Kitabı oku: «Доверие сомнениям», sayfa 42
Наши знакомцы
Двое моих знакомых. Признаться, каждый – законченный тип! При этом они – не только непохожи друг на друга, они как бы даже некие антиподы. Причем, и между собой, и каждый из них – к людям…
Один – сдержан, ценит на золото свое слово, больше отделывается ужимками и мимикой, пожиманием плеч и неопределенными улыбочками. Если все же соизволит заговорить, то чаще всего для того, чтоб – переспрашивать. Впрочем, вопросы из тех, на которые не ждут ответа. Некие это фразы-междометия. «Ах, вот как! Что вы говорите?». Больше всего страшится – естественности. А пуще того – непосредственности… Взгляд вроде бы прямой, но настороженный, прячущийся…
Тщательно блюдет форму, всегда одет в костюм, всегда при галстуке – одним словом: «застегнутый господин»! Всегда чем-то где-то – «руководит». Проще говоря – это его профессия: «руководитель». Чем угодно, кем угодно, но обязательно: руководить! Машину ему – и с ним – подают вплотную к подъезду: чтоб все в доме это видели. Мы его знаем много лет – и никто о нем ничего по существу не знает. Никто никогда от него не слышал ничего такого, чтобы напоминало мысль. Важен, как лорд, но неизменно вежлив. Со всеми первый здоровается. Надо ли сказать, что ни на одном субботнике по дому его никто не видел. Даже в день выборов ему подают машину к подъезду. Ждет. Он выходит, первым здоровается со встречными: садится, едет голосовать…
И другой мой знакомый. Он – «начальник бойлера». Так мы в шутку все его называем. Разумеется, никакой он не начальник – просто дежурный слесарь. Да и появляется он в своей железобетонной будке раз в год по обещанию. Автоматика все за него сама делает. Регуляторы давления и температуры для той горячей воды, которая тут смешивается с холодной перед поступлением в дома…
Строгости наш оператор – непостижимой. Он вообще ни с кем не желает разговаривать! Едва кто-то переступит порог бойлера – уже кричит: «сюда нельзя! Сейчас же выходи! Военный сверхсекретный объект!». Работает объект хорошо его незримыми и умелыми заботами.
Подмигивает мне – и хохочет. Я – допущен в бойлер. Бывший инженер по автоматике, я кое в чем помог Ивану Петровичу. С тех пор мы вроде друзья. Люблю сметливых людей, чувствующих дух техники!
– По правде говоря, – ты ведь, Иван Петрович, даром деньги получаешь? Ведь работает автоматика, а ты дома?..
– Кто спорит – даром, конечно. А мне-то што… Начальство ить не свои платит. Государственные! Государство наше, известно, богатое, а начальство – хитрованское. Случись што – автоматику под суд не отдашь! Подать Ляпкина-Тяпкина! Оно меня и подает суду. Вот он – ответственный! Начальство о чем думает? О трех вещах. Побольше получать, поменьше работать и совсем не отвечать! А ты говоришь – даром получаю. Это только с одной стороны. А с другой? Вот и покумекай! Начальству своя выгода, мне – своя выгода…
И так в каждом разговоре. Все вывернет, всю психологию выложит наружу, все потемки души – чужой ли, своей ли – высветит, каждый уголок, как фонариком. Не спряталась, не затаилась где-то какая-то темная мыслишка?.. Найдет, – вытащит за ушко да на солнышко. Разворошит, разберет все по косточкам – точно свои регуляторы в летнее время, а точней говоря, в июне, когда на подъездах домов появляется жэковские объявления: «Товарищи жильцы! В связи с ремонтом бойлера горячая вода не будет подаваться с такого-то по такое-то». «Мертвый сезон» – называют эти три недели женщины…
Матерщинник Иван Петрович, каких свет не видывал. Но ругается он вроде бы без причины, и без удовольствия. Так, обиходно, по привычке. Я думаю, все же умысел тут есть. Ну, пусть не совсем рассудочный, так сказать, из инстинкта. Если уж душа нараспашку, если все открыто – то уж и с этим, чтоб не было б подозрения в неполной непосредственности! По понятиям Ивана Петровича в этой матерщине, в прочей ёрне – как раз подтверждение полноты его открытости!
Дело в том, что главный страх Ивана Петровича – именно не показаться – мне по крайней мере – в чем-то не открытым до конца, таящим хотя бы одну мыслишку про себя. Он боится хитрованства, ханжества, казенности, всякой надутости. «Не выношу, кто фикстулит!».
Пришла главная инженер ЖЭКа. Конечно, женщина (почему-то всюду главными инженерами ЖЭКов – женщины! Да и инженеров там нет – но одному Господу Богу известно – зачем: «главный инженер»!). Иван Петрович, конечно не мог гаркнуть на нее – «Сейчас же выйдь! Военный сверхсекретный объект!». Но, чувствовалось, не нравится ему визит этот.
– Ну, что – все в порядке?
– Тебе лучше знать – ты главная инженерша. Вот и погляди все, проверь и в журнал запиши: Проверила лично. Все в порядке. И подпись чтоб…
– Ладно тебе выдумывать, Петрович.
– А зачем же тогда пришла?
И поспешила главный инженер ретироваться.
Два человека – некие полюса одного и того же человеческого проявления. Один – до предела «застегнут», другой – до предела (до вывертывания, до грубой бесхитрости – чтоб и такт ненароком за хитрованство не принят был!) «расстегнутый»…
Не скажу, что ёрна и матерщина Ивана Петровича мне по душе. Уж очень это все дешевая, аляповатая и неуклюжая вывеска простоты. Простота без чувства собственного достоинства. Все же в моем знакомом операторе это не та простота, о которой народ говорит, что она хуже воровства! Нет, чего-чего, хитрости и выгоды в нем нет… И все же, и все же со вторым знакомым мне куда лучше. Да, что там – в сравнении с тем, «куцым разумом – умом глупцов», мой оператор бойлера ни в какое сравнение не идет! Взять хотя бы это – к Ивану Петровичу я всегда охотно загляну, когда вижу, что с дверей снят большой дюралевый замок. А того, с «персональной машиной» я, признаться, избегаю. Вижу из вестибюля, что стоит у машины, еще не садится – чтоб ехать на работу, достаю ключик и долго и без надобности копаюсь с почтовым ящиком. Даже когда сквозь круглые глазки синего ящика прекрасно вижу – ничем меня почта пока не презентовала. Выхожу не раньше, чем мой знакомый – который верх вежливости и всегда первый здоровается – не уедет. Почему-то даже неприятно сжимаюсь, когда случайно наткнусь на него и слышу его: «Здравствуйте!». А то еще сверх того: «Давно не видел вас – не болели?».
Очень ему нужно мое здоровье! Все это – липа и липа. Роль, одна на всю жизнь. Но живет он этой ролью, судя по всему, совсем не плохо!..
Монолог
– Ах, «мастерство», «писательская обработка текста», «саморедакции»!.. Ничего я этого не понимаю! То есть, когда имеют в виду в этом: писателя! Если не родился со страстной, в слезы прошибающей, любовью к миру, к жизни – хотя бы к чему-нибудь одному из ее духовной сущности – к женщине или природе, к землякам или к родному слову – сколько не трудись тогда, не будет из тебя писателя!
Разве что – беллетрист. То есть, человек, который избирает писательство своей профессией, средством зарабатывать на жизнь… Беллетристам и пишется легко, и все идет в дело, и знают они – что пойдет, что не пойдет в дело. Они ремесленники, знающие рынок. Какая-то словесная шипучка, разгон пера, все похоже на жизнь, как тень похожа на человека! И все приемы, и каноны налицо, и внешнее писательство – все как должно… А чего нет? Страдания! Страдательной любви к человеку нет. Нет того изначального, ради чего, собственно, художник и берется за перо, благодаря чему слово светится, озаряет время и судьбы человеческие позади и впереди себя. Вот оно – от страданий к радости! Это и человеческая себестоимость истины! То есть, радость страданий – они эквивалент истинности. И жизни, и слова…
Помните запись Сологуба – о разговоре Одоевского с Пушкиным на Невском? Одоевский спрашивает Пушкина – какого он мнения о его «Пестрых сказках»? Мол, писать такие сказки – очень трудно. И рассмеявшийся Пушкин – после ухода Одоевского – Сологубу: «Да если оно так трудно, зачем же он их пишет?» простые с виду слова, да не прост в них пушкинский смысл. Вот оно – двуединое трудно-нетрудно, страдание-счастье для художника!.. Да и так ли уж часто жаловались на трудность своей работы Пушкин и Гоголь, Лермонтов и Достоевский, Толстой и Чехов? «Будет легко и просто если переделаешь раз со ста», – говорит и народ…
И все же, и все же не в этом – художник. Он может быть печальником или жизнелюбом, пессимистом или оптимистом – мало ли какие тут эпитеты навешивают на него критики и читатели – все это формы выражения все той же любви к жизни, которой отдается сама жизнь! Некая непреходящая здесь молодость, ее нескончаемое одушевление – страдательное чувство жизни, которое все в слове подстилает незримым слоем мудрости и ясновидства!
Затем – по-моему – нет художника, сразу нацеленного на «массового читателя»! Читатель должен сам себе открыть художника, тогда он «его читатель». Тогда, значит, для него и писал он. Это только одна иллюзия здесь, хрестоматийная аберрация, что Пушкин или Гоголь, Лермонтов или Чехов – «массовые писатели»! Это по массовым тиражам судить? по морю книг о них и их произведениям? Читательской жизни недостать на открытия. Что мы тут знаем, скажите? Очень немного. Так, кое-что… Народность писатель обретает не обязательно через «массовость». Господи, мы ведь не успеваем даже постичь, осмыслить значение самого человеческого существования! А из чего билась классика, как не из этого – чтоб дать нам духовное чувство жизни. Сколько бед можно бы избежать, если б хотя это успели!
Мы еще не умеем «изучать литературу», не умеем читать, «умнеем медленно», а то и вовсе «черпаем ум» из сомнительных, временных, суетливых или вовсе лукавых источников. А ведь без подлинного знания литературы – человек, в любом звании, на любой ступени общественной – дикарь, и ничего более! Вот почему, кстати, Маркс и Ленин, взвалив на свою человеческую судьбу небывало сложную, творческую задачу – преображения жизни на земле, сделать ее достойной человека – так прекрасно знали художественную литературу! И дух народных чаяний они черпали не из профессорских диссертаций – в самом народном миропонимании, в его поэзии, в ее сокровенной – совестливой – эстетике, в его трудовой нравственности. Каким широким ассоциативным фоном в их книгах – история и философия, социология и этика, вся культура всех эпох! А ведь они – помимо всего прочего, как бы не сознавая это – всегда были художниками!
Что ж, они «работали над литературностью слога», занимались «художественной обработкой текста»? Была страсть мысли – остальное: труд!..
Без читателя?..
Выше я «проехался» по «беллетристике» и «беллетристам»… Разумеется, бранят их нещадно. Они и заслоняют собой художника, они-де благоденствуют, в то время, когда художник страдает, преуспевают и пожинают лавры, которые не заслуживают, кому-то выгодно их выставлять наперед художника, поскольку они и слово их, покладистое – все это, разумеется, верно… Но, если читатель сам со временем не уходит к художнику от беллетриста – виноват он сам, а не беллетрист и его книги. Ведь кто же из читателей – если не считать хрестоматийно-школьного чтения – не начинал с беллетристики, не приохотился к чтению благодаря ей? Может, разве одни гении – исключение тут!
Апперцепция
В культурный слой языка писателей прошлого (да и некоторых могикан – наших современников) вошло много поговорок, идиом, крылатых выражений, просто обиходно-выразительных слов из латинского, греческого, галлицизмы и т.п. Скажем, «галлицизмами» – проще говоря, французскими текстами – пестрят страницы «Войны и мира». Что поделать, если для света тогда французский был больше родным, чем русский! Но если у Толстого все вызвано верной исторической перспективой, подлинностью бытового фона, то теперь иные писатели – как бы походя – употребляют подобные выражения, черпая их из своего общего культурного багажа (классическая гимназия, чтение древних классиков, большая общекультурная эрудиция – и т.д.).
У одного пожилого писателя, в его книге, изданной «Советским писателем» в 1986 году, в одном лишь коротком эссе-воспоминании о друге-писателе – Борисе Агапове, встречаем: tour de forte (мощь, ловкость); magister dixit (так сказал учитель!); мы уже не говорим о: a priori (до опыта); ultima ratio (последний довод)…
Иному читателю может это показаться неким кокетством. Между тем перед нами свойства своеобычной писательской культуры. Автору без малого девять десятков (в другом воспоминании-эссе читаем, например, о том, что в доме его родителей, когда сам автор был ребенком, бывал – еще студентом! – Гарин-Михайловский), вероятно, он и впрямь гимназистом «сушил себе мозги» над латинским и греческим, этими страшилищами забытых – вместе с самими «предметами» – гимназий… Но речь о языках, хоть что-то живое ведь помнится.
К слову сказать, будучи знаком с Борисом Агаповым, тоже писателем с «гимназическим воспитанием», надо полагать, а, главное, с правофланговым нашей научно-художественной литературы, совершая с ним множество прогулок по Александровскому саду (еще в ритме той, «старой», нетронутой реконструкцией, Москвы), вряд ли обходились они в разговорах без этих, «иноязычных», вкраплений. То есть, имело место явление, которое тоже – так уж и быть! – обозначим латинским словом: «апперцепция». То есть, влияние на восприятие давнего личного опыта!
Одна, но пламенная страсть!
Мир литературы полон неизъяснимых явлений и сложностей. Отношения автора и материала. Книга и читатели. Книги и время, – и т.д. И еще – попутно – об одной сложности. О писательских ритмах – в отношении к тому же материалу! Борис Агапов, о котором тот же автор пишет: «…чтобы он ни делал, всегда, до самого конца, был он всеми признанным главой, теоретиком, пестуном нашей научно-художественной литературы», – был еще неутомимым путешественником. Посетил он после войны и Японию. Любой журнал, любая газета, разумеется, опубликовали бы путевой очерк известного писателя. И что же? Неизменно вспоминая в разговорах об этой теме, писатель ее реализовал лишь… тридцать лет спустя! То есть, перед самой смертью! Вот как подчас долго зреет материал даже у такого выдающегося мастера. Зреет чувство писательское к этому материалу. Вынашивается форма. Да и одними ли этими «созреваниями» объясняется такой ритм творчества?..
«Материал» был и вправду непрост. Он содержал философию жизни целого народа. Даже, исторического народа, а не экзотически-бытового, на данным момент, во всей пестроте экзотики, разительности всего, от укладов до моды. И «Воспоминания о Японии. 1945-1946 годы» были опубликованы в журнале «Москва». Они нашли своего читателя – пока еще не массового, опять же, потому что речь о художнике резкой самобытности, для открытия которого читателем требуется, опять же, свой, уже читательский, ритм! Потому что речь об авторе, о котором в тех же воспоминаниях сказано: «Вижу его окруженного общим пиететом, неизменно где-то около верхней литературной ступеньки. Нет, еще не на ней. Но близко. Около».
То есть – речь о высоком писательском уровне творчества Бориса Агапова. Но высотой ли ступеньки «общей лестницы» нужно мерять такого писателя? Спорно это. «Нет, еще не на ней. Но близко. Около»? Нет, своя здесь лестница, свои ступеньки! Своя здесь и высшая – единственная своя – ступенька. «Сравнительный метод» – тут противопоказан. Тем более – с одним измерением: линейным. Художественные миры трудно сопоставимы, не сопрягаются они… Не «выводятся из…».
Борис Агапов в последней своей работе о Японии – между прочим – писал: «Я боюсь трехмерности театра, цветности живописи и особенно боюсь фотографичности и динамизма кино, когда изображаются реальные, подлинно жившие люди. Тут происходит покушение на внутреннее и очень для меня важное творчество».
Увы, и трехмерность театра, и цветность живописи, и, наконец, фотографичный динамизм кино слишком большое место заняли в нашем сознании вообще, в художественно-эстетическом, в частности. Надо, стало быть, всегда опасаться их покушения на – «внутреннее творчество»! Особенно, когда речь о жизни своеобычного художника…
«Ровный, мудрый, ни на миг не отпускающий меня голос. Голос, которого живого не забуду. Неустанная мысль, увлекательный собеседник, говорящий то и так, как ни от кого другого не слышал – как не слышал от него». И опять о слове: «Спокойная, твердая поступь, фразы, развертывающиеся раз и навсегда определенной математической равномерностью, – никогда не видел, чтобы что-нибудь могло прервать или нарушить, сломать их течение… Большое впечатление обширной, щедро поданной эрудицией, со смелыми, тонкими ассоциативными связями, куда вовлеченными были и классическое наследство, и книги нынешних корифеев – и все это по-хозяйски, мастерским, крепким, без изъянов сколоченным и вместе изящным языком». И снова о человеке, друге – о художнике. «И до боли – что нельзя, вслушавшись, ответить, переспросить, обсудить, сказать, что думаю, – вот как сейчас пишу… Говорили всегда взаимно уважительно, у меня было непрерывное спокойное ощущение незаурядного ума, хотя рамки бесед установились с самого начала узковато и тесно, оба мы не пытались их раздвинуть».
То есть – во всем он, художник, человек одной, но пламенной страсти, ни темой, ни словом, ни жанром не спешащий навстречу читателю, сам неустанно зреющий, и не торопящий поэтому и своего, пусть пока еще не своего, читателя! То есть – во всем сказанном и самим Борисом Агаповым, и его другом-мемуаристом, и эссеистом, видно: как раз не в иерархии «общей лестницы» дело – а, наоборот, в своем, единственном, суверенном месте в литературе! И все в такой писательской судьбе и логично, и завершенно, и ни о чем нам сожалеть не приходится. Поистине, «Не говори с тоской – их нет, но с благодарностию – были»!
Мемуарная эссеистика – жанр столь же уважаемый, сколь и интимный. Тем более, когда перед нами слово художник о своем художнике-друге. Леонид Леонов – на встрече с телезрителями – как-то выразил свое неудовольствие жанром мемуаристики вообще. «Я могу написать, например, что Станиславский сказал о моих пьесах, будто они лучше шекспировских… Пойди проверь!». Но даже если эта одна-единственная черта мемуаристики – недоказуемость – не устраивает Леонова, вряд ли все же прав здесь Леонов. Жанр почтенный, и жизнь его не завтра еще кончится. Что же касается этих коротких воспоминаний о Борисе Агапове, они проникновенны, искренни, они – дань не литературе вообще, а памяти – именно благодарной и незабвенной. «Когда человек уходит, прямой долг спутников, свидетелей, товарищей не дать забвению засосать неповторимую ценность его жизни, закрепить оставленный им след – и тем оспорить смерть…».
Нельзя ждать, что после японских записок наступит такое же общее признание, «воссияние» Агапова, какому мы стали свидетелями после публикации «Мастера и Маргариты» в отношении Булгакова, человека таланта чуть ли ни гоголевской силы, хотя и надломленного, с некоторыми неприятными, зло царапающими гранями надлома. Самый жанр агаповской прозы, прежде всего высоко и сложно интеллектуальной, как бы и не нацелен по своей природе на массовость. Но в глазах ширящегося круга читателей и ценителей автор ее, в лебединой песне расторгнувший им же на себя наложенные узы, останется, конечно, с гордым наименованием: «мастер».
Но почему «Мастер и Маргарита» и Булгаков, судьба автора и его романа, тут поставлены для сравнения, где ничего бы сравнивать не должно, где все – наоборот – как бы в изначальной единичности? Не потому ли, чтоб обрести право поставить в заключение обязывающее слово: «мастер»? Да и что оно – по существу – может нам сказать? Мастером был, например, и Дюма, и Сенковский! Не должно бы и самого Булгакова так суетно здесь упомянуть. «Воссиял» ли в духовном значении своем, в философско-аллегорическом содержании – роман? Его, пожалуй, больше пока лишь коснулась читательская мода. Критика же пока еще продолжает оставаться в озабоченном размышлении по поводу романа. Слово о нем первых прозорливцев критики, а затем – и прозорливцев из читателей – все еще впереди. То же, что уже сказалось – либо вполне невнятно, либо из суетливой всеобщности (о романе как раз весьма лица необщим выраженьем!). Не забудем, что и писатель, и роман его – явления классической литературы! Стало быть, здесь нет итоговой черты и регламентированного «срока хранения» перед «списыванием»… «Такое же общее признание» – у каждого художника и признание – свое, и ритмы – свои здесь. «Расторгнувший им же на себя нарожденные узы», – вряд ли тоже точно. Художник – явление органическое, даже природное, во всяком случае – живое! Многое в нем, при общей неизменности, меняется. Стало быть, и «узы» им и не «накладываются» на себя, и не «расторгаются» заданно и рассудочно. Здесь же – зрел не только художник, но и материал!.. Все это и есть – сложные, подчас неизъяснимо – сложные – перипетии творчества, которые не должно ни мистифицировать, ни тем более, упрощать!..