Kitabı oku: «Отравленная совесть», sayfa 4

Yazı tipi:

Она расхохоталась и ударила Синева веером по плечу:

– Ну, ты, молокосос! признавайся: восхищен нами?

– Если бы вы еще не дрались!.. – жалобно простонал Синев, почесывая плечо.

– Есть в вашем тщедушном поколении женщины, как мы? Ну – кто нам даст наши тридцать шесть лет?

Людмила Александровна невольно рассмеялась:

– Липа, побойся Бога! ты воруешь целых три года… Мне-то действительно тридцать шесть, а ведь ты старше меня.

– Да? Ну, значит, с нынешнего дня будет тебе тридцать три, потому что я больше тридцати шести иметь не желаю. А впрочем, не все ли равно? Э! тридцать шесть, тридцать девять – невелика разница. Разве года делают женщину? Лета – c'est moi9! Были бы душа и тело молоды!

– О теле не осведомлен, – уязвил Синев, – но уж души моложе вашей, кажется, и не бывает.

– Еще бы! Про меня сам Мазини сказал третьего дня, что я jolie personne…10 Кто мне даст больше тридцати? А уж о тебе, Людмила, и речи нет. Помню тебя девочкой: красавица была; помню барышней – тоже хоть куда; вышла замуж, пошли дети – подурнела, стала так себе; а теперь опять – прелесть как расцвела, – давай-ка, душка, справлять вторую молодость?.. а?

Людмила Александровна и Синев смеялись, но рыжая красавица победительно потрясала кудрявою прическою своею.

– Совсем нечего зубы скалить, – я правду говорю. А если не веришь на слово, что мы еще можем постоять за себя, – вот тебе документ.

Она бросила Людмиле Александровне розовую бумажку.

– Что такое?

– Billet doux11. Так это называется. «Обожаемая Олимпиада Алексеевна! Давно скрываемое пламя любви»… и прочая и прочая. Сегодня получила. И ему всего двадцать два года. Нет, старая гвардия умирает, но не сдается!

Людмила Александровна прочитала, расхохоталась и передала записку Синеву:

– Глупо-то, глупо как!

Олимпиада Алексеевна возразила хладнокровно:

– Это тебе с непривычки. А мне ничего, даже очень аппетитно.

Синев прочитал и сказал язвительно:

– Слог «Собрания переводных романов». Должно быть, приказчик из Пассажа писал.

Олимпиада Алексеевна, с тем же непобедимым хладнокровием, отразила и этот удар:

– Это уж известно, что когда молодой человек читает письмо другого молодого человека, написанное к красивой женщине, то автор письма непременно оказывается либо приказчиком, либо военным писарем, либо еще того хуже.

– Получили? – улыбнулась Людмила Александровна.

– Тетушка! Вы неподражаемы.

– А ты не кусайся!

Подъехали Реде и Кларский – подчиненные Степана Ильича по банку, молодые люди, почтительные, тихие, незначащие и незаметные – в периоде делания карьеры… Не хватало лишь Ревизанова. Наконец задребезжал в передней и его звонок.

– А вот и сам великий маг Калиостро! – возгласил Синев.

IX

Сверх общего ожидания, обед прошел живо и весело. Казалось, Ревизанов чувствовал, что в доме есть враждебный ему лагерь, и, употребляя все средства, чтобы добиться от этого лагеря если не мира, то перемирия, был действительно очарователен. Сидеть ему пришлось между хозяином и Олимпиадою Алексеевною. К великому удовольствию Людмилы Александровны, к обеду приехал, давно уже не бывший у Верховских, Аркадий Николаевич Сердецкий; знаменитый литератор был гостем почетнее Ревизанова, и ему, по праву, досталось место рядом с хозяйкою. В своих серебряных кудрях вокруг далеко еще не старого лица, оживленного блестящими карими глазами, Сердецкий представлял собою фигуру внушительную и картинную.

– Ума не приложу, Аркадий Николаевич, – говорила ему Олимпиада Алексеевна, – как это мы пропустили с вами время влюбиться друг в друга?..

– Это, вероятно, оттого произошло, что я тогда слишком много писал, а вы слишком мало читали, – отшучивался литератор.

– А когда стала читать, то уже оказалась героинею не вашего романа?

– Все мы из героев вышли! – вздыхал Сердецкий. Обыкновенно очень живой и разговорчивый, сегодня за обедом он приумолк и лишь все поглядывал яркими, внимательными глазами на Ревизанова, которого – между десертом и фруктами – Синев втянул в довольно обостренный спор. Дело шло о крахе некрупного коммерсанта – клиента банка, где директорствовал Верховский. Банкротство было явно злостное. Банкрот скрылся за границу, и поймать его было мало надежды…

– Да и какая польза ловить? – заметил Ревизанов. – Истратят чуть не столько же, сколько он украл, на поимку. В конце концов – один результат: обокраденным дан приятный – да еще и приятный ли? – спектакль: «Чужое добро в прок нейдет»… Удивительно целесообразное зрелище: на скамье подсудимых, между двумя жандармами с саблями наголо, сидит нищий, сумевший сделать нищими сотню людей глупее себя… Кому тут польза?

– Что же? значит, так и не ловить господ денежных воров? – задорно отозвался Синев, – так и оставлять их? Грабьте, мол, милые люди, сколько душеньке угодно: своя рука владыка…

– Нет, отчего не ловить при случае? Ловите, – не без легкой насмешки возразил Ревизанов, – но только, прежде чем ловить вора, надо ловить похищенные им деньги. Потому что – верьте мне – вор сам по себе, без украденной им суммы, решительно никому не нужен – даже тем, кого он обездолил. Деньги – вещь деловая-с, и в денежных вопросах vendetta catalana12 – вещь весьма редкая и второстепенная… Сами посудите, какая мне радость, что закон отмстит за меня и ушлет Ивана Ивановича в Сибирь, когда Иван Иванович перед этим до копейки проиграл мой капитал в Монте-Карло? Ну, Иван Иванович будет в Сибири, деньги в Монте-Карло, а я – в Москве и без денег, и без Ивана Ивановича, который, хотя и немножко – виноват, mesdames, – мазурик, но в общем милейший человек… Только и всего!

– Но как же это сделать – ловить украденные деньги? – вмешался Верховский.

– А уж это – вне моей компетенции. Это – по части Петра Дмитриевича. На то он и судебный следователь.

– Вы как будто не очень высокого мнения о нашем институте, Андрей Яковлевич? – спросил Синев.

– Сохрани Боже! Напротив, обожаю его… Помилуйте! Да не будь вашего брата на свете, никто бы и ночи одной не уснул спокойно, все бы думалось: нет ни правды, ни управы на зло в свете, – не зевай, значит, человече, а то зарежут. Ну, а когда вы, господа судейские, сошлете сотню-другую божьего народца в компанию к Макаровым телятам, – все поспокойнее. Вот, дескать, одну миллионную долю мирового зла уже искоренили… всего девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять долей осталось… на приплод, вместо искорененной!

Синев закусил губу:

– Однако у вас статистика!

– Какая есть – практическая.

– Наша, научная, добрее: она не такая страшная.

– Зато и не такая точная: считает только пойманных.

– А не пойманный-то – не вор, говорит пословица, – закатился добродушным смехом Степан Ильич.

Ревизанов улыбнулся:

– Я то же думаю, потому что иначе, если рассуждать по всей строгости законов, – даже мы с вами вряд ли ходили бы на воле.

– Ну-с, это уже парадокс, – возразил Синев, – и даже нельзя сказать, чтобы особенно новый…

– Вы совершенно правы. Еще Гамлет говорил что-то в этом роде… Вот Аркадий Николаевич должен помнить.

Сердецкий, тихо беседовавший в это время с Людмилою Александровною, поднял на Ревизанова смеющиеся глаза.

– Нет, – сказал он звонким, густым голосом, – Гамлет сказал не то. Гамлет сказал, что «если бы с каждым обращаться по достоинству, то немногие избавились бы от пощечины»… Это совсем другое… А вот покойник Монахов действительно певал с эстрады:

 
Или нет виноватых кругом,
Или все мы кругом виноваты.
 

Ревизанов почуял в невинном тоне литератора скрытую насмешку.

– Это довольно зло, Аркадий Николаевич, – рассмеялся он, – и, сверх того, несправедливо. Нет, все не виноваты. А просто: есть люди, которые бьют и которых бьют, волки и овцы, преступники и жертвы…

– Вы в какой же лагерь себя зачисляете? – спросил Синев.

Ревизанов посмотрел на него с удивлением: «Вот, мол, бессмысленный вопрос!» – и даже плечами пожал.

– Что за охота быть овцою?

– Любопытный типик! – тихо заметил хозяйке Сердецкий. – Из новых… я еще не встречал таких откровенных…

– Он не противен вам? – отрывисто спросила Людмила Александровна.

– Мне? Бог с вами, душа моя! Люди давно перестали быть мне милы, противны, симпатичны, антипатичны… Для меня общество – лаборатория; новый знакомый – объект для наблюдений; новое слово – человеческий документ. И только. Затем – «не ведая ни жалости, ни гнева, спокойно зрю на правых и виновных, добру и злу внимая равнодушно»… Я, дорогая моя Людмила Александровна, в обществе держу себя – как приятель мой, зоолог Свешников, у себя на станции в Неаполе. Притащил ему рыбак какую-то слизь морскую. Меня – passez le mot13 – от одного вида ее с души воротит, а Свешников прыгает от радости: всего, видите ли, два раза в девятнадцатом столетии ученые наблюдали эту пакость!.. Как-то раз приезжает он ко мне в Москве, а у меня сидит профессор Косозраков, – знаете, дрянь, доносчик, чуть ли не шпионишка. Не помню, по какому случаю он сделал мне визит. Свешников – на дыбы: можно ли знаться с подобными господами? А я ему: а неаполитанскую слизь помнишь? Она, брат, все же трижды в столетие показалась, а такие подлецы, как Косозраков, раз в три столетия родятся. Как же мне упустить случай наблюсти столь редкостный экземпляр?

X

К концу обеда у Людмилы Александровны действительно не на шутку разболелась голова. Воспользовавшись временем, пока мужчины отправились курить в кабинет Степана Ильича, она прилегла у себя в будуаре. Олимпиада Алексеевна повертелась возле нее несколько минут – и не вытерпела, убежала к мужчинам. Ревизанов решительно влюбил ее в себя, как говорится, «на старые дрожжи»… Сердецкий и Синев – некурящие – пошли по дому отыскивать хозяйку.

– Вы что же это уединились, кузина? да еще в потемках?

– Мне совсем нехорошо… от болтовни и смеха мигрень усилилась… голова – ну просто лопнуть хочет…

– Так мы не будем вам мешать; вы, может быть, уснете?

– Нет, оставайтесь, пожалуйста. Вы забываете, что я хозяйка и не имею права болеть…

– От какого, однако, смеха разболелась у вас голова, Людмила Александровна? – сказал Сердецкий. – Я следил за вами: в течение всего обеда вы ни разу не улыбнулись… Я даже сложил это в сердце своем и собирался, по праву старой дружбы, спросить вас после обеда: не случилось ли чего неприятного, что вы так озабочены?

– Решительно ничего, милый Аркадий Николаевич… Мне стало хуже не от своего, а от чужого смеха: его было слишком много.

– Мы тут ни при чем, – жалобно возразил Синев, – благодарите Ревизанова… Сегодня он герой: без умолку ораторствовал и потешал почтеннейшую публику.

– Не за что благодарить: мигрень – не большое удовольствие… Что же, Аркадий Николаевич? какое впечатление произвел на вас, в конце концов, этот господин?

Литератор развел руками:

– Как вам сказать? Я вспоминаю его в молодости и должен сказать, что, конечно, он выработался в гораздо более интересный тип, чем можно было ожидать… Когда он был вхож в дом вашего покойного отца, признаюсь, я не думал, что из него выйдет что-либо больше смазливого мужа богатой жены или – как впоследствии стали выражаться – альфонсика.

– У господина Ревизанова, – прервал Синев, – надо полагать, имеется приворотный корень. Мы с вами, Людмила Александровна, одни в открытой оппозиции. Вы слышали, что сказал Аркадий Николаевич? Как хитрый Талейран, он объявляет себя в нейтралитете. А Степан Ильич, Кларский, Реде, даже этот болван Иаков – прямо влюблены: глядят в глаза, поддакивают, льстят, хохочут на каждое слово… черт знает что такое! Об Олимпиаде Великолепной я уж не говорю: сия Vênus rousse14 прямо потопила Ревизанова волнами своей симпатии… Только напрасно! дудки! этот не клюнет, не по носу табак, как говорят мои клиенты…

– Какие клиенты?

Синев засмеялся:

– У меня клиенты – народ хороший: все эдак лет на двенадцать рудников.

Сердецкий тонко посмотрел на судебного следователя и погрозил ему пальцем:

– Вы смеетесь над другими, а сами, кажется, больше всех заинтересованы своим таинственным незнакомцем, как вы его называете.

Синев засмеялся:

– Мое дело особое.

– Почему же?

– Потому что есть пословица: сколько вору ни воровать, а острога не миновать. У меня – смейтесь надо мной, если хотите, – но есть предчувствие, что мне еще придется со временем возиться с господином Ревизановым в следственной камере. Знаете, зачем я сейчас ушел из кабинета? Не стерпел: ругаться захотелось. Он там свои убеждения развивал… Ну, ну! Не желал бы я попасть в его лапы!

– Что же? – слабо спросила Людмила Александровна.

– Хорошие убеждения. У него, как у Ивана Карамазова: все позволено. Только Ивану Карамазову «все позволено» жутко довелось: черт пригрезился и капут-кранкен пришел, а господин Ревизанов чувствует себя в своих принципах, как рыба в воде. Да что слова? Слова можно взводить и клепать на себя. Вы посмотрите на его физиономию: маска! Нежность, скромность, благообразие – не лицо, а «руководство хорошего тона». Губы с улыбкой, точно у опереточной примадонны, а в глазах – сталь… не зевай, мол, человече, слопаю!

Явилась Олимпиада Алексеевна и увела за собою всех к обществу. В зале были уже раскрыты карточные столы, но мужчины еще не спешили к ним, разгоряченные общим разговором.

– Как угодно, Андрей Яковлевич, – кричал Степан Ильич, – а все это софизмы!

– Как для кого, – возражал Ревизанов.

– Вы меня в свою веру не обратите.

– Я и не пытаюсь. Помилуйте.

– Больше того: я даже позволю себе думать, что это и не ваша вера.

– Напрасно. Почему же? – возражал Ревизанов со снисходительной улыбкой.

– Потому что вера без дел мертва, а у вас слова гораздо хуже ваших дел.

– Спасибо за лестное мнение.

– На словах вы мизантроп и властолюбец.

Ревизанов, в знак согласия, наклонил голову:

– Я действительно люблю власть и – в огромном большинстве – не уважаю людей.

– Однако вы постоянно делаете им добро?

– Людям? – как бы с удивлением воскликнул Ревизанов. – Нет!

– Как нет? Вы строите больницы, учреждаете училища, тратите десятки тысяч рублей на разные общеполезные заведения… Если это не добро, то что же по-вашему?

Ревизанов пожал плечами:

– Кто вам сказал, что я делаю все это для людей и что делаю с удовольствием?

– Но…

– Мало ли что приходится делать, чего не хочешь, чтобы получить за это право делать, что хочешь! Жизнь взяток требует. Только и всего. Теория теорией, а практика практикой.

– Вы клевещете на себя, Андрей Яковлевич! – сказал Верховский, дружески хлопая Ревизанова по плечу. – Вы делаете добро инстинктивно. Вы хотите, сами того не сознавая, отслужить свой долг пред обществом, которое вас возвысило…

Ревизанов двинул бровями, как бы смеясь над легковерием собеседника и в то же время жалея его.

– Долг!.. отслужить!..

– Вы смеетесь? – слегка краснея, изумился Верховский.

– О, нет. Над чем же тут смеяться? Я только нахожу эти слова неестественными. Зачем человек будет служить обществу, если он в состоянии заставить общество служить на себя? К чему обязываться чувством долга, имея достаточно смелости, чтобы покоряться лишь голосу своей господствующей страсти, и достаточно силы, чтобы исполнять волю этого голоса?

Наступила минута молчания. Степан Ильич бормотал что-то, смущенно разводя руками.

– Сколько вам лет, Андрей Яковлевич? – простите нескромный вопрос! – спросил он наконец.

– Сорок четыре.

– Странно! Мне пятьдесят шесть; разница не так уж велика. Я ближе к вам по годам, чем вон та молодежь… мой Митя, даже Петя Синев… а – извините меня! – не понимаю вас: мы словно говорим на разных языках.

– Да так оно и есть. Я говорю на языке природы, а вы на языке культуры. Вы толкуете о господстве долга, а я – о господстве страсти. Вы стоите на исторической, условной точке зрения, а я – на зоологической, абсолютной истине. Вам нравится, чтобы ваша личность исчезла в обществе, чтобы ваша частная воля покорялась воле общественной; я же измышляю всякие средства и напрягаю все свои силы, чтобы, наоборот, поставить свою волю выше общей.

– Вот как! – отозвался Синев из дальнего угла, откуда он, вместе с Людмилою Александровною и Сердецким, прислушивался к спору.

– Вы что-то сказали?

Ревизанов вежливо обратился в его сторону. Синев подошел ближе:

– Простите, пожалуйста, но вы мне напомнили… впрочем, неудобно рассказывать: не совсем ловкое сближение…

– Не стесняйтесь! – Ревизанов сделал бровью чуть уловимое движение надменного безразличия, которое взбесило Синева.

– Я слышал, – очень зло сказал Петр Дмитриевич, – вашу фразу на допросе одного интеллигентного… убийцы. Мы философствовали немножко, и он, между прочим, тоже определял преступление, как попытку выделить свою личную волю из воли общей, поставить свое «я» выше общества.

Ревизанов одобрительно кивнул:

– Да, в сознательном преступлении, несомненно, есть этот оттенок.

– И преступление – обычная дорога к вашему излюбленному царству страсти! – горячо воскликнул Верховский.

Ревизанов равнодушно пожал плечами:

– Бывает.

– Хорошая дорога, скажете?

– По крайней мере, хоть куда-нибудь приводит.

– Да всякая дорога ведет куда-нибудь!

– Ну нет. Перейти, например, с тропинки на проселок, а с проселка на большак – еще не значит прийти куда-нибудь… Вы пришли – когда вы на месте, куда шли; раньше вы только бродите.

– Знаете ли, Андрей Яковлевич, – перебил его Синев, – ваша теория – золотая для Жаков Лантье, Карамазовых…

Ревизанов опять, в знак согласия, склонил голову.

– И Наполеонов, – спокойно добавил он.

– Ого! – вырвалось у молчавшего до тех пор Сердецкого.

Все попримолкли.

– Помилуйте! – даже каким-то плачущим звуком возвысил голос Степан Ильич. – Такая компания пожрет друг друга!

Ревизанов рассмеялся откровенным смехом мистификатора, которому надоело морочить свою публику:

– Так что же? горе побежденным.

XI

Провожая Ревизанова до подъезда, Степан Ильич хвалился:

– Теперь вы к нам зачастите. У нас уж дом такой: кто узнал к нам дорожку, наш будет.

Однако пророчество его не оправдалось. Правда, Ревизанов, на другой же день после обеда у Верховских, сделал визиты, т. е. забросил карточки и Людмиле Александровне, и Ратисовой, но заехал к обеим в такое раннее время, что – видимое дело – рассчитывал не быть принятым. А затем недели три о нем не было и помину.

Он объявился к Людмиле Александровне в одно «после завтрака», прямо с какого-то заседания, где, как сейчас же похвалился, одержал крупную победу. Победа была, должно быть, действительно очень крупная, потому что Ревизанов был заметно возбужден, и в синих глазах его еще не угасли огоньки, зажженные удовольствием борьбы и злорадством успеха. Он был и зол, и весел, и очень красив. Холеное лицо его разгорелось, ноздри вздувались…

– Простите, что я приехал к вам немножко сумасшедший, – воскликнул он, входя, – но это было презанимательно… я спорил и увлекался, как мальчишка…

Людмила Александровна оставалась дома совершенно одна. Дети были в гимназиях, Степан Ильич – в банке. Когда звякнул звонок, Верховской и в голову не пришло, что это Ревизанов, и она разрешила принимать… Увидав, какого гостя послала ей судьба для разговора tête-a-tête15, Людмила Александровна растерялась. Она сидела пред Ревизановым как в воду опущенная, упорно смотрела на ковер и почти не находила ему ответов. Ревизанов сидел недолго. Прощаясь, он, как бы в рассеянности, задержал руку Верховской в своей руке и посмотрел ей в глаза странным взором… Людмила Александровна почувствовала, что кровь бросилась ей в голову. Оставшись одна, она поспешила к зеркалу. Стекло показало ей лицо, сплошь залитое румянцем…

– Какой нахал! – шептала она, покрывая пудрою разгоревшиеся щеки.

Опять звякнул звонок. Людмила Александровна поспешила в гостиную навстречу новому гостю – и широко открыла глаза от изумления и негодования: пред нею стоял только что уехавший и Бог весть зачем возвратившийся Ревизанов. Он не дал хозяйке высказать свое удивление.

– Простите, Людмила Александровна, – озабоченно и быстро заговорил он, – я прихожу вторично надоедать вам… Но – изволите ли видеть – сейчас на улице я сообразил, что в другой раз вряд ли мне выпадет такой счастливый случай говорить с вами наедине, как сегодня. А поговорить нам решительно необходимо. Э! думаю – была не была! пойду напролом…

– О чем нам говорить? – пробормотала смущенная Верховская. – Я, право, не понимаю… Между нами нет ничего общего.

– Вы позволите мне сесть? – перебил Ревизанов.

– Разве разговор будет длинный? – возразила Людмила Александровна.

– Глядя по обстоятельствам, – невозмутимо сказал Ревизанов. – Нет ничего общего, – начал он, – вы правы, может быть; по крайней мере, правы за себя… Но ведь было же общее, Людмила Александровна, – было! против этого вы спорить не станете… Нет, нет! не вставайте с места и не делайте жестов негодования: выгнать меня вы всегда успеете, – так сперва выслушайте, а потом уже гоните… Ей-Богу, так будет лучше – для вас же. Да – когда будет надо – я и сам уйду. Вы позволите мне курить?

– Если вам непременно нужно какое-то дикое объяснение, – гневно сказала Верховская, – то, по крайней мере, нельзя ли поскорее к делу?

Ревизанов покачал головой.

– Как вы спешите! какой резкий тон! – заметил он с любезною улыбкою. – Знаете ли, это даже нехорошо в отношении старого приятеля. Тем более, что приятель приходит к вам с самыми дружескими чувствами, полный искреннейшего расположения и раскаяния.

Людмила Александровна презрительно усмехнулась:

– К чему слова? Мы старые приятели? Ваше расположение? ваше раскаяние? Смешно слушать!

– Почему же? – спросил Ревизанов, сделав удивленные глаза.

– Да помилуйте! Ведь это же курьез: повинная человека в грехе восемнадцатилетней давности! Уж очень вы опоздали, Андрей Яковлевич. Вам следовало затеять этот разговор по крайней мере лет пятнадцать назад. Тогда было другое дело: я могла поверить вашему раскаянию и обрадоваться ему. Могла не поверить и проклинать вас за новое коварство, за новую ложь. Теперь же… да это оперетка! это пародия! Неужели вы не понимаете, что теперь странно было бы даже взять труд задуматься над вашим нежданным объяснением?

– Это – презрение? – спросил Ревизанов, слегка меняясь в лице.

– Нет… просто действие давности.

– Есть, Людмила Александровна, слова и дела, не знающие давности, – значительно возразил Ревизанов.

Верховская взглянула ему прямо в глаза:

– Вот что я вам скажу, Андрей Яковлевич. Если вы в самом деле затеяли этот разговор под вдохновением какого-то раскаяния и нуждаетесь в моем прощении, то – будьте спокойны: вы его давно имеете. Я забыла о вас и вашем дурном поступке со мною. Вы мне чужой, как будто я вас никогда и не встречала. Людмила Рахманова, которую вы когда-то знали и оскорбили, умерла. Людмила Верховская судит ее, как судила бы любую из своих знакомых девочек, случись с ней такое же несчастье. Мне жаль ее, но нет до нее дела.

– Очень приятно слышать, – улыбнулся Ревизанов, – это дает мне надежду…

Людмила Александровна прервала его голосом, дрожащим от волнения:

– Но если мне не надо вашего раскаяния, это, конечно, еще не значит, что я не презираю вас. Мое общество – не для людей, запятнанных подлостью. А с Людмилой Рахмановой вы поступили подло!

Она умолкла. Ревизанов был покоен.

– Ваша гневная речь, – начал он, – меня не удивляет: я ждал ее. Но, признаюсь, она звучит немного странно после панегирика благодетельному действию времени: настолько странно, что я даже не особенно убедился в целительной силе давности, которую вы так одобряете… Позволите вам предложить один вопрос – конечно, совершенно теоретический?..

В игривом тоне речи Ревизанова, в его учтивой полуулыбке, в почтительном, но самоуверенном взоре, в изысканно-вежливой позе Верховская прочла, под красиво разыгрываемою ролью, серьезную угрозу.

– Раз я допустила этот ненужный и неосторожный разговор, вы вольны спрашивать, что вам угодно.

– Благодарю вас. Итак, у нас имеется praesumptio16: Людмила Верховская и Людмила Рахманова – два разных лица. Людмиле Верховской до похождений Людмилы Рахмановой и пятнышек на жизни этой милой девочки – нет никакого дела. Хорошо-с. Теперь ответьте мне по чистой совести: если бы кто-нибудь взял да рассказал всему свету историю любви Людмилы Рахмановой и Андрея Ревизанова, как отнесется к этому Людмила Верховская?

– Что это? шантаж?

Людмила Александровна смело взглянула в лицо Ревизанову. Он более не улыбался: щеки его были бледны, взор сверкал сталью.

– Шантаж, – угрюмо произнес он, – обидное слово… но пусть будет даже шантаж! Зовите, как хотите, я не боюсь слов. Ах, Людмила Александровна, пустые речи говорили вы мне о давности, о лечении старых ран благодетельным временем. Полно вам притворяться! Прошлое – власть, и горе тому, кто чувствует ее над собою, чье прошлое – тайная угроза, да еще и в чужих руках.

– Вы хотите показать мне свою власть надо мною?

– Я не говорил пока ничего подобного.

– Слишком ясно и без слов!

– Хорошо, допустим.

– Я не верю в вашу силу.

– Не обманывайте себя: верите!

– Нет и нет. Что можете вы сделать мне? Рассказать наш забытый роман свету? – кто же вам поверит? Да если и поверят, кто придаст значение такой старой истории? Вы даже не испортите мне моего семейного счастья; мой муж слепо верит в меня.

– Тем грустнее было бы ему узнать, что верить не следует, что вы обманули его еще до свадьбы, и – надо отдать вам справедливость – с поразительным искусством продолжали обман целые восемнадцать лет… Верьте мне: чем дольше человек был дураком, – простите за резкое слово, – тем неприятнее ему убедиться в своей… скажем хоть, недогадливости. Что касается света, – конечно, вы правы: девический грешок не будет в состоянии совершенно уничтожить ваше положение в обществе. Много-много, если посмеются задним числом, подивятся, как это холодная целомудренная Людмила Верховская умела отыскивать в своей душе страстные звуки, когда писала к Андрею Ревизанову.

– Ах, эти письма!

– Они все целы, Людмила Александровна, – холодно и веско сказал Ревизанов. – И – раз уже в нашем откровенном разговоре скользнуло такое милое словцо, как шантаж, – то быть по сему: я предлагаю вам выкупить их у меня.

Людмила Александровна широко открыла глаза.

– Я очень рада вашему предложению… – медленно вымолвила она, смягчая голос. – Но чего вы хотите от меня за них?

– Много.

– Не денег же? Вы неизмеримо богаче меня.

– Конечно, не денег. Нет: любви.

– Как?!

9.Это я! (фр.).
10.Красавица (фр.).
11.Любовная записка (фр.).
12.Месть, расправа (ит.).
13.Здесь: простите за выражение (фр.).
14.Русская Венера (ит.).
15.Наедине (фр.).
16.Предположение (лат.).
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
24 ocak 2012
Yazıldığı tarih:
1895
Hacim:
180 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu

Bu yazarın diğer kitapları