Kitabı oku: «Диктат Орла», sayfa 4

Yazı tipi:

– А кто же главный?

– Другой полковник – Дроздовский. На частной квартире он сейчас беседует с офицерами. Можешь сходить, потому что к вечеру они уходят. Вся бригада в город не вступила, стоят в станице Синявской, в двадцати, кажется, верстах ближе к Ростову.

– Хотят брать Ростов! – воскликнул Михаил и вскочил. Увидев прямо перед собой Михальченкова и того подпоручика, он для чего-то спросил у них: – Хотят брать Ростов?

– Точно так, ваше благородие, – был ответ.

– Успокойся, брат, – Матвей засмеялся. Выглядел он совсем не так, как еще позавчера утром. Ни капли безразличного отчаяния его лицо не являло, возможно, даже холод был подтоплен известием о румынских добровольцах и немцах, прогнавших большевиков. Внешний вид жандармского ротмистра, заведующего военным хозяйством из-под немцев, казался аляповатым и тщеславным, но Михаил только был рад за брата. Он знал, что тщеславия в брате не очень много, но сам вид тщеславия ему шел. Даже сестра сейчас смотрела куда милее и теплее на Матвея, чем могла смотреть на него дома. Но Варвара вновь обрела такт и молчала, пока говорили офицеры.

– Оставь лучше сестру мне, а сам поезжай к Дроздовскому, я скажу тебе адрес. Или давайте поедем втроем, мне туда тоже нужно.

Далекие известия о скором прибытии русских добровольцев в Таганрог разбегались по городу еще за неделю до прибытия немцев и Дроздовского. Когда Матвей еще смотрел в свою белую стену и не знал, зачем он теперь живет, отдельные темные личности уже представляли, что будет при немцах, и из города уезжали. Личности посветлее гадали, как пережить еще неделю. Но ни уехать, ни пережить скрытно нельзя, с каждым часом больше и больше людей узнавало о скором прибытии войск. Так что, когда Дроздовский слез с коня в Таганроге, все общественные организации, все оставшиеся и вновь возникающие партии, все подпольные офицерские собрания и союзы фронтовых солдат, все интеллигенты и скрывающиеся политики, – все знали о нем. Но знать о добровольцах и принять их – вещи диаметрально противоположные. Даже многие офицеры считали прибытие немцев куда более важным событием, чем появление очередных добровольцев, которых перемелет Кубань. Среди офицеров царило угнетенное настроение. Не все были так открыто деятельны, как старший Геневский, многие прямо боялись мобилизации русских офицеров. Вера в успех предприятия, затеянного полковниками Дроздовским и Лесли, прибывшими из молдавских полков, пристала немногим.

Братья Геневские, их сестра, Михальченков и подпоручик прибыли к зданию гостиницы «Европейская» на центральной Петровской улице; наверное, Матвей был не совсем прав, и встреча проходила не на частной квартире, а в арендованных кем-то апартаментах.

У входа в гостиницу их нагнал немецкий капитан со своим адъютантом. Матвей, незаметно поморщившись, повернулся к капитану и заговорил с ним по-немецки, делая знак рукой, чтобы брат заходил без него.

– Мне с вами? – спросила Варвара, думая, что адъютанты Матвея тоже идут, но они, поклонившись, остались рядом с ротмистром.

В холле гостиницы им повстречался штабс-капитан с широкой грудью и с малиновыми погонами. Он провожал какое-то гражданское лицо на улицу, его небольшая голова смеялась. Рот его осклаблен, черные усы подрагивают. Увидев Геневского, он заговорил первым:

– Добрый день, штабс-капитан. Вы с виду нам очень нужны и очень подходите! Хорошо, что вы здесь, а вот милую девицу придется оставить.

Капитан неиссякаемо бодр, глаза его светились особенною мощью и крайним позитивом.

– Добрый день. Ее не с кем оставить, – Геневский засмотрелся на рот штабс-капитана-добровольца, и показалось ему, что склабится в нем чистая злоба от оскорбленной чести и уязвленной совести. Двигался штабс-капитан уже не привычно, не ровно и резко, как офицеры в тылу, но вольнее, одновременно, более развязно-плавно и жестче. Слабо верилось, чтобы этот офицер вставал во фронт, но представлялась в нем бушующая внутренняя сила, которая сносит головы; и наверняка уже сносила.

– Куда мне идти? – спросил Михаил.

– В этот зал, штабс-капитан. Садитесь, куда желаете, но советую сразу взять листок с призывом, он несколько устарел, но в походе негде было печатать новый.

Геневский поблагодарил, и они с сестрой зашли в зал. Зал был очень похож на обычный гостиничный зал для переговоров, которые иногда используют офицерские или акционерные собрания. Стульев стояло великое множество, но офицеров было до семидесяти – не более. Кто-то уходил, кто-то приходил вновь. Вероятно, за то время, что полковник Дроздовский был здесь, офицеров сменилось несколько сотен.

Геневский взял воззвания – несколько десятков листков лежало у входа – и бегло прочитал:




Первой мыслью Геневского было: у них есть деньги. И по внешнему виду, и по рассказам брата, и по мощи – пришли из Румынии на Дон в полном порядке – у них есть деньги. И силы есть, значит. Матвей всегда говорил, что у Алексеева и Корнилова денег было мало, и сражались там все по подписке четыре месяца, на том деньги именитых генералов заканчивались.

Это было первой именно мыслью. Сперва же Геневский понял, интуитивно, бессознательно, но беспрекословно, что в бригаду он вступит.

Прочитав воззвание, Геневский задумался, куда бы сесть. Ему хотелось поближе к полковнику Дроздовскому, но с сестрой в первых рядах он бы выглядел нелепо.

– Варвара, ты не могла бы сесть за колонной, чтобы тебя не было видно? Прости, но мне неловко, что я тут с тобой… – сказал Михаил.

Сестра улыбнулась будто укоризненно, но согласилась и села, куда нужно.

Геневский сел вперед. Полковник Дроздовский разговаривал совсем не так, как говорили на митингах. Начиная с того, что он сидел. Сидел за столом и честным открытым взглядом глядел на офицеров, сидящих перед ним. Точно таким взглядом он одарил и Геневского. Полковник был сух телом и лицом, но лицо его облагораживалось общим пониманием надежды и веры в благополучный исход борьбы. Дроздовский, видимо бывший человеком скромным, чувствовал себя очень неуютно в золоченом зале дорогой гостиницы, но старался лоска не замечать. Говорил полковник внятно и твердо, упорно и искренне доказывал необходимость борьбы; человек тридцать офицеров слушали его внимательно и задавали вопросы. Руки Дроздовского, часто поправлявшие два круглых стекла очков, двигались резко и нервно, да и сам он изредка ломал голос, чуть не переходя на желчный крик: много офицеров сидело тихо и вяло.

Геневского взяла тоска. Стольким офицерам, многое, должно быть, понявшим под таганрогскими большевиками, ни до черта не было дела – они сидели уставшие, словно их долг был отсидеть речь полковника, а потом с легким сердцем уйти домой и ничего не делать.

Дроздовский говорил о дисциплине. Говорил о необходимости встать твердым фронтом, забыть себя и помнить только о благе Родины. Пересказывал, более обширно, то, что было указано в письменном воззвании. Укорял безволие офицеров и прямо называл их бездействие предательством России. Слова об обреченности тех офицеров, кто желает мира, но не войны, взволновали зал: кто-то противился, а кто-то начинал понимать.

Но тут полковник обратил внимание на кого-то за спиной Геневского.

– Вот, господа, посмотрите: стоит барышня. Я не знаю, по какой причине она приютилась здесь, но смею доложить Вам: вчера в станице Новониколаевской в бригаду записалось сорок четыре женщины! Помилуйте, господа, женщины будут воевать за вас?

Офицеры засуетились, по рядом их послышался вздох. Михаил четко услышал «позор нам».

Михаил, заметив Варвару, стоявшую в пяти аршинах от Дроздовского у золоченной колонны, быстро встал и произнес негромким, не нарушающим общей обстановки, голосом:

– Прошу простить, господин полковник. Это моя сестра, ее не с кем оставить за городом.

– Ничего, штабс-капитан, не волнуйтесь, – ответил Дроздовский и продолжил речь.

Офицеры уходили и приходили, кто-то сидел долго и сам уже говорил о чем-то Дроздовскому, кто-то, как Геневский, внимательно и молча все слушал, кто-то уходил сразу же, как пришел. Через минут сорок вошел Матвей. К нему со стороны полковника Дроздовского подошел полковник, тоже в малиновых погонах и фуражке с малиновой тульей. Геневский встал и приблизился к ним, однако, полковник добровольцев, услышав два слова от Матвея, тут же выбежал на улицу.

Матвей стоял довольный и улыбался особенно для него приятно – сам бы себе в зеркале стал нравиться. Холод с его лица совсем стаял.

– Я сумел отдать винтовки и несколько пулеметов. Немцы не знают. Как тебе Дроздовский? – полушепотом спросил Матвей.

– Внушает уважение. Полковник не уговаривает, но дает понять, что воевать необходимо.

– Ты уходишь с ними? – спросил брат напрямую, скоро и круто, так что сам Михаил не успел подумать, но сразу ответил:

– Ухожу.

Сестра, подошедшая тоже, молчала.

Вернулся широкогрудый штабс-капитан и, увидев решительность Михаила, обрадовался:

– Вступаете в бригаду?

– Вступаю.

– Чудесно! В моей роте недобор, надеюсь, вас определят ко мне. В крайнем случае, пойдете к генерал-майору Васильеву в сводно-стрелковый полк.

– Как говорите? У вас и генерал-майоры в подчинении полковника?

– Так точно, и генерал-майоры в подчинении полковника Дроздовского, – повторил штабс-капитан и добавил, немного сникнув: – Времена такие, штабс-капитан. Надежда вся уже не на чин, но на личную отвагу и решительность. Господин полковник оказался самым отважным и решительным. Вы еще узнаете его.

– Могу я знать ваше имя, штабс-капитан? – спросил Михаил.

– Конечно. Штабс-капитан Туркул, Антон Васильевич.

***

Вечер того дня прошел незаметно. Михаил успел на всех порах съездить в усадьбу и под непрекращающиеся возгласы сестры, что он ее бросает, собрался. «Что ж ты так спокойно сидела при Дроздовском?» – все думал Михаил, но вопроса не задал.

Полковник Дроздовский просил всех, выслушавших его, передать воззвание к офицерам, которые не смогли прийти. Тем не менее, в бригаду со всего города записалось лишь пятьдесят человек; в том числе и Геневский, давший письменное согласие:



Матвей же, как старший офицер Таганрога, желал остаться – организовать новый вербовочный пункт. Он быстро получил заверение немцев – препятствий не будет.

Уже в дороге из Таганрога Туркул подъехал верхом к группе новых добровольцев и сказал им:

– Господа, письменное согласие призывает вас быть внепартийными; однако, я прошу вас ответить на такой вопрос: являетесь ли вы монархистами? Вопрос этот очень важен, поскольку наша бригада является практически полностью монархической силой…

Большинство ответили определенным согласием, кто-то высказался неопределенно. Несогласных, однако, не было.

Далее новым офицерам было рассказано, что внутри бригады Дроздовского существует самостоятельная политическая организация, ставящая целью стройно соединить всех монархически настроенных добровольцев. Всем высказавшимся определенно в пользу монархии вручили белую картонную карточку, одна из сторон которой была расчерчена тремя продольными линиями. Карточку эту – знак монархической организации – требовалось хранить и предъявлять по требованию старых офицеров бригады.

Матвей перед отъездом никак не мог скрыть внутренней смеси радости и огорчения: Таганрог свободен, и борьба продолжается, но вновь уезжает брат… Матвей метался и прятал глаза. Речь его сбилась, говорил он преимущественно о делах:

– Я постараюсь найти еще винтовок и способы вывезти их, без оглядки на немцев. На все это потребуются деньги и время, но деньги я найду. На русское дело нельзя не найти денег, – Матвей потаенно боялся, что Михаил не приедет. Если война с немцами была той самой войною, которую так часто вела Россия все свое тысячелетнее существование, то война с большевиками казалось Матвею куда более жестокой и непредсказуемой.

Но как Михаилу можно не уехать? Как можно не зажечь еще звезд на черном небе? И свет во тьме светит, и тьма не объяла его…

– Да он не любит меня! – крикнула Варвара; Михаил уехал. Она прижалась к старшему брату и вновь плакала. Так плакала, как, наверно, не получалось у нее больше года – с того самого февраля. Матвей молча смотрел вслед уносящемуся извозчику. Начинался новый период. Кончался период забытья, душащей пустоты и отчаяния. Начиналась она – борьба. В воздухе пахло кровью, лошадиной гривой, бездымным порохом; в воздухе вновь слышались крики и приказы штатских чинов, с которыми неминуемо придется служить рядом; в воздухе чувствовался накал свободы, когда, в конце концов, можно служить, помогать и творить.

Смолянистая чаша с нефтью наклонилась и даже зашаталась. Нефть – черная дрянь, черное море – из чаши стала изливаться, обнажая белый гранит, из которого чаша была сделана. Больше звезд, больше света – меньше тьмы и ужаса.

– Мы переедем в Таганрог, и ты снова пойдешь в гимназию, – сказал Матвей, когда на улице уже светилась звездная ночь. Они так и стояли на крыльце, думая каждый о своем.

– Откуда ж у тебя деньги? – удивилась успокоившаяся сестра.

– Теперь денег можно заработать – нет большевиков, значит, есть у человека возможности.

Глава третья. Орел

Когда над Русью необъятной

Взвился крамолы красный бес

И в пляске дикой и развратной

Орел наш царственный исчез…

В. А. Петрушевский.



Военный летчик Пишванин7 лежал и смотрел в потолок. Потолок был грязен и неровен, в нежную паутину по углам то и дело заползали разные домовые насекомые. Комната небольшая – почти в ширину одной кровати, провалившейся и колющей ржавыми пружинами. На тумбе, с которой спадала потрескавшаяся краска, стоял стакан пустого чаю. Ни обоев, ни краски на стенах. Пишванин лежал в одежде и готовился выйти, но никак не мог отделаться от болезненного омерзения и продолжал лежать. Ему казалось, что эта комната сейчас чище, чем весь мир.

Под окном день и ночь курили рабочие, решившие, что революция разрешила им брать табак из лавок задаром. Курили они и в подъезде, туша огарки папирос о старинную лепнину, мигом ставшую черной. За границами подъезда таял черный снег, обнажая грязь и похоть прошедшего лета; валялись сломанные фонари, осколки окон и доски. Слякоть текла рекой поперек Оки по Мариинскому мосту – город Орел апреля 1918-го.

Пишванин, двадцати черных лет, сын конюха, прапорщик, знаменитый летчик, не был простым демобилизованным офицером, распущенным вместе со всей армией после Брест-Литовска. Он был откровенно контрреволюционным офицером, говорившим всюду, что за революцию надо вешать, а солдат за пьянство и митинги – пороть до крови. На него покушались, но он ходил с гранатами и покушался в ответ. Пишванин давал отпор быстрый и крутой, не раз лишал обнаглевших солдат духа, если те слишком бурно демонстрировали свою лояльность советам. Красного солдата (иначе говоря – распропагандированного, слабого духом, сдавшего Россию ради сиюминутной драмы) Пишванин совершенно не выносил. Бил их и поноси́л, как мог; ему так «нравилось» солдата проучивать, что он не поехал домой самостоятельно, когда все уже поняли, что фронт пал. Его отправили домой насильно. Пытались угрожать судом и расстрелом – Пишванин под судом и расстрелом забрал с собой трехлинейку и гордо прошел мимо красных оскаленных лиц. Винтовку у него украли в поезде вместе с двумя орденами – солдатским Георгием 3-й степени и Анной 4-й. Георгий 4-й степени у него украли еще на фронте. Остались припрятанными Станислав 3-й и Владимир 4-й: за войну он сбил 2 австрийских и 7 германских самолетов; трижды был ранен – в плечо, сквозным – в грудь (от чего пролежал с чахоткой несколько месяцев) и в левую руку – оторвало указательный палец.

Гипнотический, никакого перед собой не видящий взгляд алмазных глаз запомнил все раны и хотел, кажется, отомстить. Но мстить было некому, – не мстить же массе глупых солдат? А потому Пишванин ходил заторможенным и никак не мог спокойно выдохнуть. Гладил черную линию усов на смуглом высоком лице и искал, как бы оживить свое сердце.

Большевики обманули его. На Дон – домой – не повезли, поезд остановился на полпути, в Орле, и ему под дулом приказали выйти. Пропуска дальше не дали. Зато дали чудом отысканную грязнейшую комнату Орла – живи-поживай.

Прожив в этой комнате три дня, исходив весь город в поисках разных возможностей (его кожаная двубортная куртка летчика принималась всеми за комиссарскую или чекистскую), Пишванин понял, что прожить так нельзя и решил уходить.

На электростанции оборваны провода, у трамвайных путей выкорчеваны шпалы; ни единого телефона, кроме нужных местным большевикам, не работает; дети бегают по улицам, как беспризорные, хотя Пишванин насчитал чуть ли не четыре десятка школ. 20 учебных и 20 лечебных заведений – 20 повешенных профессоров и 200 заколотых больных. По белому камню городских строений кралась ржавчина – безумная, бездумная, притягательная и трагическая. Приятно, должно быть, раз убить вредного профессора, ставившего тебе двойки – но потом ни профессора на второй раз, ни самой гимназии. А совсем потом – ни белого камня, ни притягательной ржавчины – кати шар, не задержишься.

Орел, однако же, чудовищно близок к Москве. Кажется, выйди в путь и в четыре дня доберешься. В Москве наверняка есть подпольные группы офицеров, которым нужны георгиевские кавалеры, умеющие стрелять из Мосина на полверсты, умеющие скакать и рубить, а тем более – умеющие летать. Москва – рубин; Москва – центр; рубани в самом центре, и все развалится. Орел – ключ к центру. Возьми Орел – возьмешь и Москву. Возьмешь Москву, вся большевистская ересь посыплется и вымрет. Кому брать Орел? Кому брать Москву? Энтузиазма одного Пишванина явно было недостаточно. Но должны же быть еще такие? Еще люди, желающие освободить Орел от ржавчины и взять Москву, разбив сердце большевизма? Есть люди, оскорбленные и как бы замаранные самим фактом этой ужасной антироссийской грязи?

До черта же Орел близок к Москве. Три сотни верст! Лесенка на карте: Ростов–Харьков–Воронеж–Орел–Тула–Москва…

Пишванин собрал вещи в один единственный парусиновый мешок, точно такой, в каком солдаты всю войну таскали сухари и мыло. Убрал в нагрудный карман гимнастерки награды. Смазал и зарядил револьвер Webley, подаренный восхищенным английским летчиком после того, как Пишванина представили к Святому Станиславу. Все с трудом собранные за три дня патроны высыпал в карман галифе, чтобы удобно было быстро перезаряжать.

За кроватью одна из досок, которыми были обиты стены, была специально и незаметно надломлена: Пишванин убрал деревяшку и положил в маленькое углубление икону Казанской Богоматери, свои старые коричневые перчатки и портсигар с черным орлом. Прапорщик не курил, но подаренный портсигар так никому и не отдал.

– Ну, благослови, так сказать, вернуться, – сказал он иконе, плотно закрывая деревяшку.

Вышел из комнаты, тихо и плотно прикрыв дверь.

Вышел на улицу, стараясь не обращать внимания на заплевавших все канавы рабочих-красногвардейцев. Чистые сапоги по грязному снегу, чистая тоска по Родине по опороченному русскому городу. Увидел здание городской думы, круглый желтый бочонок с выбитыми окнами и потрепанным красным флагом, увидел сохранивший престиж и стиль шикарный дворец Скоропадского, бывший еще и гостиницей; пошел вперед, к вокзалу, через Мариинский мост. Поравнявшись перед мостом с Богоявленской церковью, перекрестился и долго задумчиво смотрел на почерневший крест. Крест молчал, молчал и Пишванин. Место по соседству с храмом было замусорено еще сильнее, на скамейке, близко к храму, сидели два старика и смотрели неопределенно, стоял поодаль обвалившийся внутрь себя домишко. Дальше, ближе к воде, сгустилось несколько человек – почти закрытый базар. Месту этому, вскользь почувствовал Пишванин, суждено стать крестом, крестом всей России. А то и судилищем ее.

Мост еще оставался величественным и клепано-железным, но, конечно, государственных орлов уже не было, а по перилам текла упорная грязно-рыжая дрянь. Такая же дрянь, казалось, была разлита и на талом снегу моста; снег казался рыжим, металлическим и неживым.

Пишванин перешел мост и вступил на Ильинскую площадь. Здесь было какое-то собрание людей, митинговали и кричали о земле, войне и уличной грязи, кто-то возмущался ценами, плохим ремонтом и условиями мира. От грозного человека в матовой коже народ нехотя расступался, но иных приходилось расталкивать. По небу тянулись оборванные линии электричества, под ними – обломанные трамвайные шпалы. Пахло мокрой падалью и остро ударяло в нос разлитым спиртом и перегаром. Женская гимназия закрыта, с нее сколоты вывески и плиты. Часовня посередине площади забита досками.

Пишванин вышел на Московскую улицу и пошел прямо и быстро. Народ встречался разный, но в большинстве своем самый неприятный – такой народ обычно на центральные улицы не выходит, а сидит себе в замусоренных дворах, темных чердаках и дешевых комнатах, сидит и кричит пьяный, не жалея ни себя, ни других людей. И мыслей нет, что могут помешать – чхать, но вот выйти во фронт на доброго человека боятся – куда там. Но сейчас не то время. Сейчас добрые люди в дешевых темных чердаках, а «городскую бедноту», обласканную советами, милости просим в самый центр города, на самые ясные улицы.

Пишванину не понравился Орел. Он прекрасно сознавал, что город даже год назад был совсем другим. Вполне прилично Орел бы выглядел, смотри на него с неба, из кабины французского Ньюпора. Но бомбить Орел пока не приходилось, а время с жаркого конца зимы семнадцатого уже далеко убежало.

Шел Пишванин к вокзалу. Он решил опробовать возможность скрытно забраться в следующий на юг поезд и спрятаться в багажном отделении. Денег на еду и проезд у него не было, да и проехать законно до казачьих земель не представлялось возможным. Выход – ехать через Украину. Независимости этой страны, не просто связанной с Россией, но и являющейся Россией, самой древней ее частью, военный летчик признать не мог. Однако должен был воспользоваться стратегической обстановкой и ехать сперва в Киев и Харьков, а потом, вдоль Азовского моря, сначала в Таганрог, а потом в Ростов. Куда ехать после Ростова Пишванин не знал. Но, как полагал, добровольцы направляются в армию Всевеликого Донского войска, следовательно, он поступит туда кем-то наподобие вольноопределяющегося и будет выполнять приказы. Остальное от Пишванина не зависело, но он бы хотел, конечно, сесть в кабину самолета. О Корнилове и Алексееве Пишванин не слышал ничего, поскольку политические новости для него теперь казались ничем не лучше сатанинской проповеди.

Летчик подошел к Московским воротам. В 1786 году здесь проезжала Императрица Екатерина Алексеевна – даже год не сколотили, а вот двуглавого орла свергли – а ныне проезжали красногвардейцы на конях и повозки с бедным крестьянским скарбом. Продавать нельзя, но русский человек надеется все же, что трудился он не зря. Надеется и едет в город.

Сам Пишванин не очень любил богатства, роскоши и рынков, а загроможденные откровенно ненужными вещами полки всегда вызывали у него чувство омерзения. Хотелось полки эти повалить и сжечь. Людей же, нагло кичащихся богатством, летчик почитал не испорченными, но недалекими умом. Однако насильственного обеднения и равнения на вылезшую на Московскую улицу голытьбу принять не мог. Отымание имущества и разбой по уровню дохода – суть каторга и тюрьма. Посади в тюрьму всех честных собственников России – посадишь половину страны. Посади в тюрьму всех, кто желает быть честным (впрочем, и бесчестным тоже) собственником – посадишь всю Россию, вплоть до всех большевиков и эсеров. Многие люди живут как живут – и трогать их нельзя: он, как солдат, привык думать, что именно «многих» людей и обороняет от войны. Беднякам, разумеется, до́лжно помогать; не глупо «у одного взял, другому отдал», а наставлениями и обучениями. Если один крестьянин нажил себе богатство на доброй земле, то что же будет, если отдать эту землю бедному крестьянину? Бедняк, обленившийся и озлобленный, тут же на радостях эту землю продаст или, что хуже, пропьет; а если нет, то заработать богатства не сможет, лишь попортит землю. Научите бедняка вести хозяйство – он из болотистой десятины земли миллион сделает. Но когда бедняк хочет все даром, хочет, чтобы ему отдали просто так – много хочет – и насильственно этого добивается, тогда бедняка нужно пороть и вешать.

Богач-сибарит – зло. Но насильственное обеднение злее сибаритства.

– Стой! Куда идешь… – прозвучало не вопросительно, а неуверенно, без интонации, но с напускной суровостью. – Пропуск! Документы…

Пишванина, засмотревшегося на белокаменные Московские ворота, остановил красногвардеец. Был он в папахе набекрень, в драной шинели и обмотках. Лицо здоровое, солдатское, но уже с капелькой лжи и, как говорили на Руси, воровства во взгляде.

Летчик молча подал листок, которым его снабдили по прибытии в Орел. Он этот листок никогда подробно не читал, но начало, на большевистской орфографии, было такое: «Военному летчику, Пишванину Александру Михайловичу, разрешено находится в городе Орле в…» (даже фамилия была по-новому, перед инициалами). Пишванин был рад, что оказался тезкой Великого Князя Александра Михайловича – покровителя российского воздушного флота.

В армии обучали грамоте, но солдат читал плохо. В том, как он старательно водил пальцем по бумажке и беззвучно шевелил губами, проговаривая слова, чувствовалась ответственность. Но, может быть, он просто тренировал чтение.

– А что у тебя, разве ценности есть? Или?.. – сказал солдат, не спеша возвращать пропуск.

Пишванин покачал головой.

– Сказано, что с войны прибыл. Нет орденов? Или?.. Приказано ордена и медали сдавать в штаб.

Летчик нахмурился. Солдат стоял с той самой напускной суровостью и явно ждал, когда летчик полезет за пазуху за георгиевской медалью или чем подороже.

– Черный рынок хорош? – спросил Пишванин неопределенно, щурясь в сторону.

– Знать не могу. Да и не твое дело, не твое…

Пишванин действительно полез за пазуху. У солдата была винтовка, но он не снял ее с плеча, а лишь поддерживал за лямку. Сильно подул ветер и расшевелил жирные русые волосы солдата с непокрытой части головы. Ветер был морозный и неприятный, и взгляд солдата становился все морознее и неприятнее, покуда Пишванин задумчиво «искал» что-то во внутренних карманах.

– Поскорей давай, поскорей!..

Людей немного, их обходят. До вокзала еще с полверсты по Московской улице, потом свернуть на Лепешкинский переулок и – вот он, вокзал, красавец, все еще волнительный и триумфальный, единственный в городе, сохранивший свой престиж. Люди тысячами каждый день ехали к нему и от него, ждали на перронах и в редких открытых слякотных ресторанах с матерящимися официантами. Вокзал стал сердцем Орла.

– А ну!..

Солдату откровенно надоело ждать и смотреть на скучающее лицо Пишванина, роющегося в карманах куртки. Он угрожающе медленно стал снимать Мосина с плеча – наверняка хотел только напугать, стрелять и не думал. Но Пишванин, не привыкший прятаться, заслуживший в начале войны два солдатских креста атаками в лоб, решил стрелять. Секунды – Webley – искра – порох – солдат лежит, грудь пробита.

Выстрел был услышан, и тут же красногвардейцы словно бы воплотились из ниоткуда, некоторые кричали, иные бежали к прапорщику, иные вставали на колена и вскидывали винтовки.

Пишванин ринулся сначала вперед по Московской улице, потом решил, что это глупо, и свернул налево – через заборы к Оке. В доски впивались пули, Пишванин чуял всем существом своим, что одной суждено впиться в лопатку и тогда все – тогда он упадет и будет долго вставать от боли. Тогда его возьмут – и в ЧК. Там уже точно припомнят его контрреволюцию и битье пьяных солдат за красную петлицу. Летчик твердо решил не падать, даже если в него попадут. Забор, забор, забор – вот и река. Куда дальше?

Вдоль реки бежать – сущая глупость, местность открытая, в него попадут. Следует остановиться и принять бой. Пишванин старался не думать и закусил губу. Если подумаешь, испугаешься, что ранят. Если подумаешь, представишь, что будет. Если подумаешь, – ты погиб. Не думай. Делай.

Пишванин сел за забор и выстрелил трижды. Два раза попал в серые шинельные груди – трещали грудные кости – один раз не попал. Красногвардейцы засели за домами и заборами. Летчик встал и, ловко обогнув дом, пошел с другой стороны. Его не видели. Покуда красные ждут выстрелов, есть секунд пять-десять. Если же эти солдаты на фронте не были, то и вовсе не найдут и не поймут, куда делся. Пишванин почти вышел обратно на Московскую, но заметил, как там наивно суетится новая советская милиция. Пошел в глубине дворов ближе к вокзалу.

К концу улицы он добрался быстро, постоянно петляя в густых орловских дворах, но из дворов нужно было выходить. Перебежав Привокзальную улицу к другим дворам, Пишванин заметил еще милицию, общавшуюся с каким-то евреем. Евреев в Орле было до жути много, в основном они были мелкими торговцами и занимались сбытом водки вернувшимся в Россию солдатам и редким офицерам Орла. Водки Пишванин не пил и с евреями не общался.

Вот он, вокзал. Бежевый, изящный, с витражными окнами и вычурной лепниной. Облезлые кустики растут перед ним, облезлые мужички шаркают старыми ботинками у входа. К этому же входу бегут милиционеры и красногвардейцы, находят какого-то проводника с толстой широкой шеей и что-то ему говорят.

На вокзал не попасть, если только не хочешь пострелять. Но за вокзалом конец – степь да степь кругом, выйди и потеряешься. Вышел бы Пишванин ночью, точно бы сбежал так, но он вышел днем.

Ну что делать?

Хотелось выбросить кожаную куртку, сделать вид самый преглупый и пройти мимо. Мысль была отброшена, и Пишванин вернулся на Привокзальную. Куртку он все же, скрепя сердце, бросил, и пошел так. Прошел Привокзальную, как вдруг опять его нашли. Но, видно, не признали в нем того самого офицера – обратились грубо, но словами, а не оружием.

Понимая, что останавливаться и отвечать им уже нельзя, Пишванин скоро дошел до конца Привокзальной и свернул к 1-му Привокзальному переулку. Тут ему уже стали кричать и побежали. Он побежал тоже; быстро переулок кончился, и началась Старая улица поперек переулка. Свернув на нее, уже увидев частные хозяйства и поля впереди, Пишванин мигом перекрестился на красивую, в русском стиле, бело-зеленую Иверскую церковь и сказал: «Дай уйти». Отстрелял в воздух три патрона и побежал во всю прыть. Бежать некоторое время нужно было по прямой, выстрелы уже раздавались позади, но летчик о них не думал. Он летел по дороге, а вскоре город кончился, и Пишванин нырнул в голые ветки кустов.

7.Представленный герой не имеет полной схожести с реально существовавшим летчиком Пишвановым.
Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
14 ocak 2024
Yazıldığı tarih:
2023
Hacim:
225 s. 10 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu