Kitabı oku: «Я написал книгу», sayfa 5
– На войне, – ответил я.
– А, – никак не удивилась она. – А я думала: купаться бегал.
***
Моя книга «Мортен. Охвен. Аунуксиста» оказалась неожиданно для меня самой читаемой из всех моих четырех произведений, размещенных на Самиздате. Она была в меру сказочной, по максимуму логичной и написана свойственным мне несерьезным языком. Создавать произведения, не внося в них элемент шутки, для меня было неприемлемо. Одним из самых главных качеств, которыми должен был обладать писатель, которого хотелось бы читать – это чувство юмора. Если его нет, то никогда ни одно из написанных произведений не будет живо. Словно у фантаста Лукьяненко: можно бы посмеяться, но посмеяться нельзя, раз автор не смеется. Ботва. Словно бы моветон – когда шутишь. Или потому что жанр такой создали: «юмористическая проза». А в обычной прозе – нельзя, несолидно.
Но Сергей Смирнов со своей военной прозой, Тур Хейердал с путешествиями, Владимир Дмитриевич Михайлов с фантастикой, Михаил Веллер с философией, Андрей Кивинов и Андрей Константинов с ментовскими романами, Александр Покровский и Виктор Конецкий с морскими сочинениями отчего-то в юмористическую прозу определяться не спешат.
Мир прекратил смеяться, отчего-то мир начал ржать. Включили смех в фоновом режиме – значит, в этом месте нужно громко похохотать. Чем шире откроешь рот и круче изогнешься в кресле, тем стильнее чувствуешь себя на каком-нибудь «Камеди клабе».
Об этом мы поговорили как-то с моим детсадовским товарищем Жорой. С той поры, как мы отбывали свои сроки в одной группе, прошло уже тридцать пять лет, но одно детсадовское воспитание нас единило. Жора был директором нашей местной библиотеки, а также входил и выходил в разные литературные фонды и общества. К тому же он писал стихи и неведомым мне образом издавал их в сборниках. Но пересеклись с ним мы вовсе не по литературному делу. Даже вообще ни по какому делу. Просто пересеклись и начали говорить о том, о сем.
Никто в нашем городе не знал, что я пишу книги. Это не было тайной, но даже если я кому-нибудь об этом своем увлечении говорил, все эти «кому-нибудь» пропускали информацию мимо ушей. Не может быть писателей в нашей провинции.
А говорил я об этом только тем, с кем знался: родные и друзья детства – все те, с кем более-менее общался все эти годы. Былые друзья юности относились к моему увлечению с пониманием, считая мои откровения фантазиями и блажью, последствием перенесенной алкогольной интоксикации. Мои родные сестры, как и близкие родственники Лены, были из разряда людей, пропускающих мои робкие слова о четырех созданных книгах мимо ушей.
Ну, и ладно. Я в очередной раз убеждал себя, что пишу для себя и от себя. Это неправда, возражал мне ЧЧ, тенью сопутствовавший мне в ежевечерних сумеречных медитациях.
Я только что отмотал очередной контракт, проведенный на этот раз в холодных европейских водах Северного моря. Мы часто заходили в порты северной Англии и Шотландии, настолько часто, что я путался в их названиях. Три-четыре часа стоянки – и снова в путь. Весь ритм жизни зависел от приходов и отходов, диктуя организму: когда спать, когда есть, когда все остальное прочее. Такое рваное время донельзя утомительно. И я утомлялся бы еще больше, если бы не уходил в свою литературную отдушину. Оказалось, что не всегда обязательно 6-8 часов непрерывного сна. Можно отключаться где-нибудь на диванчике на часок – а потом снова бодрствовать в четыре раза больше. И даже питаться регулярно не обязательно. А мыться – и подавно.
Так зачастую и бывает со старшими механиками в столь напряженном графике: они дичают, зарастают диким волосом, начинают припахивать нестиранными носками и вообще – теряют былой человеческий облик. Оправдаться можно всегда – нет времени.
Я в знак протеста даже записался в библиотеку. На сей раз вполне легально, с предъявлением паспорта и получением читательского билета. Дело было в Гранджмаусе, в древней Скотии, мы регулярно приходили сюда на совсем непродолжительное время.
Я всегда очень хотел спать, я также хотел сходить в парикмахерскую, я не хотел пахнуть потом и нестиранной одеждой, мне очень не хотелось терять человеческий лик. Хлебнув надрывного графика работы в самом начале контракта, я принялся искать выход из этого тупикового положения.
Он был, оказывается, прост, как прыщ на подбородке. Спать надо по ночам, по ночам не надо работать. Не важно, где ты спишь, важно, чтобы сон шел на пользу.
Я соорудил себе гнездо из подручных материалов и усовершенствовал его до состояния легкой сборки и не менее легкой разборки. Практика была такова, что ночной порой, когда проходит прием на борт заспанного и недовольного лоцмана, езда с ним по всяким запутанным фарватерам и швартовка к месту погрузки-выгрузки, старший механик должен быть в состоянии мгновенной готовности для принятия единственно правильных решений и выполнения всех безотлагательных для этого мер. То есть, он должен быть в машинном отделении в месте центрального поста управления, и неотрывно смотреть за стрелками и циферками. Не приведи Господь, что-нибудь пропустить! В таком случае они, старшие механики, совсем скоро теряют интерес к жизни, зарастают клочковатыми бородами, начинают пованивать и прочее, прочее.
В удобном гнезде, созданном из старого шезлонга, можно удобно расположиться перед всякими стрелками и циферками, и удобно смотреть на них сквозь сон. А лучше совсем не смотреть: куда они денутся, отвалятся, что ли? Три часа под пледом, укрывающим ноги, в относительной тишине – грохот работы главного двигателя, как правило, на посту управления не столь ошеломительный и вредный для здоровья – до информационного сигнала с капитанского мостика, что все мол, приплыли, спишь, как младенец. Даже лучше, чем в кровати в каюте.
Лишь одна неприятность может омрачить установившееся равновесие: утечка информации к капитану, а через него – в кампанию. И все – болезнь несоответствия занимаемой должности. Голландцам-голодранцам не объяснить, что отсутствие отдыха через сон может лишить человека человеческого лица и все такое.
На моем контракте пришлось потрудиться с двумя капитанами: поляком и болгарином. Они в машинное отделение бегали крайне неохотно. Им был важен результат, а результат был – мы ездили с грузами туда-сюда и при этом не очень опаздывали.
Я стал чувствовать себя лучше и с головой окунулся в творчество, когда дневной порой полагалось добирать час-полтора сна. Но мне не хватало некоторой информации о древних городах и забытых землях. В Шотландской библиотеке я кое-что находил. Помимо книг там имелся вполне бесплатный интернет, что несколько повышало мою исследовательскую скорость. Да и две библиотекарши, сменяющие друг друга, прониклись ко мне сочувствием и даже подсовывали мне интересные материалы, например, «Легенду о Мак-Туиреде», описания жизни короля Артура от разных непоповских авторов, норманнские байки и предания о Торе и его молоте и козлах, и, конечно же, «Калевалу» периода до Элиаса Лённрота (Lyonnrot Yelias – человек, врач и контрабандист, экстремал, собравший «Калевалу» в таком виде, который нам перевел Бельский).
Лишь одно я не сумел выяснить по сей день: отчего одно шотландское графство зовется «Karelia»? Право слово, хоть уроженцу тех мест сэру Шону Коннери пиши записку с вопросом, да он вряд ли прочтет сообщение от неизвестного человека. Вот если бы к нему, лучшему Джеймсу Бонду всех времен и народов, обратился бы известный писатель, тогда, может быть, и выгорело бы. Дэна Брайна, что ли попросить? Так и он меня слушать не станет. А самому сделаться известным писателем мне, похоже, жизни не хватит.
Я вернулся домой с того контракта усталый и потерянный. Вместо оговоренных 4 месяцев мне пришлось отбыть пять с половиной. Вопреки моему желанию и ограниченным моей подписью сроком.
Снег уже сошел, да и лето как-то покатилось вниз со своего пика. Я приноровился вечерами, облившись каким-нибудь антикомарином, садиться за своей дачей на низенькую скамейку из бревен и смотреть на вечернее небо, пусть даже затянутое тучами. Голова становилась пустой-пустой, и это было очень даже неплохо. Потом шевелилась ближайшая тень, и возникал выдуманный мною ЧЧ. Это уже было не очень хорошо.
Мои размышления о том, кто будет читать мои книги, и зачем я их создаю, находили ответы. Впрочем, эти ответы могли порождать другие вопросы, а ясности и определенности не выявляли. Так мне пояснял ЧЧ.
Мои книги не будет читать никто, за исключением тех людей, которые, порой, несознательно не удовлетворены нынешней Историей, которая, будучи лживой до неприличия, породило государство, или государства лжи. У лжи нет будущего, потому что нет и прошлого.
А пишу я затем, что моя, понимаешь ли, тонкая натура в состоянии воспринять космос. То есть, не все так просто в пишущей братии. Пишущая сестрия в этом деле не рассматривается. Космос – это не тот, где вакуум. Космос – это информационное пространство, да и не только. Старший Вернадский, это который не историк, а отец радиевых разработок, это изучил, это понял и это развил. И пришел он к Господу. А младший Георгий Владимирович Вернадский, это, как раз, который историк, от Господа ушел. Потому что писал всякую, да простит меня его уважаемый отец, хрень. «И тут пришли мордовские лыжники» (строчка из его «Истории России») – это же надо так далеко от космоса оказаться! Впрочем, не важно. Если ты можешь писать так, что тебе самому потом не стыдно делается это читать, значит, такова воля Господа.
Соседская кошка Дуся, иногда приходившая ко мне в компанию для медитации, поурчав для приличия и поворчав вполголоса на тень с ЧЧ, внимательно следила за всеми моими телодвижениями. Она ждала, может быть, что я выдам ей какой-нибудь полезной кошачьей пищи? Не то мышки-полевки, кротики и лягушки ей уже поперек горла стояли. Я ничего не мог предложить кошке, разве что разрешение на охоту на моих угодьях, но ей было на мое одобрение наплевать – она браконьерила, где хотела. Поэтому Дуся начинала возражать мне, в знак, так сказать, противоречия. Можно, конечно, и не так сказать, а прямо и решительно: кошки разговаривать не умеют, они и думать-то могут одними лишь простыми образами. Ну и ладно, говорить с животными – не значит быть не в себе, а понимать их «ответы» – вовсе не признак психического расстройства. Только бессловесные твари – самые лучшие собеседники, самые верные слушатели и самые разумные ответчики.
«Так ты, стало быть, избранный?» – жмурилась Дуся. – «Слышишь глас божий?»
– Все люди – избранные Господом. Иначе бы и не жили на Земле. И все слышат голос Его. Только одни не желают его осознавать, другим легче слушать иной голос.
«Иной – это Самозванца?» – насторожилась кошка.
– Если голос Господа – это Совесть, то прочие голоса – это прочие голоса. Самозванца, либо его приспешников – без разницы.
«В чем же разница? Как понять, who is who (кто есть кто)?» – Дуся встала и выгнула спину дугой – потянулась.
– Разница в том, что у меня есть много вопросов, на которые я ищу ответы. Они же, по их мнению, знают все ответы, а вопросы, если таковые имеются, всегда начинаются со слов «почему не: по инструкции, по правилам, по порядку, без шапки?». Всезнайки и всеумейки, так их растак.
«Так отчего же их столь много? Они рулят, где только могут. В том числе и в твоей литературе», – кошка внимательно и как-то задумчиво посмотрела мне в глаза.
– В моей литературе они не рулят, в ней рулю я сам. А много их оттого, что так примитивней, стало быть, легче. Жить по совести просто, но это сложнее. Примитивизм давит со всех сторон.
«И что делать?» – Дуся пошла прочь по своим кошачьим делам, обернувшись на меня на пару секунд.
– Ответ всегда один и тот же: надо верить. Вера – вот наша надежда.
«И любовь», – мяукнула на прощанье кошка и скрылась во мраке кустов.
– Но пока мы еще никому не продали
Нашу Веру, Надежду, Любовь (песня А. Романова из «Воскресенья»), – пропел я себе под нос.
ЧЧ имел свои взгляды на мою «беседу» с кошкой. Они не были противоположными, они не были согласными, они были просто такими, какими должны, пожалуй, быть. Я пишу не только для себя, но и еще для тех, кто против меня. Точнее, даже, пока не против меня, но против моих книг. Если книг будет больше, то противной во всех отношениях массы сделается тоже больше, и она уже будет реализовываться против меня. Действие всегда порождает противодействие.
Что же этому возразить? Пожалуй, что и нечего. Только вот я пока не знал, кто может быть противник моему творчеству, как писателю. Разве, что загадочный отдел «Зю», который, если принять во внимание его кооперацию с ментами, является государственной структурой с обычными в таких случаях полномочиями: не пускать, не разрешать, давить и разрушать. Еще Вова Ленин заметил, что «государство – это машина», а машине не свойственно сострадание, жалость, любовь. Как и ее машинистам, пожалуй.
Когда мы встретились на улице с поэтом Жорой, я еще не имел никакого мнения по поводу поэтических кругов, я никого в них не знал, да и они меня не знали. Мы существовали параллельно.
Жора, подписывая мне свой сборник стихов, не дулся от гордости и важности, просто у него в портфеле завалялся один из авторских экземпляров, вот он мне его и подарил.
– Круто, – сказал я. – Теперь можно эпиграфы отсюда брать.
– Как будет угодно, – ответил он и не сдержал довольную улыбку.
Я бы тоже улыбался, если бы довелось вот так же непринужденно подарить на улице своему какому-нибудь знакомому по яслям одну из своих книг.
– Позвольте, – Жора о чем-то догадался. – Куда эпиграфы брать?
Вот тут-то я и раскололся: рассказал, что написал, когда написал и про что написал.
– Четыре книги? – недоверчиво поинтересовался он.
– Пока четыре книги, – уточнил я. – Идеи есть, буду их реализовывать.
– Надо бы с ними ознакомиться, – сказал Жора. – У тебя есть рукописи?
Первый человек со стороны заинтересовался моим творчеством, я даже слегка от этого растерялся. Рукописи у меня, конечно же, были, но я предпочел предложить другой вариант.
– Так я выложил это дело в Самиздате. Там и почитать можно.
Если Жора пожелает, то почитает, если нет – то все равно откроет мою страничку и, стало быть, внесет некое изменение в статистические сводки о моих читателях. Такие вот меркантильные цели.
Мы обменялись телефонами, вернее – номерами телефонов: мне старая Жорина Nokia была без надобности, вот мой «Семён» – Siemens – был дорог, как память.
Не прошло и двух дней, как «Семён» выдал входящий звонок абонента Жоры.
– Надо публиковать твоего «Полярника», – сказал он. – Очень интересно. У нас, понимаешь, есть писатели, которые уже много лет ничего не создают. Они так себя обзывают на фоне давнишних заслуг, так их обзывают и литературные круги. Но это – застой. Это не есть гуд. Аллес кляйн?
– Аллес кляйн, – ответил я. – Вундебак.
– Ты где-нибудь в издательствах заявлялся?
– В «Эксмо», ну а до этого во всех остальных прочих.
– Понятно, – ответил абонент Жора, он же Жорж, он же Гога, он же Георгий Иванович. – Забей. Для начала отдадим твою работу в местный журнал «Мурзилку».
– В «Мурзилку»? – удивился я. Честно говоря, в Республике Карелия раньше было издательство с одноименным названием, то есть, конечно же, просто «Карелия». Там издавались очумело интересные книги – Линевский, Балашов, даже Фиш, да и Миша Веллер был в разработке. Но потом наше издательство убили бумажки с названием «ваучер», профессионалы разбежались, либо поумирали. Больше издательств я не знал, тем более, не знал каких-то журналов.
– «Север» – это что-то, – просветил меня Георгий Иванович. – Гонорары, конечно, не платят, но надо же тебе с чего-то начинать. Да и страна должна знать своих героев. В любом случае.
В каком – любом, я поинтересоваться постеснялся. Журнал «Север» – пусть будет журнал «Север». В морду не дадут.
А мой роман «Мортен. Охвен. Аунуксиста» в интернете читали очень активно. Несколько девочек, уж не знаю, какого возраста – то ли 16 – 18 лет, а то ли 25, даже прислали мне свои отзывы. Кое-что мне было непонятно. Что значит «атмосферный роман»? Мой Саня мне объяснил, сказал, что все нормально, и моя книга понравилась. Ну, понравилась, так понравилась. Тогда я тоже скажу «атмосферно».
Эксмо ответило через редактора Минакова, что идея с викингами должна быть большей по размеру, и это меня удивило. Не то, чтобы я был не готов писать продолжение, а то, что ко мне обратились, как к автору. Впрочем, это было первое и последнее обращение ко мне, как вообще, к человеку. Тогда я этого не знал, зато теперь-то знаю.
Читающему народу запомнились два персонажа: скальд Олли Наннул, да ливвик Охвен. По Олли мне было понятно: я его характер списал со своего некогда школьного друга Олега Бобина. Много народа еще помнило этого замечательного музыканта, этого талантливого человека. Значит, меня начали читать уже из нашего круга, и знакомые мне люди теперь познакомятся со мной, как с сочинителем. Я был этому совсем не против.
Ну, а Охвен – это был мой литературный герой. Мне он был понятен, мне было его жаль, я гордился за его судьбу. И имя хорошее для него нашлось, легко запоминающееся и непринужденно произносимое. Вообще-то ahven – это окунь, если перевести с финского, либо ливвиковского диалекта карельского языка. Я его ни с кого не списывал, он был плод моих чаяний от своего возникновения, до самого последнего дня. Охвен был моей литературной удачей, потому что именно под его влиянием, а, точнее, влиянием его меча, у меня возник новый замысел, который я решил обязательно реализовать после того, как тщательным образом ознакомлюсь с Библией и Калевалой.
После разговора с Жорой в тот год нам увидеться больше не довелось: летние отпуска сменились осенними лесными заготовками, а там уже и на работу мне надо было ехать. Я поставил у себя на даче настоящую карельскую баню, поэтому сделался на два дня в неделю счастливым. В парилке всегда было также легко на душе, как, например, при лыжной прогулке вдали от людей. Тогда я еще не догадывался, насколько важна баня для нас, коренных жителей севера, просто получал удовольствие от обжигающего пара, удара веником по телу, купания в снегу после парилки. Да и мыться в бане было куда более интересно, нежели под душем с мертвой водой из системы городского водоснабжения. Я всегда соглашался с идеей о том, что баня лечит не только тело, но и душу. А уж мне было что полечить.
Как-то раз той замечательной осенней порой я встретился со своим двоюродным братом. В последнее время мы редко виделись с Аркадием, многое в наших судьбах поменялось, но душевность встречи осталась прежней, как в годы нашей институтской молодости в Питере, где мы учились «чему-нибудь и как-нибудь».
– Как работается? – спросил меня он, когда мы обменялись рукопожатиями и сообщениями о здоровье, жизни и, вообще, о делах.
– Вот, думаю писать пятую книгу.
Художник.
Оставаться в доме дальше было несколько нежелательно. Арендованные в каком-то частном охранном учреждении парни, понеся потери в своем количественном составе, озаботятся местью и придут обратно. Хотелось бы верить, что сегодняшние визитеры не из силовых структур государства. Хотя в нынешнем международном положении любая полицейская машина – всего лишь частная карманная армия у какого-нибудь президента, либо того, кто над ним.
С другой стороны, если бы каким-то образом меня внесли в списки, черные, красные, или иные, то моя песня была бы спета уже давно, так и не воплотившись в лебединую. Но я пока свободно перемещался, получал визы, хоть и со скрипом, мои банковские счета не блокировались, ограничения моей свободы распространились лишь на виртуальное пространство. Самое главное – моих близких не трогали. Мешали, конечно, но в целом это можно было пережить. Мешают ныне всем, ибо такое видение свободы у клерикально настроенных чинов из верхов, да и из низов.
Мы собирались уезжать в Карелию завтра, поэтому подымать панику я не стал. Не люблю я паники, она мне по работе противопоказана. Конечно, еще целый день мне предстоит переживать, а еще больше – переживать за ночь. Очень хотелось надеяться, что мобильность группы, которая вела меня, не реактивная. Во-первых, им нужно добраться до базы. В худшем для меня случае – это где-то под Йоэнсуу. В худшем потому, что близко, всего-то семь десятков километров. Но мне почему-то казалось, что место, где могли кучковаться подобные сертифицированные субъекты, должно быть там, где до ближайшего политического мешка с деньгами расстояние не превышает сто – сто пятьдесят километров. Все политики вьются вокруг Хельсинки, по крайней мере, местные политики. Пусть у них есть самолеты и вертолеты, но и их вооруженные силы тоже должны быть в шаговой доступности. На всякий пожарный случай.
Во-вторых, придется выжившему писать рапорт, по устной договоренности мало кто работает – зад всегда должен быть прикрыт бумажкой, пусть фиговой, или фиговым, но листом. Далее следует принятие решение, которое должно быть основано на каких-то тактико-технических разработках.
Ну, а в третьих, эмоционально настроенные на месть кадры должны быть мягко, но решительно изолированы от действий, потому что в противном случае от них можно ждать некорректного поведения.
В общем, теоретически выходило, что сутки у меня есть.
Можно, конечно, выставить вокруг дома по периметру хитрые охотничьи ловушки и сигнальные устройства, но в них тотчас же окажется мой кот Федя и заплачет по этому поводу. Меньше всего мне хотелось обижать наше домашнее животное. Да и хитрых ловушек я не знал, только одни примитивные капканы, обнаруженные мною на чердаке сарая. Каждый из них был таких размеров, что был в состоянии перерубить пополам попавшегося медведя. Я даже не представлял, каким образом разводить их зубья.
Следовало полагаться лишь на верность моих выкладок и верность этим выкладкам наших финских друзей. Но, допустим, мы оказались в Карелии, не сидеть же и не ждать у моря погоды? Как-то надо действовать, но как? Мне был нужен совет, но советчика тоже непросто найти. У каждого человека имеются ограничения, которые влияют на его поступки. Не может быть простой писатель, либо музыкант, либо художник консультантом в деле, где люди, пусть и одурманенные приказом, настроены на самые решительные и подлые меры. Тогда – кто может? Не простой писатель, музыкант или художник?
***
Знакомых писателей у меня не было. Владимир Дмитриевич Михайлов, царствие ему небесное, умер, наша переписка закончилась навсегда. Общению с Александром Михайловичем Покровским положил конец объявившийся у него секретарь, которого мне через письма пройти было – ну, никак. Кто еще – Веллер? Дальше приглашения на семинар не пообщаться. А стоимость семинара сто миллионов тысяч долларов. Местный писатель, он же поэт – Толя Ерошкин? Так мы с ним никогда не общались, а его изданная книга мне казалась совсем безынтересна. Труда в нее он вложил, конечно, изрядно, но читать, как кто-то едет на «Поле чудес» мне не хотелось, хоть тресни. Зато книга издана в бумажном виде. На этом мои знакомые писатели кончились.
С музыкантами еще проще. Народ они совсем творческий, творят себе и в ус не дуют. Я знал многих из этой среды, и не хотелось их травмировать своими колебаниями. Музыкантами я дорожил. Впрочем, как и художниками.
Для меня люди, которым подвластно великое искусство музицирования и не менее великое искусство рисования, самые ранимые на этом свете. Их надо беречь и ими следует гордиться. Конечно, это не относится к представителям россиянской эстрады и художникам, типа Никаса Сафронова и Ильи Глазунова. Вот они как раз и есть халтура, хоть и высокооплачиваемая.
Мои взгляды на художественные работы и на самих их авторов иногда поддерживались моим двоюродным братом Аркадием. Может быть, поддерживались они бы еще больше, коль был бы я больше увлечен выставками и галереями. Но для меня изобразительное искусство, как бы я ни старался посещать культурные мероприятия в этом направлении, оставались на обывательском уровне: эта работа нравится, а эта – нет, скучная она какая-то. «Черный квадрат» Малевича мне казался гадостью, картины полупьяного Модильяни – великолепием.
После того, как Аркадий ушел из своей семьи, мы редко виделись. И дело было не в том, что я категорично разделял настроения всех наших родственников, а все упиралось в различные места, где мы теперь жили. Если раньше наши квартиры были в одном подъезде, то теперь я в основном прятался на даче в деревне, а он со своей новой женой занял выделенную ему муниципалитетом или еще каким народно-управительным образованием мастерскую в здании музея. Раньше, при царе Горохе, говорят, жил там и поживал купец Куттуев, которого потом революционно настроенные евреи при поддержке вооруженных латышей и китайцев прогнали в буржуазную Финляндию, где его следы и затерялись среди прочих купцов. Даже финский партизанен со своим партизанским отрядом не помог ему вернуть былое имущество, раскулаченное подчистую. Это было в 1919 году, Исоталанти со своими парнями навели много шороху в Олонце и его окрестностях, его, конечно, объявили бешеным зверем, а соратников – лахтарями-мясниками, похватали заложников и на их фоне добились ничьей. Не то жил бы Куттуев опять в своем особняке, а детей отправлял учиться в соседствующую Екатерининскую гимназию, да козам хвосты бы крутил (kuttu – коза, в переводе с финского).
Величественное здание гимназии, долго не ветшавшее, предали огню через возрожденную из пепла банду поджигателей. В тот год горело много: и школьный гараж, одновременно с магазином через дорогу от него, и жилые дома, и церковь, и сараи, и вот – Екатерининская гимназия. Конечно, озабоченные пожарные следователи нашли причину в плохой проводке, даже в одном из недавно принятых в жилой фонд домов. Надо было успокоить обывателей, но больше, по ходу дела, успокаивали себя.
Аркадий отрастил себе окладистую бороду, целую гриву волос и стал напоминать одного из Зи-зи-топов, вот только вместо гитары он все больше держал в руках кисть и краски. Почему-то именно борода бесила всех, начиная от совсем незнакомых прохожих и сопливых ментов-пэпээсников, до всех наших престарелых родственников. Я никак не давал оценку происходящему, потому что можно не знаться с другом детства – в конце концов, ничего не объединяет кроме далеких воспоминаний – но с родственниками дело обстояло по-другому. Кровные узы заставляют принимать своих такими, какие они есть. Потому что с кровными родственниками, пусть даже кровь разбавлена другими вливаниями, не считаться нельзя.
Аркадий очень удивился, когда узнал, что я вот так самовыражаюсь, через книготворчество нахожу свою Истину. А потом настало время удивляться мне.
– Дай почитать свои прежние книги, – сказал он.
– Зачем? – ничего более умного спросить я не сумел.
– А ты их пишешь для того, чтобы потом прятать? – усмехнулся он.
Аркадий был первым человеком, который попросил у меня почитать мои произведения, и, пожалуй, стал первым человеком из всего круга моих знакомств, который прочитал все, что я написал.
Я стал у него бывать. А иногда и он стал бывать у меня на даче, порой, даже имея возможность оценить легкий пар нашей бани.
Обладая талантом художника и видением истинной картины в порченных и изломанных людьми старинных иконах и вещах, он мне поведал много интересного о нашем прошлом. Конечно, не о том прошлом, о котором изданы учебники и сняты фильмы, а другом, более логичном и от этого правдивом.
Почему-то люди, занимающиеся историей, становятся объектами пристального внимания. В основном это внимание тайное, но временами проявляющее себя в крайне недружественных актах со стороны. Чья это сторона – отследить трудно. Одно можно сказать со всей определенностью: враждебная. Дружественной ее назвать нелегко, потому что все известные имена, у которых, так уж сложилась, возникли некоторые научные разработки по историческим темам, делались безвременно усопшими. Две небольших книги Виктора Паранина подразумевали последующие, да внезапно он умер. Левашов, чьи глаза смотрели в разные стороны, а мысли разбегались, как атомы в Броуновском движении, тоже помер. Амбициозный и конъюнктурный Олег Грейг, бросившийся в исторические скандалы, тоже не избежал внезапной кончины. Можно, конечно, добавить, что и Галича убила электрическая розетка – мол, все в этом мире бывает. Ни мне, ни Аркадию не хотелось пока проверять существующее положение вещей на себе самоем: дети еще маленькие, да и возмущать общественность не имелось ни малейшего желания. Я – сам по себе, брат мой – сам по себе, а общество – само по себе. Пусть его, это общество, развивается, как ему вздумается, верит, во что хочет и живет, как ему надо.
Сами по себе мы с Аркадием были консерваторами, но консерватизм каждого был индивидуален. Ни он, ни я не пытались воздействовать друг на друга, просто жили так, как у нас получалось.
Были в нашем городе и другие Зи-зи-топы, про них временами писали газеты, они позиционировали себя, как некие поборники национального единства, богоизбранности и святой Веры. Я совсем не общался с ними, был даже не знаком ни с кем, разве что с одним человеком из них служил в свое время как-то в армии. Вот они не были бессребрениками: дома, необывательского класса машины, многомесячные поездки в кампусы куда-то на Юго-Восток, к теплому морю. Себя, в общем-то, эти бородатые парни, и их жены в платках, и их многочисленные дети ни в чем особо не ограничивали. Молодцы! Только общаться с ними мне по-прежнему не хотелось.
У Аркадия не было ни мобильного, ни какого другого телефона, радио и телевизор даже не подразумевались в интерьере. Зато со всех сторон он был окружен датчиками, которые могли быть пожарными, или сигнальными о взломе, или же таковыми не быть. Я, как жертва паранойи, больше склонялся к последнему.
Наша общая прабабушка была одной из тех вышивальщиц, чьи домотканые полотна были представлены на международной выставке в Париже в самом начале 20 века. Тогда никого не смущало, что в ее работах сплошь и рядом наличествовала древняя ливвиковская орнаментная вышивка, в частности, свастика во всех ее проявлениях. Может быть, именно поэтому ее самобытность была столь высоко оценена. Теперь ее тоже могут оценить: какая-нибудь толстая тетка в мантии определит всю меру ответственности – и баста. Скажет, что наша прабабушка – один из первых фашистов, и секретарь занесет эти слова в обвинительный протокол. А первые фашисты – это те, что из «Калевалы», они тоже свастиками были разукрашены. Блин, а я-то думал, откуда эти самые нехорошие фашисты развелись? Гитлеры всякие и Муссолини. А вот откуда – от моей прабабки. Спасибо тем мудрым людям в россиянских верхах, что открыли историческую правду. Без них две тысячи лет обходились, зато со свастикой, теперь же всем резко станет счастье, потому что свастика стала табу. Аллах акбар.