Kitabı oku: «Ренегат», sayfa 22
21. Памятный день
Японские крейсеры не преследовали «Новика». Несколько снарядов с русских батарей быстро остановили их, и, лишь только они присоединились к своей эскадре, последняя, сразу прервав бомбардировку, начала отходить назад и скоро скрылась за линией горизонта.
Удалец «Новик» возвратился на место своей стоянки, гордо неся свой покрытый уже боевой славой андреевский флаг.
Был всего двенадцатый час дня.
Бомбардировка продолжалась с небольшим пятьдесят минут, но сколько было пережито, сколько было перечувствовано в этот ничтожнейший срок времени!..
После адского грохота снова воцарилась безмолвная тишина. Словно ничего и не произошло в Порт-Артуре в эти страшные пятьдесят минут. Солнышко по-прежнему приветливо светило с небесной выси, по-прежнему любовно рокотали волны, набегая к подножиям береговых утесов, морская даль была безмятежно чиста и ясна. Нигде даже признаков свирепого врага не было видно.
Но как зловеще было это спокойствие!
Под Золотой горой на волнах наружного рейда была не красавица тихоокеанская эскадра, на которую главным образом опиралась мощь России на этом азиатском далеке, – увы, были только остатки ее… Не все ли равно, что были повреждены лишь три судна да еще маленький «Новик»? Поранено было самое главное – дух тех, кто являлся защитниками здесь православной Руси; исчезла уверенность в своей силе, в своем могуществе, явилось горчайшее сознание того, что вчерашнее «ничтожество», каким все без исключения считали здесь Японию, осмелилось первым поднять вооруженную руку на величайшего из мировых колоссов, и не только осмелилось, но и в первый же момент нанесло ему, этому колоссу, такой удар, который надолго лишил его полной его мощи…
«Дух бодр – плоть немощна», но немощь плоти при бодрости духа никогда не препятствовала совершению величайших подвигов; здесь же с первого момента этой войны дух оказался немощным и «могучая плоть» мгновенно была сокрушена врагом, ничтожным по своей сущности, но руководимым бодростью и умом…
В Артуре было тихо…
По направлению к госпитальным зданиям от подножия Золотой горы тянулись длинные вереницы извозчиков, везших пассажиров, каких, пожалуй, им никогда еще не приходилось возить. В каждом экипаже помещалось двое седоков-солдат. Один из них непременно стонал и корчился от боли, прижимаясь к плечу товарища, посланного отвезти его в госпиталь. Наскоро сделанные перевязки были залиты просочившейся через них кровью, и это была первая русская кровь, пролитая за Русь-матушку на этой далекой окраине, где вдруг зашаталось незыблемое дотоле ее могущество.
Каждый, кто видел этих страдальцев, обнажал перед ними головы и спешил поскорее домой…
В Артуре все было спокойно.
В отделении русско-китайского банка, в его залах, на лестнице, на подъезде, даже на улице стояли густой толпой люди, в огромном большинстве принадлежавшие к артурской так называемой «интеллигенции». Было много дам, и в числе их немало тех, кто за день до этого с такой алчностью накупил на распродажах японских магазинов груды всякой ни на что не нужной дряни. Все эти клиенты и клиентки с лихорадочной торопливостью выбирали свои вклады, получали по переводам, меняли процентные бумаги. Всем сразу понадобились наличные деньги, и банковские чиновники не успевали удовлетворять предъявляемые им требования.
Та «счастливица», которой в течение полутора дней завидовал весь Артур, о которой все только и твердили, считая, что богатство ей с неба упало в виде огромного магазина с сапожным товаром, оцененным в тысячи рублей и купленным за двести, носилась по городу, умоляя купить ее «богатство» хотя бы за сто рублей, и покупателей не находилось… Тысячи рублей в товаре теперь не стоили и ста рублей наличными…
Наконец, какой-то городовой, которому – все равно какие бы события ни последовали – приходилось оставаться в Артуре, сжалился над «счастливицей» и купил у нее огромный магазин-склад с правами, обстановкой и товаром за пятьдесят рублей, да и из них наличными выдал всего тридцать, а на остальные дал расписку… Недавняя «счастливица» была несказанно рада, что ей удалось вернуть хоть ничтожную часть своей затраты…
В Порт-Артуре с каждым часом становилось все тише и тише…
Артурский вокзал к сумеркам этого дня был осажден громаднейшей толпой спешивших уехать на север. В течение всего того времени, пока работала Восточно-Китайская дорога, никогда не было столько пассажиров, отправлявшихся на Харбин.
Уезжали главным образом женщины, а также дети, отъезжавших мужчин было немного. Это было такое же паническое бегство, как и утренняя паника среди китайской толпы, но, конечно, в несколько ином виде. На небольшом артурском вокзале стон стоял: были слышны крики, плач, истерический хохот. Жены прощались с мужьями, быть может, навсегда, отцы благословляли детей, быть может, в последний раз. Смятение было всеобщее, и среди этих глубоко несчастных в столь тяжелые мгновения людей расхаживали, как ни в чем не бывало, железнодорожные агенты, все свои усилия, всю свою энергию направлявшие на то, чтобы неукоснительно были выполнены все бесчисленные правила о пассажирах, да еще на то, как бы кто-нибудь не попал в вагон без билета… Много пришлось хлопотать, чтобы к поезду прибавили большее количество вагонов против министерского расписания…
Вечерело, в Порт-Артуре воцарилась тишина. Осадное положение, которое должно было быть введено лишь на следующий день, начало действовать с этого злополучнейшего в русской истории вторника. В восемь часов вечера оба города погрузились в кромешную темноту. Ни одного огонька не светилось на улицах, все окна были наглухо закрыты ставнями; город, накануне еще кипевший в эти часы бойким оживлением, словно вымер. Появились патрули, рассыпавшиеся по всем улицам и задержавшие немногих прохожих, плохо соображавших, в чем они виноваты. Сами собой создавались новые условия жизни, резко отличавшиеся от всего того, к чему так привыкли артурцы в долгие годы своего безмятежного существования среди скал и круч Квантуна у тихой, всегда спокойной бухты…
Но впереди был еще новый удар, удар жестокий, довершивший все ужасы пережитого, добивший и тот остаток душевной бодрости, который еще хранился в сердцах после ночного нападения японских миноносцев и утреннего бомбардирования.
В этот же самый день японский вице-адмирал Уриу, явившийся накануне с эскадрой на рейд Чемульпо, разбил в бою русского стационера «Варяга»…
«Варяг», «Кореец», бывший при нем, и почтовый пароход «Сунгари» погибли, впрочем, со славой…
22. Роковое объяснение
Весь тревожный день, вплоть до сумерек, Андрей Николаевич провел у Кучумовых. Скучно было теперь здесь: после недавней еще радости в семью вошли уныние и смущение. Павел Степанович вдруг весь осунулся, похудел, надавнее олимпийское величие сразу пропало, теперь этот старик был прямо-таки жалок…
Ольга не раз плакала в эти часы, и Контов никак не мог утешить ее…
Тадзимано у Кучумовых не было, и, когда Андрей Николаевич спросил о нем, Кучумов ответил, что его друг ни разу не показывался у них в этот день.
Контов, смущенный и угнетенный, ушел от Кучумова и отправился бродить по городу. То, что он видел, не могло привести его в сносное расположение духа. Душу надрывающие сцены на вокзале привели его в еще большее угнетение. Он чувствовал себя столь же несчастным, как и все эти навзрыд плакавшие женщины, сурово хмурившие брови и закусывающие губы мужчины.
Тяжелейших впечатлений было столько, что Контов чувствовал себя окончательно подавленным ими и, не находя никого, с кем бы он мог провести этот вечер, отправился домой.
У крыльца домика, где он жил, Контов, подходя, заметил шагавшую, словно часовой на посту, фигуру.
Подойдя ближе, он сразу же узнал в этом человеке своего бывшего друга Василия Ивановича.
– Вася, ведь это ты? – радостно вскричал он. – Наконец-то ты вспомнил обо мне! – Чувство искренней душевной радости охватило все существо Контова. – Ну, здравствуй же, здравствуй! Как ты обрадовал меня! – восклицал он, протягивая обе руки Иванову.
– Здравствуйте, Андрюша! – проговорил тот, несколько отстраняясь и не принимая протянутых рук. – Нехорошо мне…
– Что с тобой? – встревожился Андрей Николаевич.
– Ум мутится, душу щемит… Пройдемте к вам, спросить я вас хочу…
– Пройдем! – ответил Андрей Николаевич, несколько удивленный тоном Василия Ивановича.
Они ни слова не сказали друг другу во все время, пока в гостиной не был зажжен огонь. Контов попробовал растопить камин, но не сумел сделать это. Иванов живо развел огонь и лишь после этого подошел к Андрею Николаевичу.
Он был положительно неузнаваем. Куда девалась его добродушная веселость! В этом исхудавшем, осунувшемся, бледном человеке трудно было бы узнать разухабисто-веселого парня, всюду вызывавшего смех одним только своим появлением.
Он несколько минут стоял и в упор разглядывал Андрея Николаевича, как будто отыскивая в нем что-либо новое.
– Что ты так смотришь, Вася? – забеспокоился Контов. – Ты болен, что ли?
– Нет…
– Скажи же мне, что такое ты хотел спросить у меня…
– Спросить, как же теперь-то?
– О чем ты?
– Да о том же самом все… «Цесаревич»-то наш разбит ведь…
– Что же поделать?
– Да, что поделать… «Ретвизан»-то на мели лежит, и пробоина в нем громадная… «Палладушка», голубушка сердечная, тоже вся сама не своя стала… Жаль их!
Из груди Иванова вырвался тяжелый вздох.
– Грех такой, Вася, приключился…
– Грех! Верно вы это, Андрюша, говорите, что грех… Ох, сяду я, – падающим голосом проговорил он, – истинную правду сказать ты изволил: грех… Вот тут на заводе, где я работал, телеграмма получена… Как-то окольно она прошла, не то из Ляояна, не то из Чифу…
– Что-нибудь еще случилось, Вася?..
– Ох, еще, Андрюша, еще…
– Что же такое? Скажи, ежели знаешь…
– Другой грех… Бога не боящиеся японы нашего «Варяга» разбили…
– Что-о? – вскочил со своего места пораженный Андрей Николаевич.
– «Варяга», говорю, разбили, знаете, под Кореей он стоял… в Чемульпо… Так пришли они и разбили. Бой был, смертный бой, наши дюже бились, ихний капитан, Руднев по фамилии, сдаваться не захотел. Много наших побито… Океан крови христианской пролито, а мы-то с вами ничего, сидим себе, и таково-то нам хорошо…
Контов был несказанно смущен. Он знал Иванова и был уверен, что тот говорит правду, что известие его вполне достоверно.
– Попущение свыше, если так вот, как ты говоришь, Вася! – со вздохом проговорил он.
– Попущение! Верно сказал ты это слово, Андрюшенька, попущение! А ты мне скажи вот теперь еще одно слово: зачем ты сам-то этому попущению в руку играл? Зачем ты эти самые корабли наши топить способствовал? А? Чем тебе матушка Русь православная, страдалица великая, помешала, что противу нее пошел с ейными неприятелями? А? Скажи-ка мне!
Андрей Николаевич и с удивлением, и с сожалением смотрел на Иванова.
«Никак бедняга рехнулся?» – подумал он.
Голос Василия Ивановича рвался от волнения, все его лицо пошло багровыми пятнами, в глазах светился лихорадочный блеск. Волнение, овладевшее им, было так сильно, что голова парня тряслась, как у параличного. Он смотрел на своего друга детства, и в его взгляде ясно отсвечивались и величайший ужас, и величайшее презрение.
– Про какие ты, Василий, корабли говоришь? – строго спросил Контов.
– Про какие? – Василий Иванович засмеялся даже. – Разве ты позабыл, Андрюшенька? Про «Цесаревича» горемычного, про «Ретвизана», богатыря искалеченного, про «Палладушку»-матушку, про «Варяга», японцами забитого… Вот про какие… Твоих рук дело.
– Что? – вскочил с кресла Контов. – Повтори, что ты осмелился сказать?
– Твоих рук дело! – как эхо, повторил Иванов, со злобою глядя на своего друга детства. – Ты японцам помогал ничтожить их, ты и их, и Русь нашу головой врагу выдал…
– Послушай, Василий, – всеми силами сдерживая свое волнение, проговорил Андрей Николаевич, – ты или болен – с ума сошел, или пьян. В первом случае обратись к доктору, во втором – пойди проспись… Потом приходи, и будем говорить…
– Не нравится? – злобно засмеялся Иванов. – Думаешь, что пьян я? Проспаться велишь? Правда-то не в бровь, а в глаз, видно, колет… Ау! Сам в этом виноват: зачем свою родину за тридцать сребреников, на манер вот Иуды-предателя, продавал… Шпион ты подлый, японский шпион ты, и ничего больше!
– Ты что? – очутился около него Андрей Николаевич. – Ты хочешь, чтобы я тебя убил? А?
– Убивай! – дико закричал Иванов. – Опричь меня в русской крови руки твои подлые выпачканы, так что же тебе со мной-то церемониться?.. Ну, что же ты стал? Убивай!..
Контов действительно встал перед Ивановым, бледный, трясущийся.
В тот момент, когда, обуреваемый гневом, он кинулся на Иванова, в его мозгу вдруг промелькнула мысль: «Да ведь неспроста же Василий, этот человек, столько лет связанный со мной дружбой, кидает мне в лицо эти ужасные обвинения? Ведь есть же у него для этого почва»…
Эта мысль с такой яркостью осветила все события недавних дней, что Контову вдруг стали ясны причины непонятного дотоле отчуждения от него его друга детства.
– Василий, – проговорил он спавшим голосом, – умоляю тебя, скажи, что все это значит?..
– Не знаешь будто? – опять засмеялся Иванов. – Стакнулся с Окушиным своим да Куманджеркой проклятущим и прихитрился… Ну, Куманджерка, ну, Окушин, – они свое дело делали, по присяге своему царю и отечеству поступали, когда шпионили, а ты, русский, в их компанью ввязался, чтобы свою святую родину продавать.
– При чем тут Окуша? При чем тут Куманджеро? – чувствуя, что в словах Иванова таится что-то ужасное, прошептал Контов.
– А то будто и не знал, кто такой Куманджерка? Не знал, что он начальник японских шпионов, что Окушин твой – его правая рука? Не знал?
– Не знал! – еще тише прошептал Андрей Николаевич.
– А коли ты этого не знал, так и повинен в том, что разузнать не хотел… И это твоя вина, и не замолить тебе ее!.. Ты предал весь Порт-Артур врагу беспощадному, ты его аггелам, от него к тебе приставленным, все рассказывал, что здесь случается. Ходил, разведывал, выпытывал и все им передавал, а они-то твои россказни на ус себе мотали и в свою Токио депеши слали. А там-то головы такие сидят, что не здешним чета – умные. Такие-то люди, как ты, там на руку…
– Василий! Василий! – закричал Контов. – Что ты говоришь!
Начиналось просветление, Андрей Николаевич, наконец, начал понимать весь ужас положения, в которое попал он.
– Что говорю? – с возрастающей злобой говорил безжалостный Иванов. – Говорю, что Иуда ты проклятый, что нет отмоления твоему греху окаянному… Поступил, вишь, ты в приказчики ко вражескому соглядатаю, другого, пса злючего, около себя под бок посадил, и начали вы дела разделывать: Россию продавать… Тьфу! Вот об этом я и пришел сказать тебе, и нет у меня больше для тебя слова на будущее время, как проклятый, проклятый! Иуда! Каин… Соглядатай японский, пес смердячий, тьфу, тьфу!..
В страшном, яростном ослеплении он плюнул в лицо Андрею Николаевичу и, повернувшись, пошел к двери.
– Проклятый, Иуда Искариотский, пес! – крикнул он с порога и яростно погрозил Контову кулаком.
Андрей Николаевич стоял ошеломленный, и не столько нанесенным ему грубейшим оскорблением, сколько ужасом того положения, которое сразу осветилось перед ним из упреков и обвинений своего бывшего друга детства.
– Да, да, – вслух проговорил он, – ведь, пожалуй, все это правда… Нет, не пожалуй, а это правда… Иванов знал это и молчал… Но теперь и я понимаю все… Вот она, разгадка этой странной моей службы у японского купца, службы, где я только узнавал, что предстоит в будущем, какие перемены происходят в настоящем… Вот что значат эти планы и чертежи Ивао… О-о-о! – вырвался из его груди вопль. – Обошли, сделали игрушкой, заставили быть шпионом, и я совершил иудино дело и сам даже не подозревал этого.
И с поразительной яркостью припомнилось ему, как он несколько дней тому назад сообщил Куманджеро, что на рейд Артура пришел пароход-«доброволец» «Кострома» с грузом торпед. Последнее было строжайшей тайной, но ведь Контов был своим человеком в некоторых кружках и там от него ничего не скрывали. Он сообщил потому, что незадолго до этого Куманджеро письменно просил уведомить его, не нужны ли в Артуре взрывчатые вещества, которых у него будто бы был огромный запас… Контов послал это сообщение, даже не думая, какое употребление сделает из него принципал, но в эти страшные мгновения память с особенной резкостью восстановила в его мозгу один из слышанных им рассказов о том, что в утреннюю бомбардировку японцы особенно обильно швыряли снаряды по внутреннему рейду и по направлению некоторых из них можно было судить, что, «стреляя по квадратам», то есть засыпая снарядами заранее назначенное место, японские артиллеристы с особенным упорством обстреливали ту площадь, где стояла еще не разгруженная «Кострома».
Когда рассказывали об этом, то с удивлением говорили о том, откуда японцы могли узнать о страшном, грозившем при взрыве гибелью грузе «добровольца», Контов сам искренне удивлялся этому вместе со всеми, но теперь для него было ясно, каким путем получились у японцев сведения о том, где в данный момент находилась ахиллесова пята Артура…
Ужас рос в его душе.
23. Голос крови
Иванов в это время был недалеко. Он стоял у дверей на крыльце и судорожно рыдал. Теперь ему до боли в сердце было жаль Андрея Николаевича, гнев уже прошел, быстро сменяясь раскаянием в том, что он забылся и позволил себе так грубо, так безжалостно оскорбить того, кто был лучшим его другом с первых дней, как только он помнит себя. Рыдания давили Василию горло, затрудняли дыхание, но в то же время и облегчали душу, исстрадавшуюся в течение всех дней, которые он жил вместе со страшной тайной.
Весь поглощенный своим горем, он не заметил, что к крыльцу подошел и медленно поднялся по его ступеням какой-то человек.
– Кто здесь? – раздался голос, показавшийся Иванову знакомым. – Я слышу чей-то плач…
Василий Иванович напряг все силы своей памяти, припоминая, где он раньше слыхал этот голос, и, наконец, узнал его:
– Николай Александрович, господин Тадзимано, – воскликнул он, – вы ли это?
– Это мое имя… Я слышу голос Иванова, вы ли это, мой друг?
– Я!
– Что же вы здесь делаете? Что значат эти ваши рыдания?
Они сошлись.
С лихорадочной торопливостью, жестоко обвиняя себя, Иванов рассказал без утайки все, что произошло между ним и Контовым.
– О господи! – воскликнул старик. – Вот оно, возмездие-то! Вот она, расплата… Идемте к нему, спешимте к этому несчастному!.. Ведь если он и повинен в чем, уж только в своем неведении, в своей доверчивости… За что же столь тяжелая кара?.. Ай-ай! Какие страшные мгновения он переживает теперь!.. Ведите же, ведите меня к нему!
Дверь оставалась незапертой. Тадзимано и Иванов оба прошли в прихожую, тоже темную, с единственной полоской света, просвечивавшей из-под двери в гостиную.
Они были еще на пороге, когда до их слуха долетел сухой, отрывистый звук выстрела, за ним другой и тотчас после этого тяжелый, глухой шум как бы от падения на пол чего-то тяжелого.
– Выстрел!.. Это он, это Андрей! – дико вскрикнул Тадзимано и кинулся к двери, из-под которой была видна полоска света.
Иванов последовал за ним.
Лампа на столе горела ярким огнем, распространяя вокруг из-под своего красного абажура зловещий свет.
Посередине большой комнаты на ковре в неестественной позе лежал Андрей Николаевич. Правая рука его была откинута так, что лежала под прямым углом к туловищу, левая была подвернута под спину, ноги были неестественно выгнуты. Возле сведенных конвульсией пальцев правой руки лежал слегка дымившийся браунинг; лицо несчастного Контова покрывала мертвенная бледность, но глаза его были закрыты…
– Сын, сын мой! – с отчаянным воплем бросился к Андрею Тадзимано и замер перед ним на коленях в порыве тяжелейшего горя.
Надрывистые рыдания рвались из его груди вместе с воплями. Лицо и руки старика покрылись кровью, обильно струившейся из раны на груди несчастного и омочившей его платье и весь ковер.
– Дитя, несчастное, покинутое, забытое дитя! – воскликнул Тадзимано, поднимаясь от тела. – Жертва!
– Так вы?.. – очутился около него Иванов. – Вы?..
– Я его отец, тот самый, которого он искал… Ты рассказывал мне это и не знал ничего, а я молчал… И вот расплата… ужасная расплата!.. Но после об этом! Помоги мне теперь!.. Он жив… воды, полотенец!
Тадзимано с ловкостью профессионального врача остановил кровотечение, наложил первую повязку и с помощью Иванова перенес Андрея на диван.
– Теперь беги за доктором! – приказал он последнему. – Тут близко есть один… Скорее! Пусть придет немедленно.
Василий Иванович, не помня себя от горя, опрометью бросился бежать.
Старец склонился на колени и со страшной тоской смотрел на бледное, без малейшей кровинки лицо раненого.
Все его помыслы теперь сосредоточивались на этом несчастном. Страшная жалость охватывала все его существо, терзала его сердце и заставляла забывать все то, что волновало его в этот день, когда он должен был или уже навсегда порвать связь с приютившей его страной, или остаться с родиной, униженной, оскорбленной и вдруг в силу этого ставшей ему бесконечно дорогою.
Легкое прикосновение к плечу заставило Тадзимано приподнять голову и обернуться назад.
Позади него стоял Аррао Куманджеро.
– Ты… здесь? – воскликнул старик.
Лицо «железного патриота» было сумрачно и даже печально.
– Поверь, – тихо произнес он, указывая глазами на Андрея, – я не хотел этого…
Старик тихо поднялся с коленей и, отходя в сторону, прошептал:
– Я верю, это судьба!
Куманджеро наклонился над жертвой своей интриги и внимательно осмотрел ее.
– Твой сын будет жить! – сказал он, отходя в сторону и отводя за собою Тадзимано. – Ты можешь положиться на мою опытность: я знаю огнестрельные раны. Он имел силы смежить веки… Если бы смерть была близка, глаза остались бы открытыми… Он без чувств, но и это к лучшему: меньше движений, меньше будет потеряно крови…
Тадзимано слушал Аррао Куманджеро, не поднимая глаз.
– Зачем ты здесь? – тихо проговорил он, когда Куманджеро смолк.
– В Артуре?
– Нет, вот тут, около него.
– Я пришел сюда, – проговорил Куманджеро, – чтобы освободить молодого человека от всех его обязательств предо мною. Это я сумел бы сделать так, что он никогда не узнал бы, какую роль пришлось ему сыграть во всех этих событиях… Но вышло иначе…
– Иванов открыл ему все! – пробормотал Тадзимано.
– Это случайность… Слушай. Я здесь уже несколько дней, видел тебя, видел его. Завтра меня здесь не будет… Меня вышлют с другими, кто остался здесь после воскресенья… Здесь вместо меня будут другие… Я рад, что встретил тебя здесь, потому что хотел сказать тебе многое. Ведь это я заставил тебя явиться сюда… По моей просьбе Кацура настоял, чтобы ты пошел разведывать о здешнем настроении умов.
– Зачем же это тебе?
– Мне вовсе не нужно было это…
– Тогда я не понимаю твоих намерений…
– Я хотел, чтобы на время начавшейся войны тебя не было на наших островах… Не думай, что я тебе не верю, но твое положение там было бы слишком тяжело! Ты страдал бы за Россию, за ее поражения, которые неизбежны, а в то же время страдал бы из-за недоверия, которое также неизбежно стало бы тебя преследовать. Мы были всегда дружны, и я ради этой дружбы позаботился о твоей судьбе. Да тебе и делать нечего на островах. Те твои дети – дети Ниппона. Сыновья сражаются в рядах его бойцов, а о дочери позаботится Суза. Этому же твоему сыну ты нужен. Я знаю, он самоотверженно отправился искать отца, позабывшего о нем, стало быть, он любил его, а ничто так не почтенно, как любовь детей к родителям… За это я уважал твоего русского сына. В Европе любовь детей – добродетель, и ее нужно поощрять… Итак, ты останешься здесь, потому что ты необходим для него. Когда кончится война, ты, если захочешь, можешь вернуться на острова, я об этом позабочусь.
– Но от меня не может быть никакой пользы тебе! – возразил старик.
– О какой пользе говоришь ты?
– Я не буду здесь шпионом…
– Ты не связан никакими обязательствами… Мне не нужно никаких твоих услуг. Разве ты не слышал, что я сказал? Здесь будут другие. Если примешь мой совет, уезжай отсюда в Харбин, в Россию. Три месяца Артур будет свободен, потом Ноги приступит к осаде, а в это время он, – указал Куманджеро на Андрея, – оправится, и ты можешь увезти его. Впрочем, поступай как хочешь! Да! В здешнее отделение русско-китайского банка внесен на твое имя вклад. Если не хватит этих средств, можешь получить их в Чифу или в Шанхае. Вот что я тебе хотел сказать. Прощай! Помни, что и Куманджеро способен быть другом.
– Постой, – остановил его Тадзимано.
– Что тебе еще?
– Ни слова сыновьям об этом…
– А если они спросят?
– Отвечай, что ничего не знаешь обо мне…
– Ты оставил распоряжения?
– Да!..
Тадзимано достал большой пакет и передал его Куманджеро.
– Вот все… Даешь слово?
Куманджеро мгновение подумал и решительно ответил:
– Хорошо. Прощай!.. Я слышу голоса. Не следует, чтобы меня видели здесь!
Он, как тень, скользнул в прихожую.
Тадзимано поспешил опять подойти к Андрею.
Слух не обманывал японца.
В передней хлопнула дверь, Иванов вернулся вместе с доктором.
Андрей пришел в себя и удивленно смотрел то на старика, то на Иванова, по щекам которого катились слезы. Он хотел говорить, но доктор сурово остановил его и строжайше приказал сохранять молчание.
– Рана тяжела! – объявил он, отводя после осмотра Тадзимано. – Но если не будет осложнений, бедняга поправится… Как это он?
Тадзимано сообщил врачу, что он и Иванов пришли, когда роковой выстрел был уже сделан и несчастный лежал без чувств.
– Надеюсь, доктор, – сказал он, – что вы не будете оглашать этот несчастный случай.
Тот пожал плечами.
– Мне все равно! – проговорил он. – Я уверен, что преступления нет, стало быть, сообщать о происшедшем нечего. Смотрите, он заснул… Я могу пока уйти. Берегите его от каких бы то ни было волнений, не позволяйте говорить… Перевязки положены хорошо, я навещу больного утром. Если что случится, уведомьте меня.
Врач ушел.
Тадзимано и Иванов неслышно подошли к Андрею, и оба долго-долго смотрели на него.
Василий Иванович винил себя. Тадзимано думал о сыне, и чем дальше шли минуты, тем все более усиливалась в нем уверенность, что теперь вся судьба Андрея и вместе и его судьба неразрывно связаны с грозным будущим Порт-Артура.
В том, что это будущее сулит только одни ужасы, старик не сомневался ни на мгновение, но в то же время он не думал о них…
Его более страшило то, что братья могут встретиться в кровавом бою как враги.
«Петр пошел в Корею, Александр остался под Артуром… Мне остается только последовать совету Куманджеро и увезти Андрея, – думал он. – Но если он не оправится? Что тогда?..»
Тоска начала угнетать его.
«Пусть будет, что будет, – решил он, – пусть даже придется остаться здесь, вынести все лишения осады, а я должен вознаградить его за прошлое и вознагражу – я посвящу ему и его счастью всю свою жизнь»…
Голос крови оказался сильнее самосохранения.
Теперь эгоистическое чувство молчало, Тадзимано даже не вспоминал о детях-японцах, его душа принадлежала всецело несчастному русскому сыну…