локальное. В центре твои соседи по лестничной клетке – как твои родственники. Да, полные уроды, но ты всегда перед ними вроде как в долгу. Все эти «здравствуйте» и «как поживаете», они знают мой номер телефона, причем мобильного, а я – их. Я знаю, когда родилась их младшая дочка, и в какой класс ходит жирненький сынок. Они знают, где я работаю, и даже, допускаю такую мысль, что они знают о моем пристрастии выкидывать по вечерам мусорный пакет, полный разнообразных бутылок и коробок от полуфабрикатов. Мы слишком близки, хотя и не желаем этого. Но что делать! В старом доме всего пять этажей, четыре квартиры на лестничной клетке, и я знаю всех соседей в лицо, и почти всех – по именам. Тут уже не отвертишься, не притворишься, как в многоэтажке, мол, я так, в гости, поэтому в лифте можно и рта не раскрыть. А в центре на лестничной площадке встретишь, не дай бог, ранним утром, опаздывая на работу, Любовь Николаевну из 13 квартиры, и все – считай, как к бабушке съездила. Выслушаешь ее мнение по любому поводу, начиная от погоды и экономики страны, заканчивая ее болезнями и «какие паразиты листовки из почтовых ящиков кидают по всему подъезду». А послать Любовь Николаевну не позволяют добрососедские отношения, флер старого сталинского подъезда и тот факт, что она видела меня в нетрезвом виде много раз, но все равно не перестала здороваться.

Впрочем, нет правды на земле, но правды, как известно, нет и выше. Где лучше жить? В центре, где нет продуктовых магазинов, кроме маргинальных палаток, в которых есть только пиво и сушенные гады под закусь? Или в спальных районах, где ничего не происходит, и откуда трудно и долго выбираться и дорого вернуться ночью из бара на такси?

Для себя я этот вопрос решила три года назад, вернувшись жить в свой родной Басманный район. Но стабильно два раза в неделю я мотаюсь в Строгино, и каждый раз, затаив дыхание, пробираюсь сквозь многоэтажки в нужный мне подъезд, где живет моя ученица Вика.

К Вике лучше всегда приезжать немного выпивши. Это факт. Девочке шесть лет, она ходит в первый класс музыкальной школы и наглеет день ото дня. Мы с ней вроде как дружим, но иногда мне стоит больших трудов не надавать ей подзатыльников. Ну, или хотя бы не заорать на нее. А еще у Вики есть толстая мама. Хорошая простая женщина, смешливая и строгая одновременно. Вот именно такие способны остановить коня, потушить избу и мужика еще на себе из нее вытащить. Викина мама считает меня болезненно худой и каким-то образом это связывает с моей профессией. Моя худоба за полгода нашего общения стала для нее навязчивой идеей, и после каждого занятия Лиза (а так ее зовут) пытается накормить меня чем-то сытным и питательным, приготовленным по лучшим рецептам советской кулинарии вроде голубцов или ленивых вареников. Уж лучше бы наливала сто грамм, ей-богу!

Викина семья живет в приличном подъезде, вроде того, в котором я обитала на Бабушкинской. На стене висят объявления: «Отдам котят», «Собрание ТСЖ», «276 квартира – должники». В лифте ничем не пахнет, стерильно, скучно и не разрисовано хуями. Я поднимаюсь на шестой этаж, и перед самым звонком в дверь, слышу, как вибрирует мой телефон. На экране высвечивается: «Мама».

«Ну блин, – думаю я, – ну только этого не хватало».

– Мам, я перезвоню, – отвечаю быстро.

– Кать, ты дома? У тебя все нормально? – слышится ее взвинченный голос.

– Да нормально всё. Я у ученицы.

– Перезвони потом! – истерит мать.

– Да что случилось-то? – спокойно переспрашиваю я.

– Да все нормально, но перезвони.

Отбой. Нажимаю на звонок.

Лиза радостно встречает меня, она, как всегда, с взмыленной головой, в каком-то измятом переднике с пятнами кетчупа и жира. По коридору разносятся запахи готовящейся еды. Что-то мясное… тефтельки? Мой желудок скручивает голод, – после водки было бы неплохо перекусить. Но я знаю свой организм: сытым он хочет выпить, а выпивши – есть. Это замкнутый круг, а я уже год держу свой вес в том пределе, который на редкость точно характеризует мама словом «бухенвальд». Но это, уж простите, мои личные закидоны. В мире, где и так много людей, если уж живешь, то старайся занимать, как можно меньше места. Будь худым и всегда немного голодным. Сытость отупляет. Впрочем, я тут же меняю свое мнение: «Возможно, сегодня стоит остаться на обед, вечером еще эта пьянка в „Жан-Жаке“, а разве там можно поесть нормально?». Я вспоминаю их сухой, как ответ из бухгалтерии по зарплате, киш, прости господи, лорен, и ёжусь от отвращения.

Вика уже сидит за своим шикарным электронным пианино. У нее аккуратные косички, почти белые волосы и широко распахнутые голубые глаза. Мы начинаем урок.

Вика старательно играет «Менуэт», но, как всегда, сбивается в одном и том же месте.

– Маэстро, ну что же вы, – шутливо говорю я.

– Начнем сначала? – предлагает она и тут же начинает заново.

На Шуберте она спотыкается, путает руки, путает ноты и начинает нервничать:

– Я не помню, что это за ноты!

– Надо считать, – отвечаю я.

– Я не знаю! Я не помню!

Я вдыхаю с кухни запахи тефтелей и мечтаю, когда же все это, наконец, закончится. Мы разбираем с Викой ноты, спокойно я повторяю в сотый раз то, что говорила на каждом занятии. Но внимание девочки уже рассеялось. Ей не интересно, она смотрит на меня озорно и говорит:

– А вы смотрите «Ревизорро»?

– Нет, – разочаровываю ее я, однако, она не сдается:

– А я вам сейчас расскажу про эту передачу!

– Нет, даже слушать ничего не хочу, – резко обрываю я Вику, – давай, играй Шуберта.

– Ну, пожалуйста! Тогда можно я задам вам три вопроса потом? – торгуется она.

– Нет, сначала хорошо сыграй.

– Ну три вопроса!

– Один вопрос, – говорю я.

– Два!

– Ни одного вопроса.

– Хорошо! Один вопрос!! – умоляет Вика.

Она неплохо играет, вроде бы старается, но постоянно отвлекается: то на кота, то на мои серьги, то на собственное отражение в зеркальном шкафу. Мне не нравится ее игра, но я молчу. Нет сил и хочется тефтелей. Наконец, Вика заканчивает, и я говорю ей про ее недочеты, но она уже не слышит меня:

– А кто ваша лучшая ученица? – это и есть ее заветный вопрос.

Я украдкой смотрю на часы, до конца урока осталось пятнадцать минут, и нам нужно успеть сыграть этюд:

– Если сыграешь хорошо этюд, то возможно, лучшей ученицей на сегодня будешь ты.

– Правда? – удивляется Вика.

– Вот сейчас и посмотрим, – я складываю руки на груди и киваю головой, – маэстро, давайте!

Вика с необычайным для нее прилежанием исполняет этюд. Почти хорошо.

– Нормально, – отвечаю я.

– На пятерку? Поставите мне пятерку?

– Из-за Шуберта не могу, но этюд был неплох, – притворно сурово отвечаю я.

– Так я лучшая?

– На сегодня да, – не вру я, ведь она моя единственная ученица.

Вика расцветает и лезет ко мне обниматься. Я позволяю ей обнять себя, и она радостно щебечет:

– А вы – моя самая лучшая учительница! Вы такая улыбчивая, такая не строгая, такая красивая, даже в этих ваших огромных очках!

Я инстинктивно поправляю свои очки от Ральфа Лорана, и снисходительно улыбаюсь Вике. Ну не пошлешь же ребенка на хрен? Услышав, что мы с Викой дурачимся, тормошим ее толстого кота Генку, в комнату влетает Лиза:

– Позанимались? Катерина, а вы не пообедаете с нами? У вас, наверное, на сегодня еще дел полно, поели бы… Есть у вас время?

Кидаю быстрый взгляд на часы, слегка задумываюсь, морщу лоб. Надо соглашаться не сразу, а как бы делая людям одолжение. Иначе больше никаких приглашений к столу. Я мнусь, и Вика тянет меня за рукав свитера:

– Ну, Катя, ну соглашайтесь! Мама сделала вкусные тефтели!

Я пожимаю плечами:

– Да неудобно как-то…

Лиза машет на меня кухонным полотенцем, которое случайно прихватила с кухни:

– Да ладно вам! Вы такая худенькая, бегаете целыми днями туда-сюда, пойдемте! Даже ничего не хочу слушать.

И мы уходим на кухню. Мне нравится, как Лиза называет нас с Викой «девочки». «Девочки позанимались», «девочки, мойте руки», «девочки, кому добавки». Хотя я сама не намного младше Лизы, может быть, лет на восемь или девять. Но я чувствую себя рядом с ней девочкой. Может, всему виной ее внушительная фигура, а может ее манера говорить громко и властно, словно бы отдавая приказы.

Одна тефтелина за другой исчезают во рту под аккомпанемент жалоб Лизы. Она недовольна всем: детским садиком, преподавателем по музыке в школе, ценами в магазинах, много работающим мужем, успехами старшей дочери в художественном колледже, тарифами ЖКХ, платными парковками, новостями, курсами валют, финансовым благополучием соседки по подъезду, собственными волосами и даже тефтелями, которыми кормила меня:

– Катерин, вам не кажется, что они солоноватые? – раздраженно спрашивает Лиза.