Kitabı oku: «Сын Духа Святого»
© Алексей Хапров, 2019
ISBN 978-5-4483-3917-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть первая
Исповедь
Глава первая
Серый от скопившейся на нем за много лет грязи потолок, на отдельных участках которого уродливо выделялись штукатурные облупленности, был весь усеян мухами. Собственно, мухи были не только на потолке. Они находились везде. Они сидели и на стенах, и на окне, и на полу. И, судя по тому, как они неспешно разгуливали, как, не торопясь, перелетали с одного места на другое, чувствовали они себя здесь весьма комфортно, по-хозяйски. Их уверенность в собственной безопасности красноречиво подтверждал тот факт, что, несмотря на открытую в окне форточку, они явно не рвались на волю. И дело тут было не только в непогоде, разыгравшейся за окном, – при сильном дожде и ветре оказаться на улице вряд ли захочется даже насекомым, – но и в том, что они вполне обоснованно считали эту квартиру своим домом. Они обжили ее уже довольно давно, и их отсюда никто не выгонял.
Квартира была сильно запущена и представляла собой убогое зрелище. По царившей в ней разрухе, она ни то что не напоминала человеческое жилье, она не походила даже на просто обитаемое кем-то помещение. И, тем не менее, в ней жили, хотя здесь явно требовался капитальный ремонт. Потолок нуждался в побелке. Старые, отклеившиеся кое-где обои сияли потертостями. Краска на окне и на подоконнике сильно пожелтела и потрескалась. Батареи «кровоточили» ржавчиной.
Что касается мебели, то она практически отсутствовала. Все вещи хозяина были разложены по большим мусорным пакетам и беспорядочно свалены в углу комнаты. Из того, что можно было считать мебелью, здесь имелась только раскладушка, которая стояла у окна. На ней, закрыв глаза и уткнувшись лицом в подушку, лежал худой, изможденный, давно не брившийся человек с мертвенно бледным лицом. Со стороны могло показаться, что он либо крепко спит, либо вообще умер. Но это было не так. Человек был жив, он бодрствовал, но находился в состоянии раздвоения сознания и тела. Тело его присутствовало здесь, а вот сознание витало где-то далеко. Он полностью отрешился от окружавшей его действительности и мучился от тяжелых мыслей, переполнявших его мозг…
Как бы мне хотелось и дальше продолжать это повествование в третьем лице, как будто я всего лишь сторонний наблюдатель, рассказчик, и все беды, обрушившиеся на этого человека, меня не касаются. Но сие, наверное, будет неправильным, ибо, как ни горько это признавать, я только что описал самого себя.
Мою душу терзало страшное, безнадежное отчаянье, которое усиливалось чувством полнейшей безысходности. Я с ужасом осознавал, что мечтаю о смерти. Положение, в котором я очутился, ничего другого не навевало. Есть такое устойчивое выражение – стоять на краю пропасти. Так вот, я уже не стоял на краю пропасти. Я уже слетел вниз и достиг дна.
Я был голоден. Мой желудок не знал пищи уже пятый день. Денег не было. Взять их было неоткуда. Все сбережения были истрачены. Все, что можно было продать: мебель, бытовая техника, посуда, одежда, – было уже продано. Но самое главное, у меня не осталось ни малейшей надежды, что моя жизнь может хоть как-то измениться в лучшую сторону. У меня не было абсолютно никого, к кому бы я мог обратиться за помощью, за поддержкой: ни родственников, ни друзей, ни даже простых приятелей. Меня все чурались и сторонились. Даже те, с кем я когда-то, так или иначе, был знаком.
Когда человек достигает дна пропасти, он неизбежно начинает задаваться вопросом: а почему так произошло? Как все это могло произойти? Что он сделал в жизни не так? Где оступился? Кто в этом виноват? Он сам, или кто-то другой?
Заходящее за горизонт багряное солнце. Зеленый луг. Футбольные ворота. Я вместе со своими дворовыми приятелями гоняю мяч. Страсти кипят нешуточные. Как будто это не просто забава, а самый настоящий чемпионат мира…
Школа. Классная комната. Урок. Я сижу на предпоследней парте крайнего к окну ряда. Учительница что-то диктует. Все старательно записывают. Я тоже записываю, но при этом украдкой посматриваю в окно. В хорошую погоду тяжело сидеть в душном классе. Так хочется на улицу!..
Деревня. Небольшой, но уютный деревянный дом. Я возвращаюсь с рыбалки, открываю калитку, захожу во двор, ставлю удочку у забора. Бабушка печет на кухне блины. Уловив их запах, я чувствую, как сильно я проголодался. Наша кошка Мурка уже тут как тут. Она извивается, словно змея, возле наполненного водой бидончика, в котором плавает несколько мелких рыбешек, – мой сегодняшний улов, – и все норовит выцарапать их оттуда. Она знает, что эта рыба принесена для нее…
Картины детства! Беззаботного, счастливого детства! В последнее время они стали появляться перед моими глазами постоянно. С одной стороны, эти воспоминания, конечно, очень приятны. Хорошее было время! Но с другой, они вызывают резкую, порой просто невыносимую, душевную боль. Ведь всё это – в далеком прошлом, и уже никогда не вернется. Никогда!
Как все-таки странно устроено наше сознание! Почему когда нам плохо, мы всегда вспоминаем детство?
Вот я иду в школу. Вот сдаю свой первый в жизни экзамен. Вот сижу на лавочке перед домом поздним вечером вместе со своей подружкой. Несмотря на то, что все это было сорок лет назад, оно тем не менее стоит перед моими глазами так отчетливо, как будто происходило только вчера…
Первое сентября. Первый раз в первый класс. Странно, я раньше никогда особо не вспоминал этот день. Он всегда представлялся мне довольно смутно. Почему он вдруг стал приходить мне на ум? Наверное, несчастья имеют свойство мобилизовывать память. В тяжелые времена она, порой, вдруг начинает открывать свои самые потаенные уголки.
В то утро я проснулся и сразу же выглянул в окно, чтобы посмотреть, какая погода. Последние дни она не радовала. Было сыро и пасмурно, лили дожди. Из-за этого я целыми днями сидел дома и не выходил гулять. Мать еще все время охала: дескать, с такой отвратительной погодой может пропасть все ощущение праздника.
Все лето я только и жил, что ожиданием этого дня. Школа! Это не детский сад. Это нечто более серьёзное, более ответственное. Это то, что возвышает тебя в твоих собственных глазах. Ты уже не какая-то там малявка. Ты школьник. Ты повзрослел.
Каждому ребенку почему-то всегда хочется поскорее стать взрослым. А каждый взрослый при этом почему-то всегда мечтает вернуться в детство. Парадокс!
Выглянув в окно, я облегченно вздохнул: тучи исчезли. Небо было чистое-чистое, без единого облачка. Только что взошедшее над горизонтом солнце, казалось, тоже радовалось, что может освещать землю без всяких помех.
Моя мать уже поднялась и возилась на кухне с завтраком.
– Проснулся? – спросила она, увидев меня. – Сжалилась над нами, все-таки, небесная канцелярия. Вроде, распогодилось.
Я умылся и сел за стол. Смешно вспомнить. Тогда мои ноги еще свободно болтались на табуретке, не доставая пола. А что же в то утро было на завтрак? Точно не помню, но, по-моему, картошка с мясом. Точнее, картошка с мясом была только у меня. Мать готовила для себя более простую пищу. Такое разделение в питании между нами продолжалось уже год, с того самого момента, как мы остались с ней вдвоем. Мой отец ушел к другой женщине. Это сразу же сказалось на семейном бюджете и на уровне нашей жизни. Отец зарабатывал хорошо. Пока он жил с нами, он полностью обеспечивал семью, и моя мать нигде не работала, посвящая себя исключительно моему воспитанию. Но когда отец нас покинул, ей, конечно же, пришлось трудоустраиваться. На одних алиментах было не прожить. Хорошей специальности у нее не было, так что о престижной, высокооплачиваемой работе не могло быть и речи. Сначала она работала дворником, затем уборщицей, а в последнее время стирала белье в прачечной. Получала она мало. Поэтому, если в нашем холодильнике вдруг оказывалось мясо, оно все отдавалось мне. Сама же мать питалась тем, что было подешевле: рыбой, почками, печенью, требухой, а то и вовсе одной картошкой с яичницей.
Опустошив тарелку, я почистил зубы и с волнением принялся натягивать на себя школьную форму. Сейчас ее уже отменили. А тогда в этих темно-синих костюмчиках с характерной эмблемой на левом рукаве ходили все дети.
Мой костюм висел в шифоньере уже месяц. Я периодически доставал его, рассматривал, примерял и с нетерпением ждал момента, когда выйду в нем на улицу. И вот этот долгожданный момент наконец наступил. Надев костюм, обувшись в новые, приятно пахнувшие кожей, ботинки, я взял портфель, цветы, которые мать накануне купила на рынке, – по-моему, это были астры, – и мы отправились в школу.
Школа находилась недалеко, примерно в двух кварталах от нашего дома. Когда мы к ней подошли, я увидел уйму народа. Обстановка была праздничной. Громко играла музыка. Звучали детские песни. Все улыбались. Повсеместно были развешаны разноцветные шары и приветственные транспаранты. Читать я тогда уже умел, поэтому без труда вник в их содержание: «Добро пожаловать!», «Первое сентября – день знаний», «Миру – мир!», и что-то еще.
Мать посмотрела по сторонам и повела меня к группе детей, собравшихся возле таблички с надписью «1Г». Рядом с табличкой стояла невысокая пожилая женщина с добрыми глазами.
– Это твоя учительница, – сказала мне мать. – Знакомься. Ее зовут Нина Николаевна.
Нина Николаевна ласково посмотрела на меня, приветливо улыбнулась и погладила по голове.
– Как тебя зовут? – спросила она.
– Игорь, – робко ответил я.
– А фамилия?
– Смирнов.
– Очень хорошо, – сказала она. – Надеюсь, мы с тобой подружимся. Становись рядом с ребятами. Ты будешь учиться вместе с ними. Это твои будущие друзья.
Я присоединился к детям и стал с любопытством рассматривать своих «будущих друзей». Они, в свою очередь, с интересом изучали меня. Я практически никого из них не знал. Лишь несколько человек были мне более-менее знакомы. Они жили в нашем доме, и я периодически видел их, когда гулял во дворе. Затем к нам стали подводить других детей, и мы увлеченно занимались визуальным знакомством друг с другом.
Директор школы, невзрачный пожилой мужчина в сером костюме, произнес приветственную речь. Грянул торжественный марш. К нам подошли старшеклассники, взяли каждого из нас за руку и повели наверх по ступенькам…
Вспоминая свой первый школьный день, я вдруг почувствовал огромное, просто нестерпимое желание взглянуть на наш «Выпуск». На эту старую, пожелтевшую от времени фотографию, где мы еще такие маленькие, такие юные, такие по-детски наивные и простые. Где же он есть? Когда я продал мебельную «стенку» и освобождал ее от вещей, я, по-моему, положил его вместе с книгами.
Я сделал усилие и поднялся с раскладушки. Голова тут же закружилась, в глазах заплясали звездочки, в ушах неприятно засвистело, ноги задрожали, а желудок пронзила острая резкая боль. Пять дней ничего не есть – это, все-таки, не шутка. Какое жалкое зрелище я, наверное, представляю сейчас со стороны.
Подобравшись к пакетам с книгами, которые были свалены в углу, я принялся их осматривать. Наконец, я увидел большую темно-зеленую корочку, покрытую густым слоем пыли. Когда же я последний раз в нее заглядывал? Что-то уже и не помню. Наверное, где-то лет двадцать назад.
Я вытащил корочку из пакета, смахнул с нее пыль, вернулся на раскладушку и с волнением раскрыл. Вот они, мы! Счастливые, искренние, непосредственные! А вот и я. Улыбаюсь в объектив и еще не знаю, какая страшная судьба ожидает меня впереди.
Коренев, Гребенюк, Петров, Андреев. У каждого из них жизнь сложилась по-разному. У кого-то лучше, у кого-то хуже. Периодически я сейчас вижу только Костю Андреева. И то лишь потому, что он живет в одном со мной доме. Видеться-то мы видимся, но при этом совсем не общаемся и даже не здороваемся. Он меня сторонится и откровенно мною брезгует. Проходя мимо, всегда отворачивается, как будто никогда не был со мной знаком. Это только в детстве можно чувствовать себя равными друг другу. Ведь дети не думают о будущем. Они живут одним днем и не воспринимают мир сквозь призму циничного прагматизма, который приходит в более зрелом возрасте. Сейчас между нами уже не осталось ничего, что могло бы нас связывать, кроме, может быть, памяти. Но память о школьных годах – это понятие относительное и ни к чему не обязывающее.
Роман Коренев. В младших классах мы сидели с ним за одной партой, долгое время жили в соседних домах, вместе ходили в школу, вместе играли во дворе. Затем его родители получили другую квартиру. В новом доме у него появились другие приятели, и наша дружба постепенно угасла.
Олег Гребенюк. Даже сейчас, глядя на него, я ощущаю острую неприязнь. Это был общепризнанный лидер нашего класса. Интересный собеседник, хороший выдумщик. Он словно притягивал к себе остальных. Но с годами его лидерские качества трансформировались в откровенную заносчивость и высокомерие. В нем в самой полной мере проявились такие пороки, как себялюбие, тщеславие, эгоизм. Я всегда чувствовал свою слабость перед ним. Меня всегда подавляла его непоколебимая уверенность в собственных силах. Он раз за разом насмехался надо мной, словно получая от этого какое-то иезуитское удовольствие, а мне никогда не хватало духу вступить с ним в открытый конфликт. Я понимал, что победа вряд ли останется за мной. Его судьбу тоже нельзя назвать счастливой. Жизнь у него не задалась, и со временем он откровенно спился. Так что лидерство в детском возрасте не всегда является залогом дальнейшего успеха.
Кто никогда не являлся среди нас лидером, но, тем не менее, достиг впечатляющих жизненных высот, так это Слава Петров. Вот он, белобрысенький, с ясными, чуть удивленными глазами. Сейчас он известнейший художник, которого знают не только в нашей стране, но и во всем мире. В нем была какая-то своеобразная живинка, порой кажущаяся странной тем, кто вечно стремится к всеобщему сходству и стандарту. Я стараюсь не думать о нем, хотя он был моим другом. Может быть, даже самым лучшим другом за всю мою жизнь. Таких верных и преданных друзей, как он, у меня впоследствии больше не появилось. Но наша дружба резко оборвалась. И виной этому был я. Мне очень стыдно вспоминать причину этого разрыва. Стыдно и горько. Эта душевная рана, наверное, не заживет во мне никогда. Так же, впрочем, как и некоторые другие мои душевные раны.
Слава Петров был самым маленьким и самым слабым в нашем классе. Его вечно тюкали, дразнили, а порой и откровенно издевались. Один бог знает, как ему удавалось все это терпеть. Основной причиной всех этих издевок была элементарная зависть. Зависть к его интеллекту, к его таланту. Славик заметно отличался от всех нас. Учебные предметы давались ему очень легко. Он всегда был отличником. Если требовалось списать домашнее задание, решить какую-нибудь задачку на контрольной, он был первым, к кому за этим обращались. И он безропотно помогал всем, кто бы его об этом ни попросил. Даже тем, кто над ним откровенно насмехался. Славик был очень эмоциональным, очень чувствительным, очень ранимым. Природа щедро наделила его художественным даром. В нем очень рано проявились способности к рисованию. Его работы демонстрировались на выставках, о нем писали газеты. И по мере того, как его имя становилось все известней и известней, в нашем классе к нему относились все злее и злее. Свои успехи Славик воспринимал спокойно. В нем не было ни малейшей доли той бравады и заносчивости, которые буквально выпирали, например, из Гребенюка. Он был интеллигентный, тихий, безобидный. Это, наверное, и было его бедой. Над такими всегда издеваются. В нашем классе он был одинок. Друзей у него не было. Кроме меня.
Как же мы с ним подружились? Что-то я уже и не помню. Это произошло как-то само собой, по-обычному. Начали разговаривать, общаться, ходить в гости. Так постепенно друг к другу и привыкли. Славика ко мне тянуло. Я это чувствовал. У нас с ним был схожий темперамент, схожие интересы. Ни он, ни я не были сорвиголовами. Мы не носились, как угорелые, на переменах по коридорам школы, не любили баловаться и хулиганить. И он, и я любили читать. Особенно нас привлекала приключенческая литература. В те времена хорошие книги были большой редкостью. Это был дефицит. А у Славика дома была прекрасная библиотека. И вот, благодаря ему, я познакомился с творчеством Марка Твена, Фенимора Купера, Жюля Верна. Славик не боялся давать мне эти книги домой. Но, кроме меня, он их больше никому не давал. Я никогда не слышал от него ни одного худого слова, ни одной фразы в повелительном тоне. Он никогда не задирал передо мной свой нос, часто помогал мне делать уроки. Особенно плохо мне давалась математика. И он спокойно, терпеливо, по нескольку раз объяснял мне, как следует делать тот или иной пример, решать то или иное уравнение.
Наша дружба текла в полной гармонии наших личных интересов. До того самого злополучного дня…
Глава вторая
Когда я впервые почувствовал в себе злобу по отношению к другим людям? Не просто какую-то там антипатию или неприязнь, а именно злобу. Ведь в детстве ее во мне не было. Я был обычным ребенком. Не сказать, что шаловливым. Но и к пай-мальчикам тоже не относился. Бывало, конечно, я с кем-то ссорился. Случалось, даже дрался. Ну и что? Что в этом страшного? Сегодня подрались, завтра помирились. Это происходит со всеми детьми. Но чтобы питать к кому-то лютую ненависть, чтобы искренне желать ему зла и злорадствовать над его неудачами – такого во мне раньше не было. Откуда же все это появилось?
От чего, вообще, возникает злоба? Какова ее природа? Что является той благодатной почвой, на которой она начинает произрастать? Скорее всего, осознание неравенства. Неравенства в уровне жизни, в способностях, в возможностях. Кто-то умен, а кто-то не очень. Кто-то талантлив, а кто-то нет. Кому-то просто повезло, а кого-то фортуна обошла стороной. Да, наверное, это действительно так. Люди, у которых не сложилась жизнь, чаще всего и бывают озлоблены по отношению к другим, более удачливым, чем они сами. Не зря же существует такая поговорка: легче разговаривать с десятью, у которых все есть, чем с одним, у которого ничего нет.
Когда я стал задумываться о неравенстве? Наверное, после конфликта с Сорокиной. Да-да, именно после этого конфликта я в полной мере осознал, насколько я беден.
Сорокина – эта моя соседка, которая жила этажом выше. Крайне неприятная особа, очень злая и злопамятная. Когда она что-то о ком-то говорила, казалось, что из ее рта, вместе со слюной, разлетается яд.
Тогда я вдруг отчетливо увидел, как туго приходится моей матери. Ведь я рос. Расходы на мое содержание все увеличивались. А мать не могла зарабатывать больше того, что она получала. Поэтому все то, что дополнительно требовалось мне, она отрывала от себя. Я увидел, как она неважно одета, как печально и замучено ее лицо. Мне часто приходилось наблюдать, как она, сидя на диване, раз за разом зашивала и латала свои старые-престарые платья, кофты, блузки, чулки, даже нижнее белье. Она ходила в одной и той же одежде по много лет, потому что была не в состоянии купить себе новую, ибо ей требовалось обувать и одевать меня. Ей очень хотелось, чтобы я выглядел не хуже остальных ребят. И она делала для этого все, что могла, все, что было в ее силах. Но ее возможности были значительно хуже возможностей других матерей, которых не бросили мужья.
Именно после этого конфликта я стал явственно ощущать, что лишен многих удобств и удовольствий, которые были доступны другим детям. В моем кармане никогда не лежало больше двадцати копеек, в то время, как, например, Гребенюк с удовольствием вытаскивал на всеобщее обозрение то рубль, то «трешку», то «пятерку», а иногда даже и «десятку», что по тем временам были весьма неплохие деньги. Меня стало угнетать, что в квартирах моих одноклассников стояли цветные телевизоры, а у нас – старенький черно-белый, который, к тому же, регулярно ломался. У других были кассетные магнитофоны, считавшиеся в ту пору признаком благополучия, а у меня – старый, громоздкий, допотопный бобинный, оставшийся еще от отца. Именно с тех пор я стал терзаться своим уделом, которым была жалкая, безысходная нужда.
С чего же тогда начался этот конфликт? Да, ровным счетом, ни с чего. Мы с Кореневым, вернувшись из школы, стояли возле моего подъезда и о чем-то разговаривали. Тут на улицу вышла Сорокина. Увидев меня, она, ни с того, ни с сего, разразилась яростной бранью:
– Совсем загадил подъезд своими «бычками»! Разбрасываешь их по всем углам! А кто убирать за тобой будет? Свинья сопливая!
Я, конечно, поначалу опешил и стал робко возражать, что это не я кидаю в подъезде окурки. Я даже не курю. Но Сорокина меня и слушать не захотела.
– Ах, ты еще и старшим дерзишь? – продолжала кричать она. – Прачкино отродье! Еще сопли под носом не обсохли! Что из тебя дальше будет! Дерьмо! По тебе тюрьма плачет! Как с тобой, оборванцем, другие дети еще разговаривают? Я бы на месте их родителей тебя к ним и близко не подпускала!
Стерпеть такие оскорбления в тринадцать лет, конечно, трудно. Ведь подростковый возраст довольно горячий и особенно остро восприимчив к несправедливости.
Моя кровь воспламенилась. Я огрызнулся, отчего Сорокина буквально побагровела. Ее охватил новый приступ ярости, и она вылила на меня такой поток словесных помоев, который, казалось, затопит весь двор.
Видя, что ситуация опасно накалилась, мой приятель разумно ушел домой. Мне, конечно, тоже следовало уйти. Не к лицу мне было ругаться с этой вздорной бабой, которая, обрушивая гром и молнии на чужие проступки, старалась скрыть этим свои собственные жизненные неурядицы. Но меня слишком сильно задели ее слова.
На нижних этажах приоткрылись окна, из которых стали высовываться любопытные старухи. Уяснив ситуацию со слов Сорокиной, они начали меня стыдить, а я, соответственно, им отвечать. Поднялся вселенский скандал, в котором я отчаянно противостоял почти что десятку взрослых.
Услышав шум и увидев меня из окна, на улицу выбежала перепуганная мать. Я рассказал ей, в чем дело, и с чего все началось. Мать отправила меня домой, а сама вступила в перепалку с не на шутку разбушевавшимися соседями. Но для них она была не авторитет. Подумаешь, какая-то прачка! Когда моя мать вернулась потом домой, ее всю трясло. Она проплакала весь вечер, а по квартире расползся характерный запах корвалола.
На следующий день к нам пришел участковый. Неугомонные старухи под предводительством Сорокиной написали на меня коллективную жалобу, в которой было одно сплошное вранье. Но сила этого вранья заключалась в том, что оно было коллективным. По свидетельству соседей, я и курил, и пил, и сквернословил, и, вообще, вел себя неподобающе советскому школьнику. Я пытался все объяснить, но участковый меня не слушал, явно сочтя, что если десять свидетелей указывают на одного, то его вина сомнению не подлежит. Он составил на меня протокол. Затем последовала постановка на учет в детской комнате милиции, письмо в школу и, как венец, «проработка» на классном часе.
Эту «проработку» я запомнил надолго. Наша классная руководительница Оксана Васильевна, пожилая женщина, никогда не бывшая замужем, такая же сваливая, как и Сорокина, вдоволь тогда надо мной покуражилась. Она клеймила меня вселенским позором, заявляла, что за всю свою долгую педагогическую деятельность еще не встречала такого отщепенца, каким, по ее мнению, был я.
Ее слова больно, до крови, хлестали мое самолюбие. Они были несправедливыми и оскорбительными. Я пытался себя защитить, яростно доказывал свою невиновность. Но Оксана Васильевна мне не верила. Мои одноклассники сидели ошарашенные и растерянно смотрели на меня. Они явно не ожидали, что я могу попасть в милицию, и обо мне будут говорить такие нелицеприятные вещи. Ведь я никогда не отличался страстью к хулиганству. Но Оксана Васильевна нашла объяснение и этому несоответствию.
– Ты двуличен! – яростно тыкала в меня пальцем она. – Здесь ты один, дома ты другой. В школе ты стараешься выглядеть примерно, а дома проявляешь свое настоящее лицо. Ты выродок! Ты будущий уголовник!
Меня, конечно, мог поддержать Коренев, который видел, с чего начался мой конфликт с соседями. Я не уверен, что его рассказ смягчил бы позицию Оксаны Васильевны, но он, безусловно, ослабил бы бушевавшее во мне чувство несправедливости. Но Роман промолчал, предпочтя в происходящее не встревать.
Конечно, мне было обидно. Обидно и горько. Именно тогда я и стал по-настоящему чувствовать, какое неблаговидное место в этом мире мне отводят окружающие.
Что мне тогда могло помочь? Что могло защитить меня от ложных обвинений? Наверное, решительное вмешательство матери. Я, с трудом сдерживая слезы, рассказал ей про этот классный час. Если бы она не оставила все это без внимания, пошла бы в школу, хорошенько поговорила бы с Оксаной Васильевной, с директором, написала бы жалобу в вышестоящие инстанции, заставила бы их во всем разобраться, выявить истину, мое «дело», скорее всего, было бы пересмотрено. Но у нее не хватило на это духу.
– Все переживется, – тихо говорила она, гладя меня по голове, – все перемелется.
Моя мать была робкой и слабой женщиной. О таких, образно говоря, всегда вытирают ноги. Может, именно поэтому ее жизнь и сложилась так тяжело.
Видя, что меня никто не защищает, Оксана Васильевна стала в дальнейшем с упоением демонстрировать на мне свою власть. К другим детям, чьи родители были посмелее, побойчее и могли постоять за своего ребенка, она относилась более человечно. А применительно ко мне она чувствовала свою безнаказанность. Именно тогда я впервые осознал жестокий закон жизни – прав тот, кто сильней.
О, господи, сколько же в наших школах работает таких вот псевдопедагогов! Сколько юных душ они уже искалечили, и продолжают калечить!
К слову, когда Сорокина умерла, моя мать категорически отказалась сбрасываться на ее похороны, не испугавшись общественного порицания.
В отличие от нынешнего времени, в те годы не давать на похороны было не принято. Это считалось не просто дурным тоном, а даже нравственным преступлением.
Услышав, что от нее хотят пришедшие к нам соседи, мать глухо, но твердо произнесла: «Туда ей и дорога», – и решительно захлопнула дверь квартиры.
Умирала Сорокина долго и мучительно. У нее было что-то связанное с непроходимостью пищи, и врачи уже ничем не могли ей помочь. Несмотря на то, что ее квартира находилась на пятом этаже, ее жалобные крики, стоны, ругательства были отчетливо слышны на улице. Тогда я, помню, злорадно потирал руки и приговаривал: «Так тебе и надо. Помучайся».
Уяснить бы мне тогда, что божье наказание за грехи неотвратимо. Глядишь, и не сложилась бы так нелепо моя жизнь.