Сценарист. Журнал про сценаристов и для сценаристов. Выпуск 2

Abonelik
0
Yorumlar
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Дневник сценариста
Павел Гельман

Что общего у сценариста и монаха?

В какой-то книге читал, что Христос учил, как правильно жить, а вот как писать книги, рисовать картины и как заниматься творчеством, не учил. На самом деле, учил. Вообще, в работе с воображением и в религиозных практиках много общего. И там и там человек имеет дело с невидимым, с неосязаемым. Как можно потрогать воображение? Как потрогать Бога?

В работе с воображением есть один базовый закон: доверие к воображению развивает воображение. То есть, это вопрос веры. Не так ли и в Евангелии: хочешь чуда? Сначала поверь! Но как поверить? Где взять эту веру? И есть на это ответ из религиозной практики. Кто не примет Царствия Небесного как дитя, тот не войдет в него. Будьте как дети. А что это значит? Если вспомнить свое детское состояние, игру, то есть три важных момента. Важных для понимания природы творчества, выдумывания. 1. Ребенок тотально живет в настоящем. Он не заморачивается по поводу прошлого или будущего. И вот интересный момент – творчество происходит, когда ты тотально в настоящем. Ты здесь и сейчас и ты пользуешься для творчества тем, что есть здесь и сейчас. 2. Детство – время безответственности. Быть безответственным, быть избавленным от стремления к совершенству – это важный момент в творчестве. Можно хулиганить. Можно придумать на авось. Недаром американские учителя художественной прозы всегда дают совет: будьте готовы написать дерьмовый первый вариант. Не бойтесь. 3. Ребенок воспринимает мир тотально, целостно, всем организмом. Нет такой ситуации, что ум говорит одно, а чувства другое. Тотальность. И это очень важное качество – именно творческое. Если дальше эти аналогии между креативным и религиозным проводить, то окажется, что в творческих техниках есть свои аналоги посту (информационной диете, «жизнь внутри лампы»), покаянию (ошибкам как плодам любви) и молитве (выходу за пределы себя).

Смотрел по телевизору футбол и думал, что жизнь похожа на футбол. Отдал неверный пас и мяч у твой команды отобрали. Потом в жизни тоже много игроков одновременно на поле, которые влияют на твою игру. Вот только пропущенный гол в жизни не всегда означает поражение….

Некоторые кинематографисты старшего поколения, указывая на кризис, который переживает российское кино, призывают возродить традиции советского кино. Я думаю, что самую базовую традицию советского кино возродить невозможно. Советское кино в основе своей было жизнерадостным. За некоторыми исключениями, конечно. Но в массе своей советское кино – совершенно искренно – несло посыл, что жизнь устроена правильно, устроена справедливо, что счастье – это закон не жизни даже, но общества. И это мировосприятие теперь ушло. Это теперь выглядит как-то странно.

Но советские кино надо возродить в том смысле, что нужно снова найти радость. Но как ее найти? Да, она присутствует в религиозном сознании, но где это сознание? Ответ на этот вопрос надо найти не потому, что существует государственный заказ на преодоление катастрофизма. Он, может быть, и существует, но способен порождать только художественные катастрофы. Надо найти этот ответ творческим людям потому, что иначе мы погибнем как творческие люди.

Антоний Сурожский рассказывал, что когда был на войне солдатом, лежал под обстрелом в окопе, и страшно было, убить могли, и вдруг заметил, как на дне окопа муравьи тащат травинку. Им дела не было до того, что вокруг война и стреляют. У них была своя маленькая, но очень важная жизнь. И Сурожский говорит, что успокоился тогда, перестало быть страшно. Может быть ответ здесь – в этом «муравьином взгляде» на жизнь?

Профессиональный порок сочинителя: так много энергии отдается выдумыванию чувств и мыслей своего персонажа, что сам уже перестаешь и чувствовать и мыслить. В воображаемый мир инвестировано так много и регулярно, что у автора возникает дефицит реальности его собственной. Не говоря уж о приключениях. К возможным приключениям в своей собственный жизни, пресыщенный воображаемыми перипетиям автор, испытывает уже только отвращение.

И еще один порок: к своей жизни начинаешь относиться как к тексту. Текст всегда можно переписать, сократить, увеличить, да и просто спрятать от чужих глаз до лучших времен.

Человек, который скажет вам три магических слова «Я нуждаюсь в тебе», может толкнуть вас на любое преступление. Способность нарушить любой нравственный запрет не ради материальных благ даже, а ради ощущения собственной востребованности – это тенденция последнего времени или так было всегда?

Чоран утверждает, что дилетанты более чувствительны к оттенкам, чем профессионалы. Возможно, это так и профессионалы в первую очередь обращают внимание на грубые вещи – структуру, скелет.

Когда я был маленьким, я любил играть сам с собой в солдатики. Мне кажется, что когда я теперь сочиняю сценарии, я делаю, в общем-то, то же самое.

Ночью ему явился Бог. Гром гремел. Небеса сверкали. «Что со мной будет?» – спросил он Бога, трепеща в ожидании ответа. «У тебя всегда будут деньги на такси» – ответил Бог. Гром прогремел. Небеса закрылись.

Истории – это очень важно. От того какие истории рассказывают люди себе и друг другу, какие истории поразили их воображение – от этого происходят события. Например, могут убить.

Вдруг испугался, вспомнил, что когда-то мог сочинять стихи, а потом – внезапно – эта способность меня покинула. А вдруг также меня в какой-то момент покинет способность сочинять сюжеты и писать диалоги? И что я тогда буду делать?

Что такое драма? ОН (она) ЧТО-ТО сделал, в результате чего произошло НЕЧТО. Драма показывает причину и следствие. Новая драма – это всего лишь новая, ранее неисследованная, взаимосвязь причины и следствия. Обязанность драматурга: обогащать знание человечества о причинах и следствиях. Клише – это взаимосвязь причины и следствия, которую вы видели уже тысячу раз. Вот и все.

Есть ли какие-то законы, по которым возникают неожиданные, неочевидные причинно-следственные связи? Есть как бы структуры, которые порождают неожиданность. Вот они.

1. Жизнь как сообщающиеся сосуды. У человека есть разные сферы жизни, разные территории. И они вроде бы отделены друг от друга. Есть семья и есть начальник на работе. Есть работа и есть хобби. Есть приработок и есть дальние родственники. И т. д. ит. п. Неожиданность возникает, когда поступок в одной сфере жизни неожиданно влечет за собой событие в другой сфере жизни.

2. Психологическая травма. Парня, например, выгнали из театрального института за отсутствие способностей. Это поражение. Травма. Теперь включается механизм гиперкомпенсации и его следующий жизненный ход, абсолютно непредсказуемый, – он завербовался вооруженным наемником в Нигерию. Он потерпел поражение и теперь, чтобы не потерять самоуважение, он поднимает ставки. Человеческая психика как источник неожиданных последствий.

3. Смешение жанров. Когда драматическое событие влечет за собой комическое событие. И наоборот.

Нашел четыре креативных правила, использующихся в Стенфордском университете: 1. Уничтожь все ожидания. 2. Чаще признавайся: я не знаю. 3. Если сразу не получается, прекрати усилия. 4. Не принимай близко к сердцу, установи дистанцию.

Разновидность жизненного предназначения: играть под защитой Отца. Почему-то я думаю о Моцарте в связи с этим определением.

Разновидность человеческого призвания: быть полезным сильному.

Идеи приходят в голову, когда думаешь медленно. Даже медленнее, чем, казалось бы, необходимо.

Катастрофа – это не когда что-то не получается, а когда ты НЕ ПОНИМАЕШЬ, что у тебя не получается. Наличие проблемы – не беда. Не видеть проблему – беда.

Как ни странно, но сначала персонажа надо увидеть снаружи, со стороны, и только потом можно залезть к нему внутрь.

Есть два стимула для творчества. Первый: несовершенство окружающего мира – эстетическое, идеологическое, моральное. «Все не так, ребята!» Несовершенство провоцирует в авторе или художнике ответную реакцию. «А сейчас я покажу как надо!» Впрочем, иногда автор сам себя провоцирует и буквально до изнеможения себя доводит в поисках несовершенства. Инновации – удел злых.

Вторая: мир прекрасен или ужасен, это неважно, но человека изнутри грызут демоны, которые заставляют его генерировать идеи, сюжеты, картины. Если он не будет сочинять, он все равно будет, он просто сойдет с ума. Социального признания как правило чаще добиваются первые. Вторые – иногда.

Миф можно считать рожденным в тот момент, когда возникает потребность передать его другим.

Интроверт, тянущийся к людям. Это я.

И отчего считается, что сочинять лучше всего в одиночестве? Все свои лучшие идеи я придумал, разговаривая с кем-нибудь.

Что делать, если вам нужно писать историю про бандитов, а вы ни одного бандита в жизни не встречали? (И слава Богу!) Есть два пути. Первый: познакомиться с реальным бандитом. (Не так сложно, в принципе). Второй: разрушить киношный стереотип «бандита». Обдумать стереотипного бандита из телесериалов и спросить себя – чего с этим персонажем никогда не могло бы произойти? И тогда, например, сочинить бандита с больным сердцем. Или бандита, страстно увлекающегося коллекционированием старых изданий Набокова. Или придумать Робин Гуда, который занимается криминалом не из-за выгоды, а по иным причинам. Или еще что-то.

Оказывается, я страдаю «эмоциональным мышлением» (вычитал у одного психиатра). В острой форме. То есть я свои эмоции принимаю за факты. Вон ведь как сложно мне перечитывать свои сценарии в поисках проколов. Я читаю не текст, а собственные эмоции, которые испытывал, когда его писал.

Извлекать наружу чужой жизненный опыт – есть такое умение. Для каких профессий это умение необходимо?

Собственно, я нуждаюсь в человеке, который бы читал мои сценарии, рвал бы их на мелкие кусочки и отправлял бы меня их переписывать со словами: «Это просто приемлемо, но не отлично. Это уже лучше, но еще недостаточно хорошо. Это отлично, но не фантастически хорошо. А ты можешь сделать фантастически хорошо.» Внутри меня такой верующий в меня мучитель не поселился.

 

И. Бродский считал, что где-то надо халтурить. Или в искусстве или в жизни. И там и там на полной отдаче – невозможно. Про себя говорил, что предпочитает халтурить в жизни. Мой папа придерживается другого мнения: «Как человек себе жопу подтирает, так он и живет.» Я, пожалуй, в этот афоризм тоже верю. Мне кажется, что жизнь подобна сообщающимся сосудам и невозможно поставить перегородку между «творчеством» и «всем остальным». Другое дело, что можно так организовать свою жизнь, что в ней кроме «творчества» ничего не будет. Но минусов тут очень много.

Все вы знаете про «фантомные боли», да? У человека отрезали ногу, а она продолжает болеть. Есть еще случай фантомного таланта. У писателя, допустим, когда-то был талант, но его уже давно нет. Пропил, растратил… что угодно. Но писатель продолжает свой несуществующий талант «ощущать». Прислушивается к себе. Постоянно и настырно прислушивается. Что-то там..шевелится внутри меня! Что-то вот-вот должно проклюнуться! Правда, это «вот-вот» может тянутся годами. Фантомный талант. Очень грустная ситуация.

Всегда важно к чему-то прислонится. Я много пишу на заказ. И дело не только в том, что заказ – это гарантированный заработок. Заказ – это чужая энергия, к которой я подключаюсь и которая одна лишь и может выманить мою собственную энергию.

Вот какая странная со мной история происходит. Пишу сценарий. Написал несколько страниц – теперь хочу перечитать и понять, что же получилось. Читаю. Ничего не могу понять. Ничего. Чтобы понять мне необходимо одеться, выйти из квартиры, сесть в кафе и начать вспоминать, что же я такое написал. И вот только тогда, сменив пространство, я могу объективно взглянуть на свою работу.

Когда что-то действительно хорошо получается, это сопровождается чувством, что ты сделал лучше, чем позволяют твои способности.

Шведский драматург считает, что театр должен быть «политическим театром» и такой театр начинается с идентификации своих врагов.

Бывает такой тип общения между думающими людьми, который я называю «обмен конспектами». В этом случае собеседники обмениваются архивными мыслями, уже когда-то ранее ими подуманными. В самом же процессе ничего не происходит, мотор не заводится, машинка мышления буксует и никуда не едет.

А бывает общение, в процессе которого ИСКРИТ. И выходишь из такого процесса не с легким разочарованием, а С ПРИБЫЛЬЮ. Общение было СОБЫТИЙНО.

Замечено, что «события» происходят в ряде случаев:

– когда между собеседниками имеет место явная или неявная КОНКУРЕНЦИЯ.

– когда хотя бы один из собеседников в режиме «у всех на глазах» ПРЕОДОЛЕВАЕТ НЕКИЙ ТУПИК. Это живой процесс и он заразителен.

– когда тема обсуждения по тем или иным причинам РИСКОВАННА для собеседников.

Сценарист должен быть хотя бы в прошлом слегка порочен – это повышает его рыночную привлекательность для продюсера.

Отношения сценариста и зрителя полны скрытого и явного насилия. Драматург должен ЗАСТАВИТЬ зрителя обратить внимание на свою историю. И потом ЕЩЕ РАЗ. И снова, и снова… И это правда, даже если речь идет о нежной и душевной истории.

Как понять, что автор нашел тему своего произведения? Если автору становится страшно, и ему хочется, чтобы произведение дописал кто-то другой, – он нашел тему.

Игра словами и образами
Юлия Идлис

Использование поэтических техник при написании сценариев

Есть ли связь между кинодраматургией и поэзией? Всерьез над этим вопросом я задумалась после того, как обнаружила, что почему-то перестала писать стихи.

Стихи я пишу с десяти лет. В 22 года у меня вышел первый поэтический сборник, потом вышло еще несколько. Много лет я была постоянно пишущим, публикующимся и выступающим поэтом. Параллельно я работала журналистом, редактором, переводчиком, преподавателем – и все это время продолжала писать стихи. А потом вдруг перестала.

Сначала я испугалась. Потом начала думать, что же изменилось в моей жизни в тот момент, когда я написала свое последнее стихотворение. И вдруг поняла: я начала писать сценарии.

Как-то, сражаясь с очередным диалогом в ключевой сцене, я вдруг поймала себя на том, что уже целый час занимаюсь ровно тем же, чем занималась, когда писала стихи: переставляю слова местами, чтобы поймать лучшее звучание.

Именно тогда я впервые предположила, что причина моего поэтического «молчания» – в сценарной работе. Когда я пишу сценарии, мой мозг как будто считает, что я пишу стихи. То есть я как бы и не прекращала писать стихи, хотя с тех пор, как стала сценаристом, не написала ни одной стихотворной строчки. Значит, у сценаристики с поэзией есть что-то общее. Что же?

История вопроса

В первые десятилетия существования кинематографа исследователи пытались объяснить и осмыслить его через аналогии с другими, на тот момент уже зрелыми, искусствами. Писали, что кино – это «плоский театр», «ожившая фотография», «литература на экране» и т. д.

В 1920-х годах кинематографом активно занялись русские формалисты – Юрий Тынянов, Виктор Шкловский, Борис Эйхенбаум и другие. Причем занялись в самом практическом смысле: Тынянов, например, написал несколько сценариев, в том числе и сценарий к фильму Г. Козинцева и А. Трауберга «Шинель».

В то же время основным занятием формалистов до повсеместного распространения кинематографа было изучение поэзии. Поэтому именно они впервые в России стали рассматривать поэзию и кино с точки зрения общих структурных элементов и механизмов воздействия на читателя/зрителя.

Так, в работе 1924 года Тынянов писал: «Если проводить аналогию кино со словесными искусствами, то единственной законной аналогией будет аналогия не с прозой, а с поэзией». При этом он имел в виду вполне конкретную аналогию – «монтажность» обоих искусств: «кадры в кино не „развертываются“ в последовательном строе, постепенном порядке – они сменяются. Такова основа монтажа. Они сменяются, как один стих, одно метрическое единство сменяется другим – на точной границе. Кино делает скачки от кадра к кадру, как стих от строки к строке» (курсив автора. – Ю.И.).

Для Тынянова кадр – «такое же единство, как фото, как замкнутая стиховая строка». Он вообще пытался сопоставить «словари» поэзии и кинематографа и найти соответствие каждому структурному элементу одного искусства среди структурных элементов другого. Вот что у него получилось:

1. «Кадр-кусок» – то, что в современном кино называется сценой – равен стихотворной строке.

2. «Кадр-клетка» – то, что сейчас называется кадриком, то есть отдельный снимок на кинопленке – равен стихотворной стопе.

Конечно, равенство это слишком формальное и потому условное, но оно основано на интересном наблюдении. Для Тынянова «кадр-клетка», как и стопа в стихотворении, является служебным элементом, а «кадр-кусок», как и строка – смысловым. Таким образом, смысл «кадра-куска» как бы складывается из служебных «кадров-клеток», как стиховторная строка – из стоп.

При этом «кадр-кусок», как и стихотворная строка, является законченным смысловым единством с заранее заданной и ограниченной продолжительностью (длина строки в стиховторении определяется метрикой, длина сцены в кино – темпоритмом фильма). Это предзаданное ограничение объема повышает плотность как сцены, так и строки, – в отличие, например, от прозы. Поэтому для Тынянова смысл «стихового слова… другой по сравнению не только со всеми видами практической речи, но и по сравнению с прозой». Можно добавить, что и смысл кинематографического «слова» другой по сравнению с обычной речью и даже с художественной прозой.

Поиском элементов поэзии в кинематографе занимался и Виктор Шкловский. В статье «Поэзия и проза в кинематографе» 1927 года он выделил «поэтическое» и «прозаическое» кино. По Шкловскому, «поэтическое» кино отличается от «прозаического», как и поэзия от прозы, «преобладанием технически-формальных элементов… над смысловыми». Другими словами, «поэтическое» кино меньше озабочено содержанием и больше – формой повествования. Крайний случай «поэтического» кино, таким образом – кино бессюжетное.

Шкловскому же принадлежит термин «остраннение» – повествовательный прием, позволяющий отстраниться от описываемого предмета или явления и взглянуть на него как на совершенно новое, неизвестное. Самый популярный пример остраннения в художественной литературе – описание оперного спектакля глазами Наташи Ростовой в «Войне и мире» Л. Н. Толстого: «На сцене были ровные доски посередине, с боков стояли крашеные картоны, изображающие деревья, позади было протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом платье, сидела особо, на низкой скамеечке, к которой был прикреплен сзади зеленый картон. Все они пели что-то».

Нетрудно заметить, что остраннение служит для де-автоматизации восприятия: мы смотрим на мир под неким новым углом и замечаем доселе незаметные ассоциативные связи между предметами и явлениями этого мира. Де-автоматизация читательского восприятия – одна из основных задач поэтического текста.

Но и в кино де-автоматизация зрительского восприятия крайне важна. Об этом, в частности, писал в 1920-е годы Борис Эйхенбаум: «В кино зритель поставлен в совершенно новые условия восприятия, …обратные процессу чтения: от предмета, от сопоставления движущихся кадров – к их осмыслению, названию, к построению внутренней речи». Это провоцирует зрителя на творческую интерпретацию увиденного. Например, мы видим на экране опрокинутый стакан, из которого выливается вода, – и понимаем это как знак впустую потраченного времени. Успех кинематографа Эйхенбаум связывал как раз с этим «новым типом мозговой работы, в обиходе не развивающимся».

В 1960-е разговор о сходстве поэзии с кино продолжила кинокритик Майя Туровская. Исследуя фильмы Михаила Калатозова, она вывела основной принцип поэтического кино: «иносказание, как попытка искусства в первом приближении определить еще не определимое логикой».

Тут важно отметить, что ни у стихотворения, ни у «поэтического фильма» почти никогда нет полноценной фабулы. Их невозможно пересказать без потери смысла. Стихотворение является знаком некого эмоционального состояния, которое нельзя определить иначе, чем этим стихотворением. В идеале то же можно сказать и о хорошем сценарии «поэтического фильма».

Например, из приведенного ниже стихотворения Григория Дашевского совершенно неясно, что происходит или произошло:

Ни себя, ни людей Нету здесь, не бывает. Заповедь озаряет Сныть, лопух, комара.

Ноет слабое пенье, Невидимка-пила: Будто пилит злодей, А невинный страдает, Побледнев добела.

Но закон без людей На безлюдьи сияет: Здесь ни зла, ни терпенья, Ни лица – лишь мерцает Крылышко комара.

При этом образы этого стихотворения очень визуальные. Мы видим картинку, которую оно рисует, и чувствуем эмоцию, которую эта картинка передает. То же самое и в кино: мы видим картинку и чувствуем эмоцию, но внятно пересказать, например, «Любовное настроение» Вонга Кар-Вая вряд ли сможем. Или сможем, но этот пересказ никак не объяснит и не определит ту эмоцию, которую мы испытываем, когда смотрим фильм.

Общие принципы поэзии и сценаристики

Язык поэзии отличается от языка кино тем же, чем, например, автомобиль отличается от вафельного торта: всем. И тем не менее некоторые принципы работы, то есть воздействия на читателя/зрителя, у них общие.

Во-первых, принцип внимательного чтения. Сценарий, как и стихотворение, – это прежде всего текст для чтения. У этого текста есть читатель, причем в обоих случаях это не любой грамотный человек, а тот, кто умеет читать тексты такого рода. Если человек умеет читать, но никогда не имел дела с поэзией, он, скорее всего, сумеет получить удовольствие от чтения прозы, но вряд ли насладится чтением стихотворения. Точно так же и человек, ни разу в жизни не видевший сценария, вряд ли сможет сразу воспринять его как эмоциональный текст: ему будут мешать заголовки сцен, указания для камеры и вообще весь формат текста.

Тут надо оговориться: конечно, я имею в виду американскую сценарную запись. Советские киноповести мог читать (и читал) любой грамотный человек, но они и не были сценариями в производственном смысле: для перевода на экран их приходилось адаптировать, экранизировать.

В целом же поэт, как и сценарист, обращается к «подготовленному» читателю, с которым у него заранее сложился некий общий формальный язык.

Далее – принцип эмоциональности. В идеале из стихотворения читатель получает эмоцию, которую вложил туда автор. Эта эмоция конструируется с помощью слов и образов, но никогда не называется прямо, «в лоб». В сценарии тоже есть слова и фразы, которые служат не столько для создания визуального образа, сколько для того, чтобы читатель испытал некую эмоцию.

 

Возьмем сценарий пилотной серии сериала «The Walking Dead», написанный Фрэнком Дэрабонтом. В начале серии главный герой, Рик, встречает на заброшенной заправке маленькую девочку. В этот момент мы вместе с Риком еще только входим в историю: мы не знаем правил этого мира, не подозреваем о наличии в нем зомби, и т. п. Рик (как и мы) считает, что девочка живая, и окликает ее. Девочка поворачивается – и дальше в сценарной записи идет длинное описание, из которого не остается никаких сомнений в том, что девочка – зомби: у нее запавшие глаза, иссохшая плоть, разорванные губы, из которых торчат зубы, истлевшая одежда и т. п. Все эти прекрасные детали – элементы визуальной изобразительности, которые помогают нам представить себе мертвую девочку во всей красе.

А вот дальше идут два абзаца следующего содержания:

She’s dead.

Not sick. Not dressed up for Halloween. Dead [1].

Подчеркивание, кстати, не мое, а Фрэнка Дэрабонта. Здесь мы видим чистый пример моделирования читательской эмоции – удивления и ужаса от встречи с мертвой (нет, даже так: с мертвой) девочкой. Визуальный образ без этих двух абзацев вполне сложился, а вот эмоциональный – нет. Так что, сколько бы сценаристы ни уверяли почтенную публику, что в своих текстах они оперируют исключительно тем, что видно на экране, это не совсем правда: в их арсенале есть и чисто языковые выразительные средства, как и в поэзии.

Это подводит нас к принципу метафоричности, работающему в поэзии почти так же, как и в сценаристике. Тынянов писал: «Каждое искусство пользуется каким-нибудь одним элементом чувственного мира как ударным, конструктивным, другие же – дает под его знаком в виде мыслимых». Поэт пользуется словами, но слова в стихотворении почти всегда используются в переносном значении: например, пушкинское «подруга дней моих суровых» обозначает няню Арину Родионовну, которая в тексте ни разу не названа прямо.

В сценарии (и в кино) этот принцип тоже широко используется. Сценарист использует слова для создания визуальных образов и визуальных метафор. Поэтому и слова в сценарии, и предметы в кино часто употребляются в «переносном значении». Например, взлетевшая птица в кино может обозначать гибель героя, а упавшая на пол книга – шок, удивление.

В сценаристике, как и в поэзии, очень важен принцип ритмичности. По сути, ритм – это договор между автором и читателем/зрителем, который помогает им взаимодействовать.

У читателя стихотворения ритмика рождает ожидания, которые автор должен оправдывать и с которыми время от времени он может играть. Возьмем, к примеру, начало баллады о Бармаглоте из «Алисы в Зазеркалье» Льюиса Кэрролла:

 
Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове.
 

«Шорьки», «зелюки», «мюмзики» – несуществующие слова. Откуда же мы знаем, где в них надо ставить ударение? Это нам подсказывает ритмика стихотворения (и рифма «шорьки – зелюки»).

В кино есть похожий эффект. Зритель воспринимает общий темпоритм фильма, чередование коротких и длинных сцен, привыкает к нему. Есть и связь темпоритма с жанровыми ожиданиями: боевик всегда «быстрее», чем, скажем, триллер. В целом, если в сценарии или в фильме есть место, где заданный темпоритм нарушается, – например, когда подряд идут несколько очень длинных сцен или слишком много коротких, – мы ощущаем это как «провисание», как нечто неправильное. То есть – как сбой ритма, совсем как слово с «неправильным» ударением в стихотворной строке.

Наконец, и в поэзии, и в кино действует принцип кадрирования. Поэзия фокусируется на отдельных предметах и явлениях окружающего мира, вглядывается в них, выделяет – то есть работает точно так же, как границы кадра в кино.

Опять же, Тынянов писал, что в кино «деталь движущихся ног вместо идущих людей сосредоточивает внимание на ассоциативной детали так же, как синекдоха в поэзии». И в приведенном ниже стихотворении Бориса Пастернака это синекдотическое кадрирование – а заодно и связь с кинематографические видением мира – видны как нельзя лучше:

 
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
 

Поэтические техники, которые можно использовать

при написании сценария

Как и любое творчество, стихосложение – процесс индивидуальный и плохо поддающийся категоризации. Но даже в нем есть набор самых общих правил, или техник, с которыми работает почти каждый поэт. Многие из этих техник прекрасно применяются и к написанию сценариев – во всяком случае, мне в моей сценарной работе они очень помогают.

Прежде всего, техника экономии слов. Стихотворение – это одно большое ограничение авторского словоизвержения: в каждой строке должно быть не больше определенного количества слов (или ударений), в каждой строфе – не больше определенного количества строк (особенно если мы имеем дело с определенной строфикой, вроде той же «онегинской строфы»).

В сценарии авторское словоизвержение тоже весьма ограничено – количеством страниц, хронометражем фильма. Поэтому, как и в поэзии, в сценаристике возрастает емкость каждого использованного слова: чем больший комплекс смыслов оно выражает, тем лучше.

Например, английский драматург Гарольд Пинтер в своих пьесах и сценариях научился одним словом «пауза» выражать целый ряд вещей. «Пауза», вставленная после реплики персонажа, в зависимости от контекста может обозначать страх, удивление, протест, гнев, обиду, любовь, иронию, и т. п.

Ярче всего экономия слов проявляется в сценарных репликах. Каждое слово и даже междометие в реплике должно содержать новую для зрителя информацию, – иначе его надо убирать. Но и в ремарках эта техника работает: в идеале каждое новое слово ремарки что-то добавляет к той картинке, которую рисует сценарист. Неслучайно в американской сценарной традиции, во многом, кстати, выросшей из комикса и графического романа, где на странице еще меньше места, чем в сценарии, вместо целых повествовательных фраз типа «раздается громкий звук выстрела» в ремарках часто используются звукоподражания типа «WHAM!» или «BANG!». Вот пример из того же пилота The Walking Dead:

They stare at each other for a moment. Rick’s breath leaves his body. The soldier starts to lean forward…

BLAM! The last bullet in Rick’s gun [2].

Как и при написании стихотворения, при создании сценария автору приходится преодолевать сопротивление языка на всех уровнях.

Во-первых, смысл реплики (как и смысл и звучание поэтической строки) сильно меняется от простой перестановки слов. Скажем, вопрос «С кем ты разговариваешь?» имеет совсем другой смысл и может быть произнесен совсем в иной ситуации, чем вопрос «Ты с кем разговариваешь?».

Во-вторых, как и в поэзии, в сценарии у каждого слова есть свой визуальный образ, который приходится учитывать при его использовании в тексте. Одно время на филологическом факультете МГУ им. М. В. Ломоносова я вела семинар, на котором мы со студентами переводили с английского на русский сценарии Пинтера. В сценарии к фильму 1963 года «Слуга» (с Дирком Богартом в главной роли) мы наткнулись на описание дома, куда герой въезжает со своим слугой. В описании одного из интерьеров этого дома Пинтер употребил словосочетание «a bulky object»; дословно – «громоздкий объект». Судя по контексту, имелся в виду некий предмет меблировки.

Как это перевести на русский? Напрашивается «громоздкий предмет», но в русском языке «предмет» гораздо меньше, чем предмет мебели: это, скорее, не стол, а книга, лежащая на столе. «Громоздкий объект» тоже не годится, потому что «объект» в русском языке – скорее, человек или здание, за которым ведется наблюдение, а не мебель. «Громоздкий предмет меблировки»? Тоже странно. Все три варианта имеют совершенно разные визуальные образы, ни один из которых не подходит ни по контексту сценария, ни «по картинке».

Ücretsiz bölüm sona erdi. Daha fazlasını okumak ister misiniz?