Kitabı oku: «Росстань (сборник)», sayfa 6
«Дис-цип-лина! – это Колька так говорит. Словно гвозди вколачивает. – Без дис-цип-лины победы не будет».
Правильные у Кольки слова. Ведь Осип Яковлевич то же самое говорит. Ну, а сопки, реки, небо, травы, ветер? И жизнь по прочерченной линии. Это как? Как это вместе объединить? И для чего человек рождается? От мамки до ямки по линеечке протопать? А потом ручки на груди смирно сложить? Дескать, вот праведник лежит…
И надумается ж такое. От жары, видно. Федька поворачивается на бок, сплевывает вязкую слюну.
Эпов и Северька принесли воду. Партизаны быстро разобрали холодные фляжки, запрокинув головы, жадно пили. Утирались рукавом и снова пили.
– Что же нам с тобой, Григорий, делать? – задумался Николай Крюков. – Взяли бы тебя с собой, да коня заводного нет…
– Слышь, Николай, – захохотал Федька, – давай я его лучше зарублю. И мороки никакой.
Николай шутку не поддержал. Федька понял, что сказал не то, замолк.
– Не бросайте меня, – вдруг взмолился Эпов. – Ну, куды я один? В село все едино мне не вернуться. Не берите грех на душу.
И верно: Григорию домой не вернуться. Там, может, его ждут не дождутся, чтоб к стенке поставить. Потому как дезертир. Потому как в дружине не хотел ходить. Потому как про свободу горлопанил. Да мало ли еще каких грехов можно насчитать за маломощным хозяином Гришкой Эповым.
Лучка Губин, прислушивавшийся к разговору, приподнялся с земли.
– Пусть он со мной поедет. И вдвоем не задавим коня.
Эпов обрадованно заморгал глазами, подсел к Лучке и больше уже не отходил от парня.
– Дядя Григорий, – позвал Федька.
– Отвяжись от меня, репей. Племянничек нашелся.
– Ты из револьвера стрелять можешь?
– В тебя, язву моровую, попал бы обязательно.
Федька полез рукой куда-то за спину, вытащил револьвер, расплываясь в улыбке, протянул его Эпову.
– Возьми. Достанешь винтовку – отдашь. Смотри, заряжен.
– Я девятьсот четвертого года призыва, а ты меня учишь.
Но парни видели – оружие сделало Григория счастливым: разгладились морщины около губ, растаяла обида на Федьку. Эпов исподней рубахой нежно протер револьвер, сдул с него пылинки.
– Коня теперь достать – и человеком бы стал. Примет меня в отряд Осип Яковлевич?
– Примет, – успокоил его Николай.
– Эх, урядник, идол ты бурятский, до смерти не забуду доброту вашу. А то ж куды я один? – Эпов расчувствовался, достал кисет, сделанный из мошонки молодого барана, принялся угощать всех махоркой.
– Не, – отвел его руку Федька и скорчил рожу, чем вызвал смех. Смеялся и Эпов.
От Эпова партизаны узнали, что в Тальниковом вторую неделю стоит сотня баргутов. Там же банда Веньки Кармадонова.
– Это ваш, караульский, – мстительно сказал Григорий и посмотрел на Федьку.
Кармадонов имеет свой обоз. Но может быть, Венька со своим войском уже ушел к границе.
С рассветом партизанская разведка подошла к Караульному. Спешились в тальниках, густо разросшихся по излучинам речки. Последние годы тальник почти не вырубался, и теперь в его зеленых зарослях безбоязненно могли укрыться целые сотни. Местами тальник был так густ, что без топора или клинка не то что конному, а и пешему не пройти. Прибрежные балки растянулись на многие версты. В широких логах даже в самые засушливые годы наметывали громадные зароды духмяного сена.
Как и на прошлой дневке, Николай выставил наблюдателей.
– Смотрите строже, – наказывал он Филе Зарубину и Лучке Губину. – Особенно за дорогами. Пусть люди поспят. Часа через два мы с Федькой вас сменим.
И здесь земля щедро цвела. Черноголовник, ромашка, маки сплошь устилали луговину.
– Паря, красота-то какая! – не удержался Филя. – Я здесь сколько бродил, – мотнул он в сторону лугов, – и не видел. А сейчас будто прозрел.
Лучке нравятся Филины слова.
– Много красоты на земле. И видеть ее надо. А не все видят.
Филя мужик бывалый и свое суждение имеет.
– Чтоб красоту видеть, сытое брюхо надо. Наешься – тогда и душа для красоты открыта. Только и тут край есть. Когда обожрешься – тоже ничего не увидишь.
Родные места настраивали на воспоминания. Детство. Совсем недавно проскакало оно в компании сверстников на гибких таловых прутьях. Скакали лихие казаки, лихие рубаки, и горе было всем врагам царя и Отечества. Свистели деревянные шашки, летели на землю цветы черноголовника и полевого чеснока. А теперь Лучка сам выступил против царя, врага Отечества. Нет, давно прошло детство.
– Анна моя лучше всех девок казалась. Да так оно, верно, и было, – Филя задумчиво улыбается. – Смешно, как я ее первый раз провожать насмелился. Сердце, думал, выскочит, когда взял ее за руку. Смехота. А потом вроде обнять решился. Зацепил за шею, как сноп серпом. Идем. Она молчит, и я молчу…
– Теперь так же девок Леха Тумашев провожает.
– Во, я и был вроде Лехи. А таким, как Федька, легче живется.
– Это кто тут мои косточки перемывает? – Федька вылез из-за куста. – Тихо вроде?
– Тихо.
– Тогда спать катитесь.
Федька прилег в траву, снял фуражку.
– Катитесь. Сейчас Николай придет.
– Обожди, паря, – Филя поднялся на колени, – пылит вроде кто-то. Вон по дороге.
– Лучка, тащи Николахин бинокль. Поглядим.
Парень вспугнутой ящерицей скользнул в кусты: был Лучка и нет Лучки. И не слышно даже.
– Хорош пластун, – Филя одобрительно причмокнул.
Николай появился быстрее, чем его ожидали. Он поднял к глазам завезенный с германского фронта бинокль, смотрел долго, потом передал бинокль Филе.
– Отряд какой-то идет. Сотни две, не меньше.
– Беляки, – уверенно подтвердил Филя, не отрываясь от бинокля.
– Батарея шестидюймовых пушек… Обоз имеют.
– К границе подались господа, – ощерился Николай. – Ночевать, видно, в Караульном будут. А может, и сразу на ту сторону, в Маньчжурию.
Белоказаки скрылись в лощине, и только по белесой ленточке пыли можно было догадаться, что в лощине кто-то передвигается.
– А вон еще черти вершего несут.
– Где? – Николай снова схватил бинокль.
– Да не на дороге. Не туда смотришь. Вон вдоль кустов едет.
– Парнишка, – Николай прилег в траву. – Но спрятаться все едино надо.
– Чей же это парень? Не узнаю. Может, ты, Федька, знаешь?
Федьке давно хотелось подержать бинокль.
– Конечно, знаю. Я всю свою родню знаю, – Федька заулыбался. – Я не такой, чтоб от родни нос воротить. А это Степанка, братан мой.
– Ну, балаболка, – Филя толкнул парня в спину. – Степанка, значит?
– Сам. На Игренюхе.
– Показываться не будем, – сказал Николай. – Не надо, чтоб нас кто-нибудь видел.
– Да что ты, – изумился Федька. – Да Степанка про Караульный лучше взрослого знает. А про нас не болтнет.
– Хотя ладно, – согласился Крюков. – Встречай братана. Все одно мы отсюда ночью уйдем.
Прошлой осенью исполнилось Степанке двенадцать лет. В глубине души он давно уже считал себя взрослым, прячась от матери, покуривал махорку. Только вот беда: рос Степанка плохо, худое тело медленно наливалось силой. Но зато всегда удачлив был Степанка, когда ватага ребятишек, возглавляемая давно отслужившим действительную службу Филей Зарубиным, ходила на Бурдинское озеро бить линных уток. А какие там караси! С лопату есть! И карасей умел ловить Степанка.
– Степанка! – позвал Федька громким шепотом из тальников. Лошадь испуганно шарахнулась, и Степанка натянул поводья, готовый в любую минуту всадить пятки в бока Игренюхи.
– Не бойся, – из куста вылез Федька, играя довольной улыбкой. – Не ожидал?
– Братка! – Степанка слетел с лошадиного крупа. – Вернулся?
Федька протянул широкую, давно загрубевшую ладонь.
– Ох, и напужал ты меня, братка. Кобыла ушами прядет, всхрапывает, а мне и невдомек… А тут и ты крикнул…
– Да не крикнул я. Шепотом. Пойдем-ка от глаз подальше. Неровен час, кто увидит.
Братья зашли в кусты, привязали немолодую, чуть не в два раза старше Степанки, Игренюху.
– Ну, пойдем, паря Степан, – сказал Федя и пошел, пригнувшись, в глубь тальников. – Потолкуем в укромном месте.
Вскоре вышли на маленькую полянку, и Степанка замер от восторга. На яркой от солнца зеленой луговине сидели и лежали посельщики, убежавшие в партизаны. Рядом – винтовки, шашки. У куста оседланные кони привязаны. «Добрые кони», – отметил про себя подросток.
– Федя, а почему вы в погонах? К белым ушли? – опасливо шепнул он брату.
– Не выдумывай. А погоны – так надо.
– Лазутчики вы? Во здорово!
Увидев Федькиных дружков, Степанка уже не сдерживал улыбки.
Гостю, как взрослому, все подавали руки, жали крепко, по-мужски, и Степанка от удовольствия был на седьмом небе.
– Давай к нашему столу.
На попоне лежали сухари, полоски вяленого мяса, сочные стебли дикого лука-мангыра.
Степанка не заставил себя упрашивать, ел быстро, видел – у каждого посельщика в глазах вопрос.
– Ну, рассказывай, как жизнь в поселке, что нового.
– Не, – мотнул головой Степанка, – я так не умею. Лучше спрашивайте.
– Как оказался-то здесь?
– Мы с Дулэем скот пасем. А вчера митрофановского бычка потеряли. Дулэй мне и говорит: «Езжай по речке. Может, бычок где в грязи сидит, если беляки не украли».
– Воруют, сволочи?
– На это дело они мастаки.
– Ты про нас никому не говори, – Николай потрепал гостя по плечу.
– Я чо, маленький? – обиделся Степанка.
– Анну мою видел? – Филя подсел поближе, по-бурятски сложил ноги.
– Вчера видел. Она с ведрами шла. Седни утром дядю Алексея Крюкова видел. Чалый у него хромает, копыто расколол.
– Совсем, значит, обезножел отец, – нахмурился Николай. – Ну, ладно, про родных нам потом расскажешь, а сейчас службу надо выполнять. Белые есть у вас?
– Полно, – Степанка отпил воды из фляжки. – Ну вот, теперь совсем наелся. Полно, говорю, белых. Третьего дня даже к нам поставили пять человек. Злые какие-то, грязные. У некоторых раненые лежат.
Степанка рассказывал добросовестно, вспоминал все виденное, слышанное. Рассказал о беженцах, что живут на лугу, о двух неизвестно за что расстрелянных казаках, о пушках, стоящих за низовскими огородами, на взлобке.
– У Богомяковых важный атаман остановился. Вчера вечером гуляли у них, песни пели…
…Снова кустами Федька вывел братана к Игренюхе, которая, полузакрыв глаза, терпеливо ждала хозяина.
– Я совсем забыл, братка, рассказать, когда вы убежали, вас целый день искали. Проня Мурашев злой бегает, Андрюха Каверзин злой бегает.
– Пускай злятся, – Федор помог Степанке взобраться в седло. – Помни, никому ни слова. Симка как там, крутит?
– Не-е-е… Видно бы было. Не-е-е… Она девка хорошая…
Степанка выехал из кустов и затрусил через луг.
VI
Каверзин не обошел давнего приятеля Степана Белокопытова: специально работника прислал, чтобы пригласить его, Степана, на званый ужин. Причина для ужина была: в доме Каверзина изволил остановиться полковник Гантимуров, личность известная в Забайкальском казачьем войске.
Не обошел Илья. Хотя так оно и должно быть: у себя, в Куранлае, Степан считается самым крепким хозяином: табун лошадей, тысяч десять баранов, два гурта дойных коров. А что сейчас живет в таборе на пограничном лугу, так это не его вина. Это беда. Если бы все дрались, как три его оставшихся в живых сына, то давно бы всяких красных прогнали к чертовой матери и он сам, Степан Белокопытов, на старости лет вместе с невестками и внучатами не кочевал бы, как цыган.
На табор Степан вернулся только перед солнцем.
С перепоя отяжелел лицом, но голову имел светлую: успел проспаться.
– Марья!
Из палатки – Белокопытов богат, имел несколько палаток – вывернулась грудастая молодуха.
– Марья, буди мужиков. Дело есть.
– Может, отец, подождешь утра? – робко спросила, выглянув из палатки, жена Белокопытова, рыхлая старуха с седыми растрепанными волосами.
– Молчи, коли не знаешь.
– Как хочешь, – старуха перекрестила вялый рот, подвязала голову темной шалью, потянула к подбородку козью доху.
Марья пригладила волосы перед маленьким зеркальцем, надела крупные бусы, покачивая крутыми бедрами, пошла по табору.
Про Марью в народе говорили нехорошее. Рано потеряв мужа, Марья, владевшая справным хозяйством, вдруг пошла в работницы к Белокопытову. Старый Степан называл ее по-городскому – экономкой.
– И никакая она не економка, – судачили куранлаевские бабы, – а самая что ни на есть настоящая потаскуха. С хозяином спит. Энто при живой-то жене.
Но, встретив экономку на улице, бабы здоровались заискивающе: не дай бог, обидится Марья, пожалуется самому, а тот со свету сживет.
Строили в Куранлае церковь. Степан Белокопытов большие деньги отвалил на постройку храма Божьего. Когда поднимали святой крест, отец Григорий отслужил молебен. Но дело у мастеров что-то не ладилось, сноровки, видно, не хватало. Тогда отец Григорий обратился к народу с проповедью. Он говорил о грехах, всуе творимых человеком, об аде и рае, о Судном дне. Священник умел говорить. Камень бессловесный, и тот заплачет, когда этого захочет духовный пастырь.
– Большой грех – прелюбодеяние, – взывал к пастве святой отец. – Есть среди нас принявшие на душу этот грех. Господь Бог гневается.
И закончил словами, удивившими многих. Дескать, чтобы крест поднять, нужно прелюбодейщикам встать на колени и слезно просить Спасителя о милости.
– Выполним волю Божью!
Замерли прихожане.
Растолкал народ, вышел вперед и опустился на колени купец Овдей Шаборин. Чесал бороду, прятал глаза Степан Белокопытов, потом шагнул решительно и опустился в пыль рядом с Овдеем.
Отпустил, видно, батюшка грехи Степану. А экономка Марья по-прежнему голову высоко носила, щеголяла, стерва, обновками.
Мужики пришли заспанные, недовольные. С перепоя, видно, старый пес народ мутит, куражится. А может, и верно, вести какие Степан принес: у начальства его табуны в уважении.
Белокопытов молчал, тянул за душу.
– Говори, Степан Финогеныч.
– Говорить-то больно нечего. Снимать табор будем, – повысил голос. – Сегодня уйдем за Аргунь, если не хотите лишиться живота и имущества. Антихристово войско близко.
Ойкнули бабы в соседних шатрах, запричитали.
– Партизанские банды уже низовские караулы захватили, грабят.
Табор ожил. Охваченные страхом, люди суетились: табор похож на развороченный муравейник. Бабы с воем кидали в телеги узлы. Орали свиньи, взвизгивали собаки, увертываясь от хозяйских пинков. Хриплые голоса мужиков, многоэтажный мат, гулкие оплеухи. Испуганные гомоном лошади храпели, рвались из рук, бились в оглоблях.
Наконец табор снялся, и вереница телег двинулась к месту переправы. По земле ползли длинные и косые тени. Солнце взошло недавно, роса блестела крупно и ярко. С бугра видно Зааргунье – чужая немилая сторона.
На одной из белокопытовских телег заливалась слезами старуха.
– Жили – не тужили. А помирать, верно, придется на чужедальней сторонушке! Матушка, Царица Небесная, спаси и помилуй!
– Цыц ты! Не вой, как собака по покойнику, – прикрикнул на жену Степан. – Без тебя тошно.
Переправа – карбас – была китайская. Китайцы заломили цену за перевоз, момент не упустили. Но сговорились в цене быстро: последнее отдашь, лишь бы уйти от страха. Последнее отдавать не пришлось: Белокопытов трех лошадей выделил своих. Добрый он, Степан Финогеныч. На чужой стороне его надо держаться.
Переправлялся Белокопытов первым. Он осторожно повел первую упряжку. Но лошади шарахаются, не хотят входить на настил. Мужики помогают благодетелю: подталкивают телегу, щелкают бичами, тащат лошадей за повод.
Глаза у лошадей дикие, пугает их переправа. Бьется в постромках пристяжка, коренник храпит, пятится, рвет шлею. Бьется пристяжка. Неожиданно задние ноги ее срываются с настила, лошадь валится в воду, увлекая за собой телегу. Видно, дорого ценил эту подводу старик, наверняка на ней золотишко вез, если в лице переменился, закричал по-страшному:
– Постромки режь! Р-руби!
Освободившись от пут, пристяжка спиной ухнула в воду.
– Черт с ней, не утонет.
Через несколько мгновений пристяжка всплывает, жалобно ржет и, сделав большой круг, выплывает на свой берег. Там она тяжело поводит глянцевыми боками, трясет головой и бежит от страшного места, дико кося глазами.
Белокопытов успокоился сразу.
– Ну чего, дурак, испугался, – треплет он коня. – Страшного ничего нет.
На дощатый настил завели еще одну телегу, и карбас, поскрипывая, медленно двинулся к чужому берегу.
Смотреть, как уходят на ту сторону беженцы, собралось чуть не все село. Люди стояли и молчали. Лишь ребятишки с криками носились по берегу.
Скот беженцы решили перегонять вплавь. Их коровы вместе с телятами паслись на ближнем лугу. Мужики и бабы, проверив, не затерялась ли какая животина в кустах, окружили гурт, щелкая бичами, размахивая палками, погнали его в воду.
Скот был из глубинных степей, где нет больших рек, плавать не приучен. Подойдя к реке, коровы обнюхивали воду, но дальше не шли. Телята, замочив ноги, задрав хвосты, выскакивали на берег, дробно стучали копытцами, стряхивали воду. Коровы кидались вслед за телятами.
Часть гурта, правда, загнали в воду, но частокол из коровьих рогов не проплыл и пятнадцати саженей, пошел вниз по течению и снова прибился к берегу.
– Надо лодку и коня, – предложили из толпы. – Телят в лодку, коров за корму привяжите. Остальные – сами пойдут.
Поймали несколько телят, связали им тонкие ноги, положили в лодку. Трем коровам петли ременные на рога набросили. Лошадь пустили перед лодкой, держали ее за хвост.
Но коровы плыть не хотели. Валились на бок, вытягивали ноги, тащились за лодкой по мелководью.
– Надо, паря, пороза поперед сплавить, – снова сказали из толпы. – Тогда и коровы вплавь пойдут. Верное средство.
– Давайте делать, что говорят, – подтолкнул своих, вернувшихся с того берега, Степан Белокопытов. – А то до морковкина заговенья провозимся.
Опять в лодке связанные телята. За лодкой белолобый, с тяжелыми короткими рогами бык и корова. Гребцы навалились на весла.
Снова захлопали бичи, закричали люди, засвистели, стали теснить стадо к воде.
– Н-но! Гони! Эй! Ну! Жми!
Гурт пошел за лодкой.
– Слава богу, поплыли.
Стадо сопит, с шумом дышит, но плывет. И вот уже видно, как головные коровы выходят на низкий противоположный берег.
Река у переправы быстрая, коровенок послабее оторвало от стада, понесло вниз. И хотя они были ближе к чужому берегу, развернулись и поплыли назад.
– Чтоб вас чума перекурочила, жабы рогатые. Опять лодку, опять коня!
К беженцам подошел Илья Каверзин: это он из толпы подавал советы.
– Эти сами пойдут. Отдохнут и пойдут. Видишь, они на тот берег, на свое стадо смотрят.
Расходился с берега народ. Кто радовался, кто печалился, но виду никто не показывал.
А вечером в Караульный еще две казачьи сотни вошли. Снова коней отбирать будут, поговаривали в народе.
Воздух душный и вязкий. Приближалась гроза. Далеко на северо-западе, за сопками густели тучи и перекатывался гром. Разом налетел ветер, рванул вершины тополей, закружил дорожную пыль, взъерошил перья у куриц, пригнул к земле дым, ползший из труб, зашумел в траве. Створки окна со звоном раскрылись, взвилась вверх белая занавеска, с подоконника упал горшок с геранью и разбился.
Степанка одним прыжком оказался у окна, захлопнул створки. Приплющил нос к стеклу. Ба-а-льшая гроза будет.
Мимо окон груженые подводы идут. Да это Ямщиковы куда-то поехали!
Придерживая штаны, Степанка выскочил на улицу. На одном из возов сидел Шурка.
– Шурка, куда это вы?
Шурка соскочил с подводы, подбежал к приятелю. Глаза у Шурки красные, нос распух.
– Куда вы подались?
– Мы убегаем. На ту сторону, за реку, – торопился Шурка. – Тятька партизан боится. Говорят, нам мало не будет, за то, что Васька у белых стал служить. Мы всю ночь собирались. Я почти нисколечко не спал.
Да как же Шуркиному отцу надо бояться партизан, – Степанке трудно понять. Партизаны-то почти все свои. Там Федя, Северька, Лучка, дядя Филя. Степанка вспомнил о встрече с партизанами.
– А ты, Шурка, не бегай, оставайся, и твой отец останется. А?
– Нет, – замотал головой Шурка, – тяте оставаться нельзя, его партизаны расхлопают. Так Андрюха Каверзин сказал. И Проня Мурашев талдычит то же.
Шурка побежал догонять подводы.
Оказывается, уезжали не только Ямщиковы. Уже грузились на карбас Каверзины, дожидалась своей очереди на берегу семья Прони Мурашева, заколачивали окна у Богомяковых.
В пыль дороги ударили первые крупные капли дождя. Воздух стал плотный – хоть разгребай руками. Утих ветер, замерли в ожидании тополя. Только ласточки стремительно проносятся над самой землей, да старая осина мелко-мелко вздрагивает широкими листьями. Гром перекатывается ближе, уверенней.
У рыжего плетня стоят, разговаривают два старых казака.
– Видишь, – говорит Алеха Крюков могучему старику, отцу Северьки Громова, – бегут язвы.
– Вернуться хотят, – Сергей Георгиевич оглаживает бороду. – Вишь, дома заколачивают. Для сохранности.
Мимо проскакал есаул Букин. На минуту осадил коня.
– Не радуйтесь. Шибко не радуйтесь.
Не поймешь Букина. То ли пригрозил, то ли предупредил. А может, и предупредил. Не раз за долгие годы войны переходил Караульный из рук в руки. Возвращаясь, белые наводили порядок. Пороли, а кого в расход пускали. Букин тоже, видно, думает: если и уйдут белые – все одно вернутся.
– Ну, Богомяков побежал – ладно, – продолжал Крюков, – ну а Мишка Черных чего за границу дунул? Извечный батрак, а тоже капиталы спасает.
– Богомяков ему голову закрутил. Сладкую жизнь обещал.
– В работниках.
– Табуны богомяковские пасти кому-то нужно. Неужто сам Фрол Романыч этим займется?
– Снять бы с этого Миши штаны, голову в ногах зажать да крапивой… Для его пользы.
Поднимая пыль, проскакал по улице, в сопровождении двух вооруженных милиционеров, Тропин. Рот сжат. На мужиков посмотрел косо.
– Чего это они забегали?
– Пойдем-ка, паря, по домам. От греха подальше. Да и гроза начинается.
Замерло село. Замолчало, притаилось. Который уж раз. Дома с заколоченными окнами – как кресты на кладбище. А в других домах – мучаются: ехать на чужбину – душа не принимает, оставаться – боязно. В третьих все решено. Лишь бы своих дождаться, лишь бы выжить. Хорошая, говорят, жизнь будет.
Пустая улица. Но все видит улица. За каждым, кто идет по ней, следят глаза.
Сила Данилыч мучается. По всему бы – уехать надо. Хозяйство – немалое. Но чужбину Сила знает получше других. Два года в турецком плену был. Нет горше доли, когда тоска по родине душу рвет. «Останусь, – решает Сила. – Красным я ничего не сделал. Не доносил, в дружине на партизан только раз сходил».
Голова у Силы Данилыча есть, а думал долго. Решил твердо: «Останусь». Только на всякий случай продал полтора десятка коров да отару овец. Взял золотишком. Золотишко на огороде закопал, в приметном месте. Так-то оно спокойней.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.