Kitabı oku: «Временно», sayfa 5

Yazı tipi:

Зачем мечтателем – не знаю, быть зачем? Кем станешь, если быть тебе никем? Быть может, в смысле жизни, которого не может быть, и есть то самое, нашедшее меня, триумф мой, власть моя над собою, земля моя, земелюшка, не бетонная, живая. Чувствую я, чую, почти потрогать могу, как бутылку в пивной, как сиську у Ассы пощупать, как процесс о вредительстве и долгом и безрезультатном самоубийстве. Когда все рухнет, когда все сверху упадет, я не замечу даже, я не смогу заметить то, что будет дальше. Я буду помнить лишь о том, том самом, что живее всех воплощенных в памяти и в небе, как в зеркале. В такое небо в ночи смотреть не перестанет быть приятно, и даже в кромешной, страшной, как в войну, на луге, где времени не будет даже после смерти. Я ни черта не понял бы, среди моих, о господи, прости мне жизнь мою, звезд, что ты мне посвятил сегодня, а завтра – ей, что я люблю так часто и всегда. Люблю бессмыслицы звезду, и так и будет. Я белая овца, кричу, машу рукой, вхожу в леса, но умираю таким вот, счастливым таким, моля себя: «Ну подожди, немножко подожди». А все равно мру крысой, не овцой, забитый палками и каблуками. Что это новое и кто его придумал? Ах, бог, за что такая честь мне выдумать тебя.

– За то, что ты хороший, глупый и временный.

10:32

Пока Жа спал, Асса устроилась на работу. Малыш Жа был зол, но потом стал отдыхать от нее и отдохнул. Она работает сегодня целый день, а вечером они идут тратить ее дневную зарплату. Ей платят сразу за целый день. Она зашивает разбитым сердца и руки – женщинам и мужчинам. Посмотрим, зашьет ли и его сердечко.

апрель, 30.

22: 09

В бар они зашли позже остальных, долго курили у входа и мялись, как дети. Жа предложил Ассе банан из своей ссобойки с работы, которую не доел. Она довольно откусила банан и прожевала, ругаясь матом на прохожих туристов, разговаривающих на фарси. Рассказывала про своего босса гомосека и как он приставал к ней, перепутав в темноте ночного клуба с мальчиком. Жа хохотал и глядел на ее руки, на ее длинные, как фонарные столбы, ночные и холодные руки. На входе в клоаку табачного дыма и коктейльных платьев их встретила бабушка с красными губами в элегантно стянутой ленточкой шляпке. Асса скинула пальто на свободный стул, Жа повесил свое на вешалку у входа. Немолодой бармен кивнул Ассе, будто бы давая знак, и немедленно протянул порцию вина в бокале.

– Австралия, шираз, ваше любимое.

– Благодарю, – кивнула ему Асса.

– Откуда ему знать о твоем любимом вине? Мы здесь в первый раз.

– Он знает все, я его сегодня зашивала. Вот, попробуй сам.

Жа подошел к мистеру в мятой белой рубашке, перевязанной красной широкой лентой на груди, и с улыбкой в полрта, и Жа было раскрыл свой, но мистер лишь кивнул и, проведя несколько манипуляций руками, через мгновение протянул малышу порцию мятной водки с апельсиновым чаем и дольку осьминожьего арбуза, а затем ткнул официанту на их столик, что-то урча знаками. Жа сел, опрокинув напиток и заедая его полуживым и красным.

– Кальвадос из Франции, – подал зашитый официант.

– Спасибо, не стоило. – «Но чего-то стоило все-таки», думал Жа.

– Ну что вы, редко к нам заходят гости с чистейшими намерениями и идеальным вкусом. – Официант довольно улыбнулся и скрылся в чаще загримированных девушек легких увеселительных наружностей.

– Я же говорила, ты ничего о себе не знаешь. А здесь о тебе знают все.

Жа посмотрел на плечо Ассы, чуть оголившееся от ее телодвижений, ерзаний на месте. Ему тут же захотелось выгравировать на стенах подземок и в бюстах уставших великих вождей новое творение мира – ее шелковые плечи.

– Где мы очутились? – Его пивные детские слезы так и наворачивались от немыслимости наблюдаемого.

– Мы там, где я была в своих снах. И долго ли, мало ли мы проведем с тобою жизнь воцерковленную, если наш храм построим сами из пустых бокалов вина и стаканов виски.

– Гхмдтрг, – Жа подавился осьминогом. Асса его поцеловала, и тот был сыт и любил вовсю. Грохотала талая музыка, свет стягивал свою одежду, за стойкой бара медленно капало с мужской рубахи на стол. Седая бабуля с красными губами указывала сынку пальцем на старые часы с гильотиной. Те остановились в тот момент, когда осьминог стал убегать с тарелки малыша, пьяного от долгого ожидания.

май, 1.

01:23

– Не знаю, как сказать о том, что у нас с Ассой был секс минуту назад. А нет, знаю. Мы занимались любовью, – так в книжках пишут. Я ее, она – меня, любили. Любили долго, пока не надоело и не выпустили все наружу. Снаружи оно умерло, а в нас еще осталась частичка живого, и ей теперь накапливать свою силу, но как ей помочь? Думаю, нужно ли помочь ей. Асса говорит – не нужно, ложись спать. А что, во сне и мучиться не нужно, и жить не приходится, нет варианта лучше.

– Ты с кем говоришь, малыш Жа? – прошептала Асса.

– Ни с кем, спи, хорошая.

май-мой, 2.

04:46

Он долго думал… Думал о том, о чем он думал. О чем? О чем он? Ах да, о том, что думал. И думал он, а думал ли он, а может, все уже придумали за него? И он лишь слушает свои собственные, а может, не свои вовсе мысли. Мысли, думает он. Вот оно что. Сел и думает, что думает, а на самом деле не думает совсем ни о чем. Встанет – думает – и идет, идет мысленно, усаживается – вновь думает, что не думает ни о чем. Встанет – летит. Ляжет, вот думает, что надо было лечь. А тут небо, небо ему не нужно, от него голова пустая становится, как от запаха девичьих цветочных вод, аккуратно так пахнущих, осторожно, неуверенно. И глаза у нее где-то там же, чуть выше тонкой материи фарфоровых ягодок цитруса и гибискуса на волосках и пупырышках нежной шеи, и еще выше пряных окрасов, загрызенных в беспоцелуйстве губ и в немоте носика. Немота. Немой.

не

мой

глухо-не-мой

вот уж точно.

Как, интересно, она чует свой собственный запах, неужели в точности, как и он, малыш Жа? Как и остальные? Не может такого быть. Лежит и думает, что думает о том, чего совсем нет – неба в точности не изрисовали на потолке, а значит, и не можно думать ему о румяных цветочных лугах, что простираются у ее ног, у ее пальчиков, совсем как детских, посмотреть – точно все мизинчики на ножке и ни одного другого пальца. Другого ни одного, ни другого. Как это? Жа встал и пошел, ясно, что остался на месте, но уже идет. В точности как по волшебству. Ой, как неправильно, пошло, некрасиво, вяло, его ноги-то не в мизинчиках. И мысленно его ноги ступают по ее весенним тропинкам, бесчеловечно втаптывая в зелень всю красоту ее, всю живость, пленительность ее. Он думал о том, о чем он думал? А думал ли? Мысль так глубока, а точно ли? Утонула. В луже.

Вдруг – испугался. Подумал, и мысль пришла к нему какая-то вся из себя научная. А может, мысль – материальна. А может, она – энергия и подчиняется законам физики? Как отголоски радио, он слышит мысль и сам себе в уме озвучивает. Он не выдумывает ее сам, она выдумывается и приходит к нему. Как? Может, у него сильный приемничек в мозгу шевелится, ловит сигналы быстрее всех остальных. Чем он питается, этот приемник? Интересно. Явно ни его сырыми сардельками с хлебом и травяными чаями. Совсем не дымом папиросным, а уж тем более не запахом его комнатных растений и теплом от лампы. Он сам себе комнатное растение, сам себе источник света и темноты, в нем ночь и день сменяют друг друга в любой последовательности и в разные промежутки времени. Не как у людей, точнее, не как у планеты Земля. И у людей – не как, никак. Н и к а

к.

к а к

и

н

ин тересно

Как это? Что это? Где это и зачем создалось? Вопросы без ответов порождают лишь новые вопросы без ответов. Источник света – это?

То.

То самое. О чем он думал? О том самом, да. О том. О чем же еще?

Жа вспомнил, куда пошел. Он вернулся назад. Тут совсем еще крошечный Жа родился на свет. «И что же с этим делать?» – спросил у мамы врач, принимающий роды.

Та молчала и гладила маленького по лысенькой еще головушке. Так она настраивала его приемник для мыслей.

Жа стал думать о том, что рождаться не так уж и больно, только режет глазки от изумления и ушки болят в хороводе гула.

«А зачем это я родился?» – подумал уже рожденный Жа. Подумал и стал думать теперь постоянно, безостановочно. Стал думать он, чтобы забыть уже все то, о чем узнал еще до рождения. Тогда, когда был кем-то или чем-то еще. Мама гладила и целовала, но что-то, видимо, дернула ручкой: переключатель, может, какой или кнопочку нечаянно задела, ну, ту, которая рядом со стоп-краном. Нажалась, на жал ась ть.

Ах. И он забыл тут же, о чем подумал только что, и стал уже думать о совершенно другом, ином, а может, о том же, но по-иному, по-новому. Мама гладь – снова забыл и снова подумал.

Пока его гладили, Жа был рыбкой и был собой, только ненастроенным в голове, бракованным еще. Пока все молчали, думая, что малыш засыпает, Жа смотрелся в странное солнце на побеленной стене, оно не светило, но тикало и верещало, только немо так, спокойно. И тетка все махала ему ручкой с улыбкой, мол, «привет, маленький, рада тебя увидеть». «И я рад, привет», – говорил Жа. А она, знаете, что? Она слышит! Никто не слышит, что он говорит, а вот она – слышит. Как это понимать? Мама щечкой прильнула – хлоп, опять все позабыл. Что ж это за приемник ему попался? И не обменять, не сдать назад. Но Жа и об этих мыслях позабыл.

Его покатили вдруг в коляске за пределы белого неба – бац, а там тот самый луг, цветы растут и пахнут, а еще и вянут, и все это – одновременно. Смотрит, а тут весна, тут «капель». Это они так про прозрачные слезинки говорят, – его родители, говорят капель, что значит – весна. Еще говорят, погляди, мальчик-девочка собирает водичку с крыши в свой водяной пистолет. Брызгается. Мальчик-девочка бедный и ободранный, как пес. Значит, мальчик-девочка – пес, водичка с крыши – капель – весна – водяной пистолет. Тут же Жа ставит знак равно и говорит им уравнением:

мальчик-девочка – пес – водичка с крыши – капель – весна – водяной пистолет =

улыбка, счастье, любовь.

А они ему хмурятся, грустят, плачут почти. Говорят: «Бедный, бедный мальчик-девочка, совсем у него никого нет, посмотри, он бродяжка, у него нет мамы».

Тогда Жа меняет свое уравнение на:

мальчик-девочка – пес – водичка с крыши – капель – весна – водяной пистолет = беда, одиночество, скорбь, слезы. А слезы = капель. «Все правильно, – говорит им Жа, – есть общее равенство, решение верное».

Как же так? Наверное, поэтому они ему, родители, так и не подарят водяной пистолет, даже когда Жа сможет их попросить словами. «Потому что скорбь тебе не нужна, хороший мой».

Откуда же у бродяжки пистолет? Жа хочет быть одиноким, чтобы его счастье было = слезам, одиночеству, скорби. Гладь по приемнику. Плачет. Гладь – забыл, о чем плачет.

май, 3.

04:51

В квартирке снизу по проводам бежит обрывками голосок:

– Не очень… хорошо… С чего бы мне… помочь. Не… знаю. Не могу найти… где сейчас. Тебя всегда поддержат… в ванной. Не сохранился… в этот момент… не могу найти, где можно… посмотреть на звезды. С ней… справишься.

И никаких равенств. А тетка какая-то машет в окошко и машет, будто подойти не может и поздороваться как человек. Что это она и впрямь? Как пес.

– Хватит меня гладить! Счастье так печально, и весь мир, что вижу я теперь, так сладко плачет и течет ручьями вдоль бесконечного количества пар ножек с одними только мизинцами на них. Гладь, гладь, гладь…

Потекла обратно в руки сверчка-паучка черная вода.

май, 5.

00:32

Какая гадость. Жа заболел, а так хотелось выкурить наркотиков в свой выходной, погладить бездомного соседского кота, выстричь усы и волосы в носу. Маленький Жа мрет, как муха на говне в испепеленном мае, а малышу б лимону бы да девку под язык.

04:12

Луна всю ночь не давала Жа покоя. Полная, как груди молодой мамаши, что вот-вот взорвутся, разлетятся и станут жидкой любовью, сердцами четырех, как у одного Вовы. Жидкая луна – больше никак ее не назвать. Она клала свою голову малышу на подушку и, мурлыча, пела песенки глазами злобных псов и их поводырей. Светились дети, фонарики о потолок разбивались, плавились часами на рояле, а за стеной кто-то сильно кричал матом, хотел справедливости, покорной казни и лимонаду – запить. Весна за окном, весна, а снег идет так медленно и ласково и не спешит в молчании своем. «Искусству быть», – лепечет ему Луна и удаляется под одеяло к Ассе. Та спит в полу, укрытая не то чтобы, а так. «Как, – думает Жа, – люди придумали спать на кроватях? Они ж не короли, совсем уж небольшие, не держат даже в руках себя. Его мир еще не придуман, но в его мире нет кроватей – Жа спит на матраце, и луна приходит лишь к нему. Похмельная, расстроенная, шальная, такая красивая. Но малышу со всеми ими, и в тенях, и в запое, и в бешенстве больном, так одиноко без кой-чего.

– Чего-чего?

– Спи, Асса, дорогая, любимая моя, пока не кончилась, спи, размышляй, любуйся.

– Это не я, ну, то есть Я, но я – не Асса, это. Тик-так.

– Ты здесь?

– Не пропусти, не забывай.

май, 9.

20:35

– Алло-о. А-а кто это? Алло?

– Я слушаю вас, слушаю я, да?

– Давно не слышались, алло, привет.

– А кто это?

– Ах, глупый Жа, это Сверчок, поэт! К вам есть претензия.

– Откуда?

– Мне тут велели доложить, что на работе вашей было увлечений ваших не преувеличено. И гладите вы дам сокамерниц примерно так же, как рубахи – утюгом. Совсем не честь, смотрите, вы убьете еще так кого-то.

– Я сожалею, сладкий голосок, но мертвецы мои обычно воскресают.

– Как знать, ли все?

– Узнай.

– Ну, хорошо. Еще одно. Не знаю, как в стране идут дела, но у меня есть май, а у вас Асса. А что за удовольствие быть одному в май? Я в рестораны дорогие хожу, чтобы только диваны их пропердеть хорошенько. Хотя в последние времена по моей квартире кто-то постоянно ходит и не пускает меня в двери. Целую вас и не только в субботу.

– Я ни черта…

– Не страшно. К вам прибудет.

Какое бессознательное па. Отвесный склон бугристых щек малыша Жа стал слезкам во препятствие. Заплакал он от невозможности сдержать эмоцию. Так он соскучился, так он соскучился по тому, что мог быть одинок.

11:15

Ночь прошла. Утро наступило. Маленький Жа все сидел в этой четыре на четыре квадратной, как ему казалось, комнате, потому что вид у малыша был такой, будто сидит он в квадратике с квадратной физиономией и квадратным к тому же носом, потирает руки так, будто из них хочет добыть себе искру, огонь, ну или хотя бы каплю тепла. И смотрели на него из окна деревья зеленоватые, колоссальные, русские, и были у них тени квадратные, к его носу подходящие по всем признакам, нужные. Он думал и надеялся, что они справятся и спугнут конденсат с потолка, понесут его куда-нибудь к стенке, чтобы сползал вниз, боясь теней квадратной родины, и прямиком в щелку двери сбегал бы. Нехотя лужей уплывал в канализационные реки, обходя его потрескавшиеся ботинки, стоящие в прихожей, рубашку на полу ванной с лепестками шелковых в фиолете лилий. Он сам, малыш Жа, прыгал бы в раковину, в черную точку, в центр их вселенной в надежде встретиться с богобоязненным своим создателем, но лишь в таких квадратных комнатах и не случаются подобные существенно красивые и невиданно ласковые игры в догонялки. И нос сопливит, и нет-нет, а все же каплет на голову одна, вторая, а потом и целым грибным, а может, и не грибным, а каким-то даже детским, весёлым, звонким таким дождичком, что ли. И так малышу стало хорошо от мира своего, что плакал бы все время так, и поливал цветы, и душ бы в комнату провел, но не сверху вниз, а наверх, так, чтобы таяло и в стенах скапливалась сырость всех так называемых «мест под глазками и на щечках». И шел бы бесконечный дождь, размяк бы пол и стал бы совсем как бумажный. И выросли бы цветы на стенах, в книгах, в волосах, и цвели бы цвета, чернели иногда, но несерьёзно, а так, играясь в тени. И ветерок бы дул как в лето, звенел бы велосипедный звонок в окошке приоткрытом, звал на волю бы того, который в четырех из четырех сидит и жаждет знания любви вселенной и простоты тягучей, как ириса на зубах, и сладостной такой ее.

Когда идёт дождь, все болезни мира усиливаются троекратно. Душистые, привлекательные японки целуются лоб в лоб, смотрят в окошко, но видят не дождь, но совершенное свое отражение. Милые щёчки некогда любимой незнакомки, удивлённые глаза полицейского, обнаружившего ваш живой труп под мостом Рибона, мамины блинчики на первый беспохмельный завтрак, вкус губной помады с авокадо нелюбимой, кровь на бороде… А вот это уже – не воспоминание. И тучные, с рыбьими хвостами японки распахивают насовсем занавески, просачиваются сквозь узкую щель между окон и уплывают по небу к облакам по имени Ри и Брр молиться, чтобы кончилась их сладкая песня со счастливым слезным концом. Облако Ри умывает руки, облако Брр злится и гремит себе, бросается ругательствами в сторону высших облаков, и дождь лишь усиливается. Рыбы не тонут, люди умирают от болезней без названий. Льет дождь, – и куда он только так льет, затопит ведь всю комнату?

май, 23.

20:40

– Я подумал о том, что далеко ты, далеко, когда я тут, а ты там, не важно, где это самое «там», но там – это точно не тут. И письма к тебе не знаю, доходят ли. Хотя я их и не отсылаю тебе, зачем? Ты и так придешь, совсем скоро придешь, улыбнешься мне, и мы будем чистить картошку, варить ее, заливать молоком, мешать, накрывать крышкой, ждать, целоваться, потому что я тебя не любил, а теперь люблю. Но не скажу этого, потому что боюсь, что кто-нибудь услышит, кто-нибудь все испортит и вдруг это буду не я. Так вот, пока я люблю тебя, напишу тебе письмо. Ты придешь, откроешь его и, пока картошка варится, будешь читать. А потом отложишь, дочитав, в сторону и поцелуешь меня за что-то. И я буду гадать: за что же именно? И будет мне так страшно, как перед смертью или экзаменом в школе, примерно так, да, точно так. Вот так.

Вчера писал мне друг из большого города, говорил, что пьет теперь из пластмассовых стаканчиков бодягу и брют и лицо его становится оттого пластмассовым, эластичным почти и обиженным. А я крепок носом и челюстями, в зеркало смотрюсь и не пью совсем – разучился. Точнее, как: нельзя разучиться делать то, чему был научен с первых жизни минут, только вот пью не воду и не молоко матери или коровки какой, потому и не умею – щурюсь как младшеклассник от кефира ледяного. Другой мой «друг» писал, что спит плохо, а хорошо спать ему удается, лишь когда жены нет дома. Я ответил ему в письме вопросом, давно ли он женат и в который раз. Я не вспомнил, чтобы тот хвастался мне своей семейной жизнью, да и чем тут хвастаться. Поэтому спросил его еще о том, может ли он написать, как спал до нее и как будет спать после. Он не ответил, знаю, промычал что-то в бумагу и написал вместо письма – сон. Я снов не люблю – гладкие они, лучше жизни. А за жену его переживать стал. Пережевал и перестал пережевывать. К отцу своему как-то подошел и говорю: «Хочешь совет дам лучше секрета любого и тайны? Иди обними жену свою, тогда и скажу». А он пошел и обнял. Ну как пошел? Говорил я с фотографией, а обнял мать я словами за него, а еще пригласил ее фотографию на свидание. Вечное до желтизны романтики. Стоят у меня в углу книжного стола, на книгу Пруста опираются и за руки держатся не шевелясь. Желтеют.

Немедленно полюбил их как настоящих, а настоящих их оплакал и откивал. Почувствовал себя пластмассовым и понял, о чем скулил друг из большого города. Город-то большой, а он в нем маленький, и хорошеть ему не для кого ни лицом, ни глоткой. Его бы поменяться местами с женатым «другом», ему же все равно – он крепко спит. А женатый бы отдохнул и выздоровел в брюте. Хорошо было бы.

Только вот ты все равно далеко, и от тебя никаких писем нет, и поменяться мне самому местами не с кем, вот я и кладу свою фотокарточку вниз лицом в конверт и пишу адрес примерный, тот, каким я себе представляю твой жилой адрес, твое не твое имя, также выдуманное. Надеваю синюю пижаму и шапочку шофера, лацканы на себе зашиваю, стало быть, похож теперь на незнакомого никому почтальона. Я везу тебе тощий труп, который еще не извонялся, это мой труп, только еще крепкий и живой. Оживи. И ты, и меня.

май, 30.

23:33

– Алло, алло, вас не слышно!

– Да-да.

– Что да? Вас не слышно?

– Меня?

– Вас?

– Вам?

– Мне.

– Сверчок?

– Так точно-сс. Милый Жа, я вас не слышу?

– Я вас?

– Вы меня – что?

– А вы это к чему?

– Тут вы правы. Я хочу вам передать, точнее, не хочу, но должен, долженствую, так как кто-то что-то всегда да должен кому-то. Я крайне глубоко верую во то, что я всячески способствую вашему рациональному научению разумности и благородства по средствам ваших мучительных и восторженных впечатлений, которые вы привыкли называть либо муками, либо вдохновением. Странно, вы не находите? От крайности в крайность, как весна врывается в зиму, так и вы. А что вы? А это да что!

– Да-да.

– Да. Так вот, уясним детали. Вы неосторожно касались вашей милой и дорогой Ассы в день, когда ваш аленький горшочек с цветком алоэ умер, а вам довелось преобразиться, хоть и потерять много крови и воды. Вы запачкали прекрасные волосы Ассы своей желчью и бессовестностью. Да это еще и к тому же, что вы ее не любили в тот момент, уже как месяцы не любили. Раз.

От вас ушла самая чудесная наша работница Время Станиславовна. Она написала заявление на бессрочный отпуск, потому как вы вновь сказали Ассе, что не любите ее, тем самым убили ее, а вас воскрешали совсем не ради этого. Помните? Не помните. А дырочку в полу вы помните? Пол-потолок помните? Голову вверх! Туда утекли все ее силы и возбуждения, все слезки и все дохлые зубки, когда вы ели сосиски и смотрели в ее спину, она уже была не ваша. А потом вы резко достали платочек, махнули, и звезды стали падать к ножкам ее, крылья попросыпались. Ленин на постаменте – и тот задрыпался, забоялся, что там, что?

Закат помните? Догорел. И вы ее обняли – почему? Ассу, маленькую, бедную, мертвую Ассу. Кто стреляет по своим, кто губит то, что породил сам? Вы не дали ей умереть до конца. Всего пара минут, и вы осознали, что не любить тяжелее, чем любить. Время Станиславовна бросила вас на произвол часов. Асса же все сглотнула, выплюнула, вымыла, выскоблила, маленький Жа, она теперь искусственная. Что будет далее? Два.

Смерть Виссарионовна передавала вам привет и воздушный поцелуй. Не кашляйте. Три.

У вас есть еще…

«тик-так, тик-так»…

Ноль.

– Алло! Алло. Сверчок.

– Гудки.

– Что?

– Кладите трубку. Кладитесь на живот. Молитесь вспомнить, что такое…

– Я вас не слышу. Алло?

– Ту-ту-ту.

Часть 3. июнь, 1. 13:41

Предназначения своего не узнавал, хоть и цыганки предлагали вариантов кучу. А что и как, а почему? А и когда, зачем, почем, с чего бы? Предназначение его – жить. А не.

Думать стоит, думать. Малыш Жа стал думать все о лете, все, что помнить мог и смог бы вспоминать. Но не пришлось к случаю, поэтому он в руки Ассу взял, как куколку, и те пошли туда, где дорога ускользает прочь из города. Асса сказала:

– Я возьму отгул, и мы поедем сию же минуту.

Она так сказала, когда Жа пришел к ней, чтобы забрать ее в лету. Его работа закончилась на днях. Оказывается, он умыл и почистил всех постояльцев их славного Места М., куда он приходил работать, а постояльцы приходили, чтобы эту работу ему предоставлять. Более лишь не для чего, а так, просто. Сегодня они закончились. Не так, как, скажем, заканчивается дождь, деньги, молодость, любовь. Не так, а насовсем, бескрайне, безвозвратно. Малыш Жа это понял, когда ему на ресепшене милая студенточка, а по совместительству секретарша, так и поведала, мол, все, последний клиент, я собираю вещи, а вас рассчитают тут же, на месте. Вот ваши деньги или на что это похоже.

– До свидания!

– И вам!

И так он стал вновь безработным. Но, выполнивши все свои поручения более-менее хорошо, малыш решил, что заслуживает отпуска. А проходя мимо цветочного магазинчика, стал сильно кашлять, совсем даже и дышать перестал на секунду-другую. Тогда он подумал, что можно и поспешить.

И вот Малыш Жа, и искусственная Асса, и тикающие часики на руке идут себе и идут по обочине, машут проезжающим машинам и улыбаются в пыль дорожную, густую, как туман. Глаза они закрыли и будто бы растворились в звуке жужжания комаров и треска живого, из травы доносящегося.

Его сонный год, один из всех лет, когда малышу снилось все на свете, каждый день и ночь, в свою очередь, называющие его одногодичным живым среди многолетних мертвых, Жа в нём увидел, как живет.

– Мы едем в Тартартак.

– …

– Смотри, а солнце выше, выше все, я помню, я смотрел, сквозь черные очки смотрел, напяливает их на те, что были не для пейзажей, а для чтения. К тому я и читал, что будет сухо и жара подымется на тыщу верст, чтобы упасть огромной глыбой, разбиться бабочками, опасть там, вдоль пруда, бани соседской, трактора ржавого и самоходного, лодки без дна, но с парусами, камышей пушистых вдоль, моркови, бурака и чеснока среди рядов и домика двухместного, высокого, как горка песка у ребенка в мечте…

– Мы приехали.

Солнце разбилось напополам. В подвальной комнате, среди слоев усатой паутины, Жа нашел ключ, но ключ зачем у дома без дверей? Одни лишь занавески на уголках, чтоб мухи не летали, а комары не ели. Там, в подвальчике, ещё стоит велосипед какой-то новомодный, с тормозами в ручке, малыш его не трогал поэтому. И второй велосипед в углу, зелено-красный, «Аист», точно «Аист», с ржавой цепью, но с багажником и даже катафотами. Счастье найдено. Потом, шагая вдоль банок с закатанным перцем, луком и морковью, они шли к другому ассорти из сухих полевых цветов и ирисок с деревьев. Лежат мертвые, выдающиеся, так и не хочется их тревожить. Дровишки почти уже закончились с зимы, но есть палки и соседские доски от забора, они пойдут в ночной костер, который прогонит всю нечисть и разгонит аппетит на любовь вечную. А пока в дом.

А дом-то кто построил? Отец. А чей отец? Ну, точно чей-то, раз он отец. Его Жа не видал, говорят, похож он на еврея и умный. А чем похож? Красотою, мужеством и тем, что первым убежал на юг. А для кого построил? Для себя. Зачем тогда сбегал? Любил тут слишком жить, к тому и убегал. А дочь его тут раньше бывала? Была, давно была, в далёком детстве, когда ещё не вырыл дядька пруд, не воздвиг баню и не перекормил местных цыган мороженым до того, что они все да и издохли. А теперь вернулась? А теперь вернулась, да, но не одна, судьбобоязненная, не верила, что тут совсем уж никого и нет. Пришла с малышом Жа в поддержку, пришла, чтобы увидеть, учуять, услышать, унюхать, уловить – счастье, что же еще. Это же лето, это легко так.

17:20

– Мой папа в этом лесу однажды видел Птицу самую необыкновенную на свете. Она шагала вдоль речки, она была без крыльев и совсем как человек ругалась матом и грызла ногти. А потом увидала папу, заерзала и занервничала, да и стала клевать мертвую рыбешку на берегу, в песке отдыхающую от жары и сладких мыслей об огне, в который попадет она через несколько минут. В огонь костра, в жар тонкой кожицы алюминиевой кастрюльки. Папа Птицу прогнал, но она не улетела, а убежала. Назад в лес. Да и не птица это была. Лиса, может, какая. Или Дядя Савлик, что жил по соседству на даче у других людей, и ел, и пил, и был сам по себе, но с их только помощью. А может, я все перепутала?

– Может. Давай костер распалим? Можем еще радио провести к этой лодке. Она на плаву?

– Она же без дна. Я тут маленькой русалкой лежала. Смотрела в глаза сомам и тунцу, а они мне что-то пытались сказать. Как бы мне хотелось однажды их услышать, понять, а может, и уплыть с ними в ту темноту, туда, где нет теней.

Асса плакала, Жа ее гладил по волосам, Жа любил ее. Руки приятно жарили язычки оранжевого, живого, трескающегося. Горели старые тетради с двойками, школьные, да, школьные, ее, Ассы, ну и береза, дуб, другие живые. Съедало пламя и всю невесомость, добела ее оттирало, да и стерло совсем. Малыш Жа любил Ассу, а она любила эту дачу, лодку без дна, птицу-лису-Савлика в незримой тишине леса позади их, этот костер, эту паутину в воздухе, эту приятную вечернюю теплоту, эти ее простые воспоминания и звуки, что издавали ее внутренние свободы. Все-все-все любила она, но не его, не малыша.

июнь, 1.

19:55

Солнце было еще высоко, темнело уже совсем под ночь, а до ночи еще было:

– две бутылки хереса;

– четыре поцелуя, два из которых в те самые коленки Ассы, один в ее жгучий, колючий висок, а последний в краешек левой губки;

– перец болгарский русский, тушенный в закрытом огне с картошкой и помидорами;

– пять сигарет в перерывах между поцелуями, приготовлениями и подведением итогов;

– одно объятие;

– громкое тиканье часов, хотя часов никаких и не было, и у Ассы на руках не висели, потерялись, и домой они не заходили, и станция была далеко, почта не работала еще, а магазин уже закрылся, библиотека местная давным-давно заколочена поэтами изнутри и привалена поленьями снаружи неизвестно кем, соседей рядом тоже не наблюдалось, они вроде дачу свою продали, если успели, так как слышала Асса, что соседи ее по даче утонули на каком-то японском корабле в белом море, и теперь в доме никто не жил ни летом, ни весной, и даже совсем не приезжали на выходные дети, чтобы покататься на велосипеде и насобирать грибов в лесу, потому что детей не было, они тоже плавали в белом море, они стали белыми, такими же, как эта паутина, тот туман над головой, улыбка Ассы во все 32 зуба, угольки их ужина и двоек девочки с косичками, подвязанными голубыми бантиками. И стало вдруг так в мире белесо, что все белые цвета до этого не сравнятся с этим белым и звучным «тик-так, тик-так», даже с маленьким сарафанчиком, который на 1-е сентября надевал на Ассу ее папа, добрый и красивый похожийнаеврея мужчина, полузабытый и приходящий во снах, чтобы убаюкать и огородить дочку от человека, который разжигает костры у его дома, который говорит, что не любит его дочку, который вечно голоден и холоден, а еще ему слышится и видится всякое такое, – дочка, ну сама подумай, эму же совсем худо, еще тебе передастся-таки, ей-богу, не надо тебе, не надо;

– еще что-то было между тем и этим.

Костер пылал, но догорел закат. Асса прильнула, бесчувственная, бесцветная, уснула головой на своих же коленках. Малыш Жа ее укрыл своей старой джинсовкой, вплел одуванчик в копну ее червивых волос и оставил ее так. А сам принялся обтирать все тело свое ледяной из колодца водой, чтобы зазвенело в ушах и чтобы больше не слышать это дивное «тик-так, тик-так, так-так…».

– безвременно, когда-то, где-то, почему-

Любил запахи дома в деревне. Особенно после дождей проливных, иногда дождь идёт неделями без остановок, меняет формы, цели, звук, льет просто так, дает ожить, уснуть. Когда дверь дома нараспашку и коврик у порога уже насквозь пропитан влагой, что трудно понять, какого цвета он был до дождя, появляются запахи обойного клея, древней опилки в досках над головой и суховато-дубовой коры в том самом месте, где начинается прихожая. Она широкая и полупустая. Здесь вешалка для одежды, два стула, стол для гостей и не гостей, большой раскладной стол. За ним сидит малыш Жа, читает книжки, складывает из спичек домики, из пенопласта вырезает целые фрегаты, чтобы пустить их по бескрайним рекам луж и лужиц, направить команду матросов покорять уставшую от одиночества пустую землю. Напротив него за столом спит дедушка, он сильно пахнет, наверное, валерьянкой. Дождь сочится сквозь крышу, капает на стол, на щеки крошечного Жа, который прямо и теперь совсем не хочет плакать. Всё за дверями из прихожей кажется совсем не таким, как говорят об этом в Городе, дома с годами врастают в землю, старики врастают в землю, пахнет Смертью Виссарионовной и липким вареньем. Цветы на подоконнике – всегда герани, и, если их полить или листочек тронуть, они запахнут неприятно.