Kitabı oku: «Кавалер Красного замка», sayfa 5
VIII. Женевьева
Прошла четверть часа, показавшаяся Морису вечностью. Нет ничего естественнее. Человек молод, прекрасен собой, силен, пользуется поддержкой ста преданных друзей, с которыми и с помощью которых он мечтал иногда об осуществлении великих замыслов; и вдруг он почувствовал, что в любое мгновение рискует лишиться жизни, попав в подлые сети.
Он понимал, что его заперли в какой-то комнате, но был ли он под присмотром?
Он решился на новую попытку разорвать путы; железные мышцы его напряглись, но веревка лишь еще сильнее впилась в тело, не лопнула.
Хуже всего то, что руки его были связаны за спиной и он не мог стащить с глаз повязку; если б он видел, то, может быть, сумел бы убежать.
Впрочем, все эти попытки не вызвали ни сопротивления, ни малейшего шума, из чего он заключил, что находится в комнате один.
Ноги его опирались на что-то мягкое. Это мог быть песок или земля; острый и пронзительный запах поражал обоняние и подсказывал, что вокруг него растения. Морис подумал, что он в оранжерее или вроде того. Он сделал несколько шагов, коснулся стены, повернулся, нащупал руками земледельческие инструменты и вскрикнул от радости.
С неимоверным трудом сумел он ощупать все эти инструменты один за другим. Спасение зависело от времени. Если случайность или Провидение даруют ему пять минут и если между этими инструментами найдется хоть один с острием, он спасен.
Он нашел лопатку.
Морис был так скручен, что ему стоило бесконечного труда перевернуть лопатку так, чтобы острое ребро ее было направлено вверх. Этим железом, которое прижимал к стене спиной, он перерезывал или, лучше сказать, перетирал веревку, связывавшую руки. Операция была продолжительна, железо лопаты медленно перетирало пеньку. На лбу его выступил пот; ему послышался как бы приближающийся шум шагов. Он сделал последнее решительное усилие, и полуистертая веревка лопнула.
Теперь он вскрикнул от радости. По крайней мере, ему можно защититься, и он даром не отдаст свою жизнь.
Морис сорвал повязку с глаз.
Он не ошибся. Он был не в оранжерее, а в беседке, в которой сберегались нежные деревья, неспособные зимовать на открытом воздухе.
В одном углу лежали эти садовые инструменты, один из которых оказал ему такую великую услугу. Напротив было окно. Морис выглянул в него. Оно было с решеткой, и вооруженный карабином мужчина стоял за ним на часах.
С другой стороны сада, на расстоянии почти тридцати шагов, возвышался небольшой павильон, подобный тому, в котором находился он сам. Штора была опущена, но сквозь нее виден был огонь.
Он подошел к двери и стал прислушиваться; другой караульный ходил взад и вперед за этой дверью. Шаги отдавались в его ушах.
Из коридора доносился невнятный гул голосов. Спокойный разговор перерос в спор. Морис не мог расслышать все, о чем говорилось; однако он разобрал несколько слов, и среди этих слов прозвучало: «шпион», «кинжал», «смерть».
Видимо, в глубине коридора отворилась какая-то дверь, и он теперь лучше мог все расслышать.
– Да, – говорил один голос, – да, это шпион. Он разнюхал что-то и теперь, без сомнения, послан подслушать наши тайны. Освободив его, мы рискуем, что он нас выдаст.
– А его слово! – сказал другой голос.
– Его слово! Ему так же легко дать его, как и изменить. Разве он дворянин, что можно положиться на его слово?
Морис заскрежетал зубами при мысли, что есть еще люди, которые убеждены, что можно верить только слову дворянина.
– Но знает ли он наши имена, чтоб нас выдать? Нет, разумеется, он их не знает и не знает также, чем мы занимаемся, но ему известен наш адрес, и он опять придет сюда с порядочной свитой.
Вывод показался неоспоримым.
– Что же, – сказал голос, уже несколько раз поразивший Мориса своей повелительностью, – стало быть, решено?
– Да, сто раз да, и я вас не понимаю, любезный, ваше великодушие. Если бы мы попали в руки Комитета общественного спасения, посмотрели бы, как они стали бы с вами церемониться.
– Стало быть, вы настаиваете на вашем решении, господа?
– Без сомнения, надеюсь, что и вы не будете ему сопротивляться.
– На моей стороне один голос, господа. Я полагал дать ему свободу. На вашей шесть, и все шесть голосов обрекли его на смерть. Так пусть же будет ему смерть!
Капли пота, катившиеся по лицу Мориса, вдруг охладели.
– Он станет кричать, вопить, – сказал голос. – По крайней мере, удалили бы мадам Диксмер.
– Она далеко, в павильоне, и ни о чем не догадывается.
– Мадам Диксмер, – прошептал Морис. – Теперь начинаю понимать. Я нахожусь у хозяина кожевенного заведения, который говорил со мной на старой улице Сен-Жак и, удаляясь, смеялся над тем, что я не сумел назвать фамилию отыскиваемого мной приятеля. Но какую, черт возьми, выгоду доставит хозяину кожевни моя смерть?
Морис огляделся вокруг и увидел железный прут с деревянной ручкой.
– Во всяком случае, – проговорил он, – прежде чем меня убьют, я убью одного из них.
И он бросился к невинному инструменту, который в его руках должен был превратиться в страшное оружие.
Потом он вернулся к двери и стал таким образом, чтоб, растворившись, она прикрыла его.
Сердце его так билось, что слышно было в тишине каждый удар.
Вдруг Морис вздрогнул. Один голос сказал:
– Послушайтесь меня, разбейте стекло и выстрелите в него сквозь решетку из карабина!
– О нет, нет, не надо шума, можно попасться. А, вы здесь, Диксмер. Ну, что ваша жена?
– Минуту назад я заглянул сквозь шторы, она ничего не подозревает и спокойно читает книгу.
– Диксмер, разрешите наши сомнения. Как вы полагаете, что лучше – выстрелить в него из карабина или отправить на тот свет добрым ударом кинжала?
– Лучше кинжал. Обойдемся по возможности без огнестрельного оружия.
– Ну, кинжал так кинжал.
– Идемте! – повторили разом пять или шесть голосов.
Морис был сын революции, одаренный железной силой воли, ни во что не верующей душой, каких много было в то время. Но при слове «идемте», произнесенном за дверью, единственным барьером, отделявшим его от смерти, он вспомнил о том крестном знамении, которому научила мать, заставляя его на коленях лепетать молитвы, когда он еще был ребенком.
Шаги раздавались все слышнее и вдруг стихли. В замочной скважине заскрипел ключ, и дверь медленно растворилась. В течение этой минуты Морис подумал:
«Если я потеряю время на нанесение ударов, то буду убит, но, бросившись на убийц, я их поражу внезапностью, проскользну между ними, выберусь в сад, потом в переулок и тогда, может быть, спасусь».
В то же мгновение он с быстротой льва и с диким ревом, в котором слышалось больше угрозы, нежели страха, опрокинул первых двух мужчин, убежденных, что найдут свою жертву со скрученными руками и с завязанными глазами, и не ожидавших встретить подобное нападение. Он растолкал всех и в минуту отбежал футов на полсотни. Он увидел в конце коридора растворенную дверь в сад, бросился в нее, перескочил десять ступеней и, внимательно осмотревшись, побежал к калитке.
Калитка оказалась запертой двумя замками. Морис дернул запоры, хотел отворить замок, но не было ключа.
Между тем преследователи добрались до площадки лестницы и увидели свою жертву.
– Вот он! – вскрикнули они. – Стреляйте по нему, Диксмер, стреляйте!
Морис издал вопль. Сад был заперт. Он измерил глазом высоту стены; она подымалась на десять футов.
Убийцы бросились вдогонку.
Между ними и Морисом было около тридцати шагов; он оглядывался вокруг, как утопающий, жаждущий ухватиться за любую соломинку.
Павильон, штора, а за нею свет бросились ему в глаза.
Одним скачком он прыгнул к окну, ухватился за штору, сорвал ее, разбил окно, пролез в него и упал в освещенную комнату, где около камина сидела женщина и читала книгу.
Испуганная, она вскочила, вскрикнула и стала звать на помощь.
– Посторонись, Женевьева, посторонись! – закричал голос Диксмера. – Дай мне убить его!
И Морис увидел направленное в него дуло карабина.
Но женщина, взглянув на Мориса, вдруг пронзительно вскрикнула, и вместо того, чтобы посторониться, как приказывал ей муж, бросилась между ним и дулом ружья.
Это движение сосредоточило внимание Мориса на великодушном создании, первым движением которого было его защитить.
Он, в свою очередь, вскрикнул.
Эта женщина была незнакомкой, которую он так искал.
– Это вы!.. Вы!.. – вскричал он.
– Тише! – сказала она.
Потом, обратившись к убийцам, которые с разным оружием приблизились к окну, она вскричала:
– О, вы не убьете его!
– Это шпион, – произнес Диксмер, кроткое спокойное лицо которого вдруг приняло выражение решительности. – Это шпион, и он должен умереть.
– Кто? Он шпион? – сказала Женевьева. – Он шпион? Подите сюда, Диксмер. Мне стоит сказать только одно слово, и я докажу, что вы странным образом ошибаетесь.
Диксмер подошел к окну, Женевьева приблизилась к нему и, наклонившись к его уху, шепотом произнесла несколько слов.
Хозяин-кожевенник живо приподнял голову.
– Он? – сказал Диксмер.
– Он самый, – отвечала Женевьева.
– Ты уверена?
Молодая женщина ничего не отвечала на этот раз, но, оборотившись к Морису, с улыбкой протянула ему руку.
Тогда черты лица Диксмера приняли странное выражение кротости и хладнокровия. Он опустил приклад карабина.
– Ну, это дело другое! – сказал он.
Потом, сделав знак товарищам, чтоб они следовали за ним, он отошел в сторону и сказал им несколько слов, после которых они удалились.
– Спрячьте этот перстень, – проговорила между тем Женевьева, – все его здесь знают.
Морис поспешно снял перстень и сунул в карман жилета. Спустя некоторое время дверь павильона распахнулась и Диксмер, уже без оружия, подошел к Морису.
– Виноват, гражданин, – сказал он. – Жалею, что не узнал прежде, скольким я вам обязан! Но жена моя, припоминая услугу, оказанную вами вечером десятого марта, забыла ваше имя. Поэтому мы не знали, с кем имели дело. Не то, поверьте мне, ни минуты не сомневались бы ни в вашей честности, ни в ваших намерениях. Итак, еще раз простите меня.
Морис был изумлен и лишь каким-то чудом сохранил спокойствие. Голова его кружилась, он готов был упасть и прислонился к камину.
– Однако, – сказал он, – за что хотели вы меня убить?
– Тут тайна, гражданин, – сказал Диксмер, – и я вверяю ее вашей чести. Я, как уже известно вам, кожевенник и хозяин здешнего заведения. Большая часть кислот, употребляемых мной для выделки кож, запрещена. Контрабандистам, доставляющим мне этот товар, известно, что на них подан донос в главный совет. Видя, что вы собираете справки, я струхнул, контрабандисты еще больше меня испугались вашей красной шапки и в особенности вашего решительного взгляда; теперь, не скрою, вы были обречены на смерть.
– Я это очень хорошо знаю, – отвечал Морис, – и вы не новость открываете мне. Я слышал ваше совещание.
– Я уже просил у вас прощения, – подхватил Диксмер с трогательным простодушием. – Поймите же и то, что благодаря беспорядкам наших времен я и мой товарищ Моран скопили огромное состояние. Мы подрядились поставлять в армию ранцы, и каждый день их выделывается у нас от полутора до двух тысяч. Благодаря благодетельному порядку вещей нашего времени муниципальное правление, очень озабоченное другими проблемами, не имеет времени точно проверять наши счета; итак, надо сознаться, что мы в мутной воде рыбу удим, тем более что приготовленные материалы, которые, как я уже сказал вам, мы добываем контрабандным путем, дают нам барыш до двухсот процентов.
– Черт возьми, – сказал Морис, – мне кажется, что это довольно честный барыш, и я понимаю ваше опасение, чтоб донос с моей стороны не прекратил его; но теперь, узнав меня, вы успокоились, не так ли?
– Теперь, – сказал Диксмер, – я даже не прошу вашего честного слова.
Потом положил ему руку на плечо и устремил взгляд с двусмысленной улыбкой.
– Послушайте, – сказал он, – теперь мы, можно сказать, на дружеской ноге. Скажите, зачем вы забрели сюда, молодой человек? Само собой разумеется, – прибавил кожевенный заводчик, – ежели вы захотите молчать, это в вашей воле.
– Мне кажется, я вам уже сказал, – проговорил Морис.
– Да, женщина, – сказал кожевенник, – я знаю, что-то вы говорили о женщине!
– Извините меня, гражданин, – сказал Морис, – я понимаю, что должен все объяснить. Извольте видеть. Я отыскивал женщину, которая прошлым вечером под маской сказала мне, что проживает в здешнем квартале. Мне не известно ни ее имя, ни ее сословие, ни ее адрес. Знаю только одно, что я влюблен в нее, как безумный, и что она невысокого роста…
Женевьева была высокого роста.
– …что она блондинка, что она очень осторожна!..
Женевьева была черноволосая, с большими задумчивыми глазами.
– …Одним словом, гризетка, – продолжал Морис, – и я, желая понравиться ей, нарядился в это простонародное платье.
– Вот теперь все ясно! – сказал Диксмер, и взгляд его показал, что он искренне поверил.
Женевьева покраснела и, почувствовав жар в лице, отвернулась.
– Бедный гражданин Лендэ, – со смехом сказал Диксмер, – какие ужасные минуты заставили мы вас пережить! А между тем вы последний, кому хотел бы я причинить зло; такому доброму патриоту… брату!.. Но, право же, я думал, что какой-нибудь злонамеренный воспользовался вашим именем.
– Оставим этот разговор, – сказал Морис, понявший, что уже пора расставаться, – покажите мне дорогу и забудем о случившемся.
– Показать дорогу! – вскричал Диксмер. – Вас отпустить! Нет, нет! Я или, лучше сказать, мой товарищ и я угощаем сегодня ужином добрых приятелей, которые только что хотели удавить вас. Я намерен пригласить вас поужинать с нами, чтобы вы убедились – они не настолько люты, как кажутся.
– Но, – сказал Морис вне себя от радости, что может провести еще несколько часов близ Женевьевы, – право, не знаю… можно ли мне принять… ваш…
– Как, можно ли вам принять? – сказал Диксмер. – Кажется, что можно. Все они истинные патриоты, как вы, а притом я только тогда поверю, что вы простили меня, когда вы отведаете моего хлеба и соли.
Женевьева молчала. Морис терзался.
– Я боюсь вас обеспокоить, гражданин, – проговорил молодой человек. – Этот наряд… само лицо мое… расстроенное…
Женевьева с робостью взглянула на него.
– Мы приглашаем вас от чистого сердца, – сказала она.
– С удовольствием, гражданка, – отвечал Морис, поклонившись.
– Так я пойду успокою наших собеседников, – сказал кожевенный заводчик. – Погрейтесь покамест, любезный друг. Жена, займи его!
Он вышел. Морис и Женевьева остались одни.
– Ах, сударь, – сказала молодая женщина, тщетно стараясь придать своему голосу выражение упрека. – Вы изменили вашему слову.
– Как, сударыня, – вскрикнул Морис, – я вас скомпрометировал? О, в таком случае простите меня, я отсюда навсегда удалюсь.
– Боже мой, – вскрикнула она, вставая, – вы ранены в грудь, вся ваша рубашка в крови!
В самом деле, на тонкой и белой рубашке Мориса, составляющей такую разительную противоположность с его грубой одеждой, расплылось красное пятно, которое уже засохло.
– О, не беспокойтесь, сударыня, – сказал молодой человек. – Один из контрабандистов уколол меня кинжалом.
Женевьева побледнела и протянула ему руку.
– Простите меня, – проговорила она, – за все, что вам сделали. Вы мне спасли жизнь, а я чуть не стала причиной вашей смерти.
– Разве я не достаточно вознагражден тем, что отыскал вас? Надеюсь, вы ни минуты не думали, что я не вас, а кого-нибудь другого искал?
– Пойдемте со мной, – прервала Женевьева, – я вам дам чистое белье… Наши гости не должны вас видеть в таком положении… Это был бы для них слишком жестокий упрек.
– Я вам причиняю хлопоты, – со вздохом возразил Морис.
– Нисколько, я исполню долг.
И прибавила:
– И даже исполню его с удовольствием.
Тогда Женевьева отвела Мориса в просторную комнату, убранную с такой роскошью и вкусом, которых он не мог ожидать в доме кожевенного заводчика. Правда, что этот кожевенник казался миллионером.
Потом она растворила все шкафы.
– Возьмите все, что вам нужно, будьте как дома.
И она удалилась.
Когда Морис вошел, он нашел Диксмера, который уже возвратился.
– Идемте, идемте за стол, ожидают только вас.
IX. Ужин
Когда Морис вошел с Диксмером и Женевьевой в столовую, находившуюся в той части строения, куда привели его сначала, ужин уже был на столе, но зал еще был пуст.
Один за другим вошли шестеро мужчин.
Все они были приятной наружности, большей частью молоды, одеты по моде тогдашнего времени; двое или трое из них были даже в карманьолках и красных шапках.
Диксмер представил им Мориса, перечисляя все его звания и качества.
Потом обратился к Морису.
– Вы видите здесь, гражданин Лендэ, – сказал он, – всех помогающих мне в торговле. Благодаря временам, в которые мы живем, благодаря нынешним порядкам, при которых сравнялись все состояния, все мы живем как равные; каждый день обед и ужин соединяют нас здесь, и я очень рад, что вам угодно разделить с нами семейную трапезу. За стол, граждане, за стол…
– А гражданин Моран, – робко произнесла Женевьева, – разве мы не подождем его?
– В самом деле! – отвечал Диксмер. – Гражданин Моран, о котором я говорил вам, гражданин Лендэ, совладелец кожевни. На нем лежит вся нравственная часть дома, если так можно выразиться; он ведает делопроизводством, в его руках касса, проверка фактур, прием и передача денег, поэтому из-за того, что занят больше всех, он иногда запаздывает. Но я велю ему сказать.
В эту минуту растворилась дверь и вошел гражданин Моран.
Это был человек невысокого роста, черноволосый, с густыми бровями, в зеленых очках, которые обычно носят люди, утомившие зрение работой. Очки эти скрывали за собой неистово сверкавшие черные глаза. По первому произнесенному им слову Морис узнал тот тихий и вместе с тем повелительный голос, который постоянно держался кротких мер в смуте, жертвой которой он оказался. На нем была темного цвета одежда с большими пуговицами, белый шелковый жилет, во время ужина он все время поправлял очень тонкие манжеты рубашки рукой, белизне и нежности которой удивлялся Морис, конечно же потому, что она принадлежала торговцу юфтяным товаром.
Сели за стол. Гражданин Моран поместился по правую, а Морис по левую сторону Женевьевы. Диксмер сел напротив жены; прочие собеседники расселись как попало за продолговатый стол.
Ужин был изысканный. Диксмер ел, как труженик, и угощал с большим простодушием. Мастеровые или те, которые казались ими, вторили ему во всем. Гражданин Моран говорил мало, ел еще меньше, почти ничего не пил и изредка смеялся. Морис, увлеченный, может быть, воспоминаниями, подсказанными его голосом, вскоре почувствовал к нему живейшее влечение; он никак не мог понять, сколько Морану лет, и это сомнение тревожило. Иногда тот казался лет сорока или сорока пяти, а иногда молодым человеком.
Диксмер, садясь за стол, счел себя обязанным объяснить собеседникам, почему посторонний допущен в их тесный круг. Он объяснил это как человек прямой, не любивший лгать. По-видимому, не много надо было, чтоб вразумить товарищей, ибо вопреки всей той неловкости, с которой приглашен был кожевенником молодой человек, речь Диксмера всех удовлетворила.
Морис взглянул на него с удивлением.
«Право, – думал он, – мне кажется, что я сам себя обманываю. Тот ли это самый человек, который с огненным взором, с угрозами преследовал меня с карабином в руке и хотел убить четверть часа назад? В это время я бы счел его или за героя, или за разбойника. Черт возьми, как любовь к кожевенному ремеслу меняет человека!»
Хотя Морис был занят этими наблюдениями, сердце его сильно волновали то скорбь, то радость, так что он сам не мог разгадать, в каком состоянии находится его душа. Наконец он был рядом с той незнакомкой, которую так долго искал; он не обманулся в своих догадках, она носила нежное для слуха имя. Он был в упоении, чувствуя ее близ себя, он ловил каждое ее слово, звуки голоса потрясли тайные глубины его сердца; но это сердце сокрушалось от того, что видело.
Женевьева была та же, что и в первый раз, когда он ее увидел; сновидения бурной ночи почти не изменили действительности. Это была та же изящная женщина с томным взором, с высоким челом; с ней как будто случилось то, что нередко случалось в последние годы, предшествовавшие этому достопамятному 93 году. Это была, вероятно, юная девица знатного рода, вынужденная из-за тягот, выпавших на долю дворянства, вступить в брак с разночинцем или торговцем. Диксмер казался честным человеком, он был, бесспорно, богат, обращение его с Женевьевой доказывало, что он старался устроить счастье своей жены. Но это добродушие, это богатство, эта изысканная внимательность разве могли заполнить огромное расстояние, которое существовало между женой и мужем, между юной поэтической девушкой с возвышенными чувствами, одаренной красотой, и простолюдином, посвятившим себя ремеслу, подсчету барышей? Какими же чувствами Женевьева заполняла эту пропасть? Увы, случайность подсказывала это Морису – любовью. И он должен был вернуться к прежнему мнению об этой женщине, то есть, что в тот вечер, когда он встретился с ней, она возвращалась с какого-нибудь любовного свидания.
Мысль, что Женевьева любит кого-то, терзала сердце Мориса.
Тогда он стал вздыхать, сожалея, что пришел испить еще сильнейшую дозу того яда, что зовут любовью.
Но, внимая этому нежному, чистому, звучному голосу, вопрошая этот светлый взор, который, казалось, не страшился, что через него можно было проникнуть в ее душу, Морис возвращался к мысли, что невозможно представить подобное существо в роли обманщицы; и тогда его осадила горестная мысль, что этот стан и все остальные прелести принадлежат добряку с честной улыбкой, простодушными шутками и никогда другому принадлежать не будут.
Заговорили о политике. Иначе и быть не могло. О чем говорить в такую эпоху, когда политика примешивалась ко всему? Ее рисовали на тарелках, ею покрывали стены, о ней беспрестанно кричали и объявляли на улицах.
Вдруг один из собеседников, до сих пор молчавший, спросил о заключенных, о Тампле.
Услышав этот голос, Морис невольно вздрогнул. Он узнал любителя крайних мер, который уколол его кинжалом и потом требовал смертной казни.
Однако этот человек, честный кожевенник, как уверял Диксмер, скоро развеселил Мориса своими патриотическими высказываниями и самыми революционными принципами. Морис в известных случаях не отказался бы от сильных мер, которые в то время были в большом ходу. Он не убил бы человека, если бы тот показался ему шпионом, но зазвал бы его в сад и там, дав ему саблю, сразился с ним, как на поединке, без пощады и милости. Вот как поступил бы Морис. Но он скоро понял, что нельзя же требовать от простого кожевенника таких поступков, как от себя.
Любитель крайних мер, по-видимому, и в частной жизни не расставался с жестокой теорией, которой следовал в политических проблемах. Говоря о Тампле, он удивлялся, что надзор за пленниками поручен бессменному совету, который легко подкупить, и городским чиновникам, которых уже не раз соблазняли.
– Да, их соблазняли, – сказал гражданин Моран, – но надо сознаться, что до сих пор во всех случаях поведение городских чиновников вполне оправдало доверие к ним нации; история скажет, что не один Робеспьер заслужил прозвище бескорыстного.
– Разумеется, согласен, – отвечал любитель крайних мер, – но нелепо было бы заключить, что беда никогда не может случиться только потому, что она еще не случилась. Вот, например, национальная гвардия… Роты разных частей города поочередно направляются охранять Тампль, и при этом не делается никакого отбора. А ведь может оказаться в отряде, состоящем из двадцати или двадцати пяти человек, десяток решительных молодцов… Они выберут ночку, перережут часовых и освободят пленных.
– Ну, – сказал Морис, – ты знаешь, гражданин, что это средство очень плохое. Его хотели пустить в дело три недели или с месяц назад, и попытка не удалась.
– Правда, – возразил Моран, – но почему не удалась? Потому что один из аристократов, составлявших патруль, поступил непростительно: сказал кому-то «сударь»!
– И еще потому, – прибавил Морис, желавший доказать надежность парижской полиции, – и еще потому, что уже знали о появлении кавалера де Мезон-Ружа в Париже.
– Да… – пробормотал Диксмер.
– Разве знали, что Мезон-Руж был здесь? – хладнокровно спросил Моран. – Может быть, знали и то, как он пробрался сюда?
– Разумеется.
– Бесподобно! – сказал Моран, наклонясь вперед и всматриваясь в Мориса. – Мне бы очень хотелось знать об этом. Но вы, гражданин, должны все знать как секретарь одной из важнейших секций Парижской коммуны.
– Разумеется, – отвечал Морис, – и потому все, что скажу вам, сущая правда.
Все гости и даже Женевьева принялись слушать молодого человека с величайшим вниманием.
Морис продолжал:
– Кавалер де Мезон-Руж приехал, кажется, из Вандеи. Обычное его счастье провело через всю Францию. К Рульской заставе он подъехал днем и ждал до вечера. В девять часов вечера женщина, переодетая простой крестьянкой, вышла за заставу и вынесла ему мундир егеря национальной гвардии; минут через десять она возвратилась вместе с ним в город. Часовой, видевший ее одну, удивился появлению мужчины, поднял тревогу; караул тотчас выбежал, и преступники, видя, что дело их плохо скрылись в доме, из которого вышли на Елисейские Поля. Кажется, патруль, преданный тиранам, ждал кавалера на углу улицы Бар-дю-Бек. Все остальное вам уже известно.
– Вот что! – сказал Моран. – Очень любопытно.
– И вполне верно, – прибавил Морис.
– Да, похоже на правду; но что же сталось с женщиной?
– Исчезла!.. Не знают, ни кто, ни что она…
Товарищи гражданина Диксмера и сам гражданин Диксмер вздохнули свободнее.
Женевьева выслушала весь рассказ бледная, неподвижная и безмолвная.
– Но, – сказал гражданин Моран с обыкновенным своим хладнокровием, – кто говорил, что кавалер де Мезон-Руж был в патруле, который поднял на ноги весь Тампль?
– Один из моих друзей, дежуривший в Тампле в тот день, узнал кавалера де Мезон-Ружа.
– Так он знал его приметы?
– Нет, видел прежде.
– А каков из себя этот кавалер де Мезон-Руж? – спросил Моран спокойно.
– Человек лет тридцати пяти или шести, низенький, белокурый, лицо приятное, глаза чудные, зубы – прелесть.
Все замолчали.
– Послушайте, – начал опять Моран, – если ваш друг узнал этого кавалера де Мезон-Ружа, то почему же не арестовал?
– Во-первых, потому, что не знал о прибытии кавалера в Париж и боялся ошибиться в сходстве; а во-вторых, друг мой немного холоден и поступил так, как люди благоразумные и рассудительные; сомневаясь, он не решился действовать.
– А вы, гражданин, поступили бы не так? – спросил вдруг Диксмер, громко захохотав.
– Признаюсь, – отвечал Морис, – по-моему, лучше попасть впросак, чем выпустить такого опасного человека, как Мезон-Руж.
– Так что бы вы сделали? – спросила Женевьева.
– Что бы я сделал, гражданка?.. Я приказал бы запереть все выходы из Тампля; подошел бы прямо к патрулю, схватил бы кавалера и сказал ему: «Кавалер де Мезон-Руж, я арестую вас как изменника отечеству», а уж если бы я наложил на него руку, так, уверяю вас, он бы не вырвался.
– И что потом? – спросила Женевьева.
– Потом судили бы его и его сообщников, и ему уже отрубили бы голову, вот и все.
Женевьева вздрогнула и с трепетом взглянула на соседа.
Но гражданин Моран, казалось, не заметил этого взгляда, спокойно выпил стакан вина и сказал:
– Гражданин Лендэ прав. Так следовало бы поступить; к несчастью, этого не сделали.
– А куда же девался этот кавалер де Мезон-Руж? Что знают о нем? – спросила Женевьева.
– Ну, – пробормотал Диксмер, – он, верно, недолго раздумывая и увидев, что попытка сорвалась, тотчас удалился из Парижа.
– Может быть, выехал из Франции, – прибавил Моран.
– О нет, нет! – отвечал Морис.
– Как! Он так неблагоразумен, что решился остаться в Париже? – спросила Женевьева.
– Не двинулся с места!
Общее изумление встретило слова Мориса.
– Но это только предположение ваше, гражданин, – сказал Моран, – не более как простая догадка.
– Нет, все верно.
– Признаюсь, – сказала Женевьева, – я никак не могу поверить вашему рассказу, гражданин. Какая непростительная неосторожность!
– Вы женщина, гражданка, и поймете, что могло заставить такого человека, как кавалер де Мезон-Руж, действовать вопреки личной безопасности.
– Но что может заглушить страх, внушаемый смертью на эшафоте?
– Что? Любовь, – ответил Морис.
– Любовь! – повторила Женевьева.
– Разумеется. Неужели вы не знаете, что кавалер де Мезон-Руж влюблен в Марию-Антуанетту?
Слушатели рассмеялись недоверчиво, но тихо и принужденно. Диксмер пристально взглянул на Мориса, как бы желая разглядеть его насквозь. У Женевьевы навернулись слезы; дрожь, замеченная Морисом, пробежала по ее телу. Гражданин Моран, подносивший стакан к губам, пролил вино; его бледность испугала бы Мориса, если бы в эту минуту все внимание молодого человека не было обращено на Женевьеву.
– Вы дрожите, гражданка! – прошептал Морис.
– Не вы ли сами сказали, что я все пойму, потому что я женщина? Нас, женщин, трогает всякая преданность, как бы ни была она противна нашим правилам.
– А преданность кавалера де Мезон-Ружа, – продолжал Морис, – тем удивительнее, что он никогда не говорил с королевой.
– Послушай-ка, гражданин Лендэ, – сказал любитель крайних мер. – Мне кажется… позволь говорить откровенно… ты чересчур снисходителен к этому кавалеру…
– Милостивый государь, – отвечал Морис, употребляя, может быть, намеренно этот титул, вышедший из употребления, – я люблю людей великодушных и храбрых; но это не мешает мне сражаться с ними, когда встречаю их в рядах врагов. Не теряю надежды встретить когда-нибудь кавалера…
– И… – начала Женевьева.
– И если встречу, сражусь с ним.
Ужин кончился. Женевьева, вставая, дала понять, что пора разойтись.
В эту минуту часы начали бить.
– Полночь! – спокойно сказал Моран.
– Уже полночь! – живо повторил Морис.
– Ваше восклицание мне очень приятно, – сказал Диксмер. – Оно показывает, что вы не скучали с нами, и подает надежду, что мы снова увидимся. Вы в доме настоящего патриота и, надеюсь, скоро убедитесь, что для вас это дом друга.
Морис поклонился, повернулся к Женевьеве и спросил:
– И вы тоже позволяете мне прийти?
– Не только позволяю, но и прошу, – отвечала Женевьева с живостью. – Прощайте, гражданин.
И она вышла.
Морис простился с собеседниками; особенно раскланялся с Мораном, который очень ему понравился; пожал руку Диксмеру и вышел, ошеломленный разными событиями, волновавшими его в этот вечер, более веселый, чем печальный.
– Какая досадная встреча! – сказала Женевьева, заливаясь слезами, когда муж вошел в ее комнату.