Kitabı oku: «Молодой Бояркин», sayfa 19

Yazı tipi:

заговорил бородатый, – а рядом со мной одного деда положили с постельным режимом, но

уже на выздоровлении. Добрый такой старик, седой, с морщинами. В первый же день перед

обедом он говорит мне: "Принес бы ты мне, Леша, поесть. Я, видишь, сам-то не могу".

Принес я ему первое, второе, а ложку с вилкой незаметно ему же под матрас сунул.

"Спасибо, тебе Леша, – говорит он, – только бы вот ложку еще". – "Так я же принес

тебе и вилку и ложку", – говорю я. "Нет, ты, видно, забыл". – "Как же я забыл, если все это

видели. Ты сам куда-то спрятал". – "Никуда я не прятал", – говорит он. Я махнул рукой.

"Ладно, я могу и еще раз сходить, но уж за тобой понаблюдаю". В ужин я сделал все точно

так же. Опять он ложку просит, "Не-е -, – говорю я, – тут явно что-то не чисто". А он уж и

сам ничего не поймет. "Да не приносил ты, Леша. Куда я мог деть!"

И вот дня так через два в обед я говорю:

"Нет, дальше так невозможно. Надо обыск делать".

Отворачиваю матрас, а там уже целый склад ложек и вилок.

"Товарищи, – говорю я, – полюбуйтесь – у них в деревне, наверное, на эти

инструменты дефицит…" В палате захохотали. А дед вдруг так обиделся, что даже губы

затряслись.

"Эх вы, – говорит, – да я за всю жизнь иголки-то не своровал". Отвернулся к стенке и

замолчал. И вот тут-то меня проняло. Ведь я же все на зрителей работал, а о нем и не

подумал. Лежу потом и не знаю, что делать. А старик часа через полтора говорит: "Какая же

тут тоска. Лучше бы у себя в деревне лежал. Как сюда привезли, так все и забыли меня. А ить

у меня завтра день рождения. Муторно на душе". – "Подумаешь, день рождения. Мало их у

тебя было", – говорю я – никак не могу с ним по-человечески разговаривать, привык уже

посмеиваться. "Были и другие дни рождения, – согласился он, – но хуже этого не было.

Ну, что тут делать? Пошел я к санитарке, дал ей денег. Попросил пепельницу купить.

Санитарка принесла к вечеру – пепельница была недорогая, но красивая – керамическая, с

переливом. Вроде бы и хорош подарок, но не хватает чего-то. Стал я поздравление в стихах

сочинять. И даже сам не ожидал, что так удачно получится. Переписал на большой лист,

разрисовал – мне все медсестра дала, – пришлось заодно и им какой-то бюллетень

размалевать. В общем, поздравление вышло ничего. Но представил, как все это на тумбочке

будет стоять, и все равно как будто чего-то не хватает. И понял: цветочки нужны, хотя бы

штуки три.

Утром проснулся в пять часов и снова об этом думаю. Вышел на крыльцо. Хорошо

было: прохлада, свежесть, птички свистят, роса на траве. И тишина. В такое время у озер

туман стоит. Сошел я в своих тапочках, сорвал с клумбы три цветочка. Не знаю, во что их

поставить. Спускаюсь в подвал – там бутылки из-под молока. Только взял одну, а сзади кто-

то как заорет: "Ты что тут делаешь?"

Подвал темный да глухой – в нем так и загремело – бу-бу-бу. У меня чуть ноги не

отнялись. А это не то уборщица, не то сторожиха. Оказывается, она уже давно за мной

следила. Попытался я ей объяснить что к чему – она и слушать не хочет. Принялась меня

костерить: почему я не сплю, почему хожу, почему цветов надрал, почему бутылку взял,

почему, вообще, живу на белом свете, вредитель такой. Грозила пожаловаться главврачу.

Отмахнулся я от нее и ушел. Нацедил из крана воды. Поставил все на тумбочку. Лег и думаю:

"А вдруг эта дура по палатам попрет да шум поднимет – ничего себе праздник получится".

Пошел, воду вылил, бутылку спрятал, а цветы, чтобы не завяли, в туалетный бачок опустил.

Пришел, лег и думаю: "И чего это я ее боюсь?" Полежал, полежал, встал и снова все

настроил. Люди спят, а я тут, понимаете, хожу маюсь. Лег, а уснуть не могу. Долго лежал.

Слышу, дед проснулся, на бок переворачивается. Я глаза скосил, наблюдаю. А он увидел все

и медленно так поднимается… Даже глаза протер. Ни к чему не притронулся, меня за одеяло

дергает и тонким каким-то голоском спрашивает: "Леша, а Леша, ведь это же ты сделал? А,

Леша?" – "Да, отстань ты, старый, – говорю я так это сонно, – ни днем, ни ночью от тебя

покоя нет". А он не отстает: "Леша, да ты же не спишь". Я не откликаюсь. Слышу: он

бумагой шуршит, читает мое поздравление и тихонько, чтобы никого не разбудить,

покрякивает, похихикивает. А я попритворялся, попритворялся – было еще рано, да и,

вправду, уснул. Проснулся, а мою петицию уже всей палатой читают. Поздравляют старика.

А уж-то радехонек! Потом врачи с обходом пошли, прочитали, тоже поздравили. Из других

палат самые любопытные приходили. А вечером его старуха приехала. Дед и ей тоже все

показывает. "Вот – это все Леша придумал. И зачем, скажи, старался, растрачивался".

В общем, у старика такой праздник получился, что я и не думал. Так-то Гена… А ты

говоришь, воды в сапоги налил. И что, сильно смешно было?

– Ага, – сказал и снова захохотал Гена, – мы бежим, а вода в сапоге только чмок-чмок,

чмок-чмок. Умора.

– Нет, давай-ка выпьем за это, – растроганно говорил, пробираясь к бородатому,

короткий мужичок Иван Иванович, которого зубная боль на время отпустила.

– За что выпьем? – спросил тот.

– Ну, за тебя давай.

– Что ж, давай.. .За меня и за всех. Предупреждаю только, что я выпиваю последнюю,

а то завтра голова трещать будет.

Тот факт, что водка кончилась, первым осознал Валера.

– Оденься поприличней, – зашептал он Николаю, – в клуб сходим.

Бояркин пробрался к своей кровати и стал рыться в рюкзаке, купленном как раз по

случаю командировки. "Да, да, – пьяно думал он, – жизнь – это действительно миллион

вариантов, а у меня прямо на середине одного, еще не закончившегося, она сошла на другой.

В клуб отправились в туфлях. Грязь, прихваченная сверху вечерним холодом, снизу

оставалась мягкой. Больше всего опасались попасть в черные блестящие лужи, чуть

подернутые ледком. Бояркин узнал от Валеры, что бородатого зовут Алексеем Федоровым.

Впечатление от его рассказа, который задел в душе что-то доброе, еще не прошло, и Николаю

хотелось подружиться с этим человеком.

Как шли к клубу, Бояркин не понял – куда-то сворачивали, что-то обходили, и вдруг из

темноты выступил клубный вход, освещенный тусклой лампочкой, с крыльцом, на

ступеньках которого был натоптан целый пласт грязи. В небольшом фойе с выгнутыми

горбатыми половицами тоже было грязно. Ребята в кирзовых и в болотных сапогах играли в

бильярд. Крику было много, но шары редко падали в лузы. Один маленький подвижный

парень, которого все называли Дроблевым, матерился и плевал под ноги. Играть он не умел

совсем, лупил куда попало, но в своих сапогах с голяшками, завернутыми до предела,

рисовался таких ухарем, что никто не решался отобрать у него кий. Валера занял очередь. Он

был тут своим.

Бояркин присел в стороне. В кинозале шел какой-то фильм. В фойе было зябка и

неуютно даже для подвыпившего. Сумрачный свет, пол со слоем грязи, ругань и плевки

нагнали на Николая тоску. Жаль было этих парней, которые пришли сюда отдохнуть. Сейчас

они потолкаются здесь, поругаются, уйдут по лужам домой, и у них сегодня больше ничего

не будет. А завтра работа – и снова этот клуб. То же самое и послезавтра. Николай не

понимал, зачем Валера притащил его сюда. Скорее всего, для того, чтобы не скучно было

одному.

Но зачем надо было одеваться "поприличней"? Бояркин едва дождался, пока дойдет

Валерина очередь, и он благополучно проиграет.

– Это правда, что здесь живет столетний старик? – спросил у него Николай по дороге

в общежитие.

– Это дед Агей, – ответил Валера, съежившись от озноба. – Правда, ста-то лет ему еще

не исполнилось. В июне будет. Но он и больше протянет. Крепкий старикашка. Комиссаром,

говорят, был. Теперь у него два сына – один генерал, а другой чуть ли не министр, а, может, и

министр. В июне должны приехать на такую дату. Поглядим.

– Неужели он всю жизнь здесь прожил?

– Да кто его знает. А что бы и здесь не жить?

– Ну, уж нет. Мне бы только два моих месяца выдержать.

– А-а, да ничего. Я тут полгода уже, – сказал Валера, – а уж два-то месяца как-нибудь

перекантуешься.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Утром Николай вышел на крылечко и, глотнув свежего воздуха, как будто очнулся от

густой атмосферы общежития. На улице стоял молодой, бодрящий и немного даже

волнующий холодок. На горизонте ясно виделся слоистый сизо-розовый рассвет. В соседнем

доме уже дотапливалась печка, и шлейф дыма – прозрачный и синеватый, словно газовая

косынка – утекал из трубы в чистый воздух. От чистоты воздуха даже дым казался чистым. И

тишина стояла просто невозможная. "А!" – как в детстве в пустую бочку, коротко крикнул

Бояркин, испытывая ее на прочность. Несколько раз чирикнул воробей в голых, штрихами

перепутавшихся ветках, и снова тишина, Николай поискал его глазами и не нашел. Он

попытался вспомнить, видел ли он воробьев в городе, и не вспомнил – он почему-то их там

не замечал.

За огородами, на белом поле был виден строящийся кормоцех. За кормоцехом длинной

гребенкой темнел лес, и Николай с радостью вообразил, как всего лишь через месяц он с

этого крыльца увидит все зеленым и вздохнет еще просторней.

* * *

С утра бригада долбила мерзлую землю внутри кормоцеха. Удары звонко отдавались

под высокими серыми сводами с яркими щелями в небо и очень глухо в головах – тяжелых от

перегоревшей водки. Все часто отдыхали, без конца курили, мечтая об обеде, когда можно

будет "просветлить" головы.

Кормоцех строился полгода и представлял собой холодную железобетонную коробку.

Там, где стандартных плит не хватало или они почему-то не подходили, была сделана кладка

красным кирпичом, Предстояло еще разделить эту коробку стенами на отсеки, а отсеки

начинить оборудованием, которое уже завозилось и вместе с которым в Плетневку приехала

бригада монтажников. Из строителей, начинающих стройку, осталось восемь человек. Сразу

после нулевого цикла, то есть после фундамента, заработок упал, и рабочие разбежались.

Остался Алексей Федоров, прикомандированный с нефтекомбината на первой неделе

строительства, остались те, чья зарплата все равно шла в основном на выпивку, остались

сидящие по разным причинам "на крючке" у начальства.

Рядом с Николаем работал Санька – высокий, курчавый парень, который гордился

какой-то особой "закалкой" и потому был без шапки, а жгучий холодный лом сжимал голыми

пальцами, задубевшими до бордового оттенка. У Саньки было длинное, круглое туловище,

одинаково широкое, что в пояснице, что в плечах, большой рот с крупными, как фасоль,

зубами. Со вчерашнего вечера он запомнился странным хохотом, для которого даже бычьих

легких было, наверное, маловато. Этот хохот существовал в нем как бы сам по себе, как

какой-то особый, по необходимости включаемый шумовой режим, потому что сегодня

Санька разговаривал тихо, вполне по-человечески. Впрочем, сегодня-то ему было даже не до

улыбки, потому что любое движение на лице тут же отдавалось в больной голове.

Землю разбрасывали в ямы и впадины, а если она оказывалась выше определенной

метки, начертанной на стене и колоннах, то ее выкидывали наружу, для чего пришлось

выставить рамы, сломав две стеклины. Санька пояснил, что весь кормоцех строится на

привозной земле и что сейчас ее надо спланировать, а потом залить бетоном.

– Но ведь через неделю земля отойдет, и ее не надо будет долбить, – сказал Николай. –

Выгоднее было бы заняться пока чем-то другим. К тому же, если земля привозная, то она и

так осядет, когда оттает. Что же, ее тогда придется бросать назад?

– Да копай ты, – сказал Санька, которому было легче долбить здоровыми руками, чем

думать больной головой.

– Но это же бессмысленно!

– А иди вон бригадиру Дженьке скажи.

Николай сказал. Бригадир был еще в худшем виде, чем тогда в управлении.

– Д-да копай ты, – сморщившись, выдавил он, – д-прораб приказал.

– А Федоров где? – спросил разозленный Николай у Саньки.

– Домой уехал. В выходные он здесь сторожил. Стену вон клал.

Николай тоже решил плюнуть на смысл и просто попытаться работой, движением

перемолоть в себе послепохмельную немочь.

Вчерашний день как бы отделил одну его жизнь от другой. Теперь, не видя примет,

связанных с Наденькой, он почувствовал себя свободным полностью. Вспомнилась почему-

то одна из самых ласковых женщин, которые были у него до жены, Николай пытался думать

о чем-нибудь другом, но скоро снова возвращался к этому. "Если бы каждому человеку так же

назойливо лезло в голову что-нибудь путное, – подумал он, – то человечество давно 6ы уже с

зонтиком разгуливало по другим планетам…" Это умозаключение успокоило его, и он

отдался на милость навязчивым фантазиям.

Саньку заразило настроение Бояркина. Работа всегда захватывала его как возможность

двигаться и ощущать себя здоровым. Служил он в стройбате и любил прихвастнуть, как там

вкалывали. Но настоящее опьянение работой приходило к нему не часто – для этого

требовалось, чтобы кто-нибудь рядом хорошо работал. Тогда вся его мышечная система,

освобождаясь от пут медлительности и лени, приходила в восторженное состояние. Так они

и работали, остервеняясь, если лом соскальзывал с мерзлого комка или лопата с первого или

со второго тычка не захватывала крепкую землю (в эти моменты им казалось, что они

отстают друг от друга).

Разгоряченный Бояркин не сразу осознал, что кто-то стоит в стороне и наблюдает за

ним. Сначала заметил что-то боковым зрением и, чуть повернувшись, увидел невысокого

человека, которого, словно в кино с проскочившим кадром, беззвучно переставили откуда-то

с другого места. Его нос, глаза, губы были сосредоточены в центре лица и почти мешали друг

другу. Вокруг этого скопления находились пухлые щеки, плоский лоб и большой мягкий

подбородок. Понятно, что такая диспозиция не могла не придавать лицу устойчивого кислого

выражения. Человек был упакован в толстую фуфайку защитного цвета. Опустив тяжелую

голову, он некоторое время неодобрительно, как на какую-то забаву, смотрел на работу

молодых и провожал взглядом полет земли.

– Бросайте туда, – вдруг повелительно сказал человек, указывая на метр в сторону.

– Значит, туда надо, а сюда не надо? – спросил Бояркин, уязвленный подсказкой в

простом деле.

– Да, бросайте не сюда, а туда.

– А сюда уже не надо?

– Не надо.

– А туда надо?

– А туда надо, – спокойно ответил тот.

Бояркин не нашел, что еще спросить, а человек уже повернулся, руки в рукавицах

заложил за спину и пошел к выходу.

– Это Пингвин, – сказал Санька, – гипнотизер. Как появится, так всех на сон тянет, и

работать неохота. Вон наши уже снова сели.

– У него что, фамилия такая?

– Нет, это я его Пингвином зову. А так-то он Пингин Игорь Тарасович. Наш прораб.

Не пьет. Наверное, больной… Ой, – захохотал вдруг Санька, но осторожно, не опасно для

своей головы. – Ты не представляешь, как он тут появился!

И Санька, вытрясая сигарету из смятой пачки, присел на корточки.

То, как впервые Игорь Тарасович приехал на стройку, было в бригаде свежей

побасенкой, потому что случилось это с неделю назад. Всю жизнь до недавнего времени

Пингин проработал в управлении треста, но, мечтая получить пенсию побольше, надумал

перейти на более оплачиваемую должность. Это была его единственная инициатива. Вообще

же Игорь Тарасович как родился когда-то не по своей инициативе, так и прожал жить. Он

только держал голову так, чтобы захлебнуться в реке жизни, а уж куда несет и что вытворяет

с ним эта река, ему было все равно. Очень скоро и очень ненадолго Пингина занесло в

спокойный заливчик трестовского кабинета, забитого чертежами, и вот, выгребая на

стремнину, Игорь Тарасович знал, что в награду за это его скоро занесет в еще более

цветущий затон пенсии. А дальше… Пенсия предполагалась вечной. Впрочем, сам ли он

выгребал? Инициатива ли это была? Просто из Плетневки пришлось выгнать запившегося

прораба, а так как Игорь Тарасович был непьющим, да к тому же со строительным

образованием, то в тресте решили, что лучшего специалиста им не найти. Игоря Тарасовича

толкнули, и он пошел – вот в чем была его инициатива.

По дороге в Плетневку Игорь Тарасович слегка потрухивал. Ходили разговоры, что

плетневская бригада – это сборище страшных пьяниц и лентяев. Приехало к ним однажды

начальство из треста – бродит по объекту, а там ни души. Только откуда-то очень аппетитно

жареными семечками наносит. Открыли одну, дверь, а там, в небольшой комнатушке сидит

вся бригада перед электрическим "козлом" с самодельной жаровней и семечки молчком

пощелкивает, говорят, уже и ноги до лодыжек в шелухе. Оказывается, зашли на пять минут

погреться да покурить, а тут кто-то совхозного склада принес полмешка семечек. Как взялись

за них, так и не могут оторваться. "Засиделись", – говорят. Засиделись – только и всего!

Понятно, что Игорь Тарасович выработал правила ведения с такими подчиненными.

Приехав в середине дня, он решил тут же возникнуть на объекте, чтобы застигнуть всех

врасплох и увидеть все как есть. Едва он переступил порог кормоцеха, как мимо его носа

прошуршал злой, некультурный плевок. Пингин насторожился и услышал наверху самые

настоящие маты адрес некоего лица, которое где-то штаны стулом протирает и не думает

выбивать для стройки кирпич и цемент. Игорь Тарасович понял, что это лицо теперь – он, и

смутился. Отступать, однако, было некуда, и, покрепче зажав под мышкой папку с

документацией, он сделал шаг вперед.

– д-А ты, д-чего там д-шляешься! А если д-кирпич на д-башку прилетит! – раздался

сверху тот же невежливый голос.

– Здрасьте, – сказал Игорь Тарасович.

– Он еще и "здрасьте"! – заорал Топтайкин, даже перестав заикаться. – Я сейчас

покажу "здрасьте". Проваливай, говорят!

– Да я, понимаете ли, ваш новый прораб, – пояснил Пингин.

– Прораб? Д-ну, тогда д-проходи. Д-у тебя ж д-на лбу не д-написано, что д-вы прораб.

Так Игорь Тарасович влился в коллектив. Все свои силы он сразу употребил на то,

чтобы выглядеть начальственным. На все прочее его уже не хватало. Казаться

начальственным тоже было делом не простым. Даже голос мешал этому. Если раньше в

кабинете все произнесенное этим не мужским голосом принималось окружающими всерьез,

то здесь всем почему-то казалось, что он шутит. Одним словом, вначале было не просто, но,

разобравшись с делами, Игорь Тарасович понял высшую предопределенность событий, в

результате которых кормоцех все равно рано или поздно будет построен, и лишь старался

поменьше этому мешать.

Передав последнюю фразу Топтайкина из его разговора с прорабом, Санька чуть было

не захохотал во всю мощь, но тут же умерил звук, схватившись за голову, словно соединяя ее

распадающиеся половинки.

– Ну, так что, продолжим? – спросил Бояркин, посмеявшись вместе с ним.

– А-а-а, расхотелось что-то, – сказал Санька, махнув рукой, – ведь дурацкая же работа.

Наши вон сидят – посидим и мы. Побережем силы для работы поумнее.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Своеобразное трудовое соревнование Николая и Саньки продолжалось потом на

любой, даже на не особенно "умной" работе. Никто их не принуждал, не просил, ни о чем не

договаривались они сами, но почему-то, работая рядом, не могли работать не в полную силу.

Работая вместе, они вместе ходили обедать в столовую, вместе возвращались с

работы, расходясь на полпути по своим общежитиям (Санька и Федоров жили общежитии

монтажников – у строителей было тесновато). А потом встречались еще и за ужином. Санька,

давно втянувшийся в работу, поужинав, шел еще в клуб, а потом допоздна дружил с какой-то

десятилассницей Тамаркой, которой его поддразнивали в бригаде. Бояркину же было не до

клуба: руки, ноги, спина к концу дня гудели и токали от усталости. Каждый вечер он

зарекался больше так не вкалывать ("это же глупо, ни к чему"), но, увидев наутро бодрого

Саньку, не мог не выкладываться.

Строители смотрели на них как на ненормальных – сами они работали ни шатко, ни

валко. К субботе, к банному дню, полностью "выложились" и они. Придя с работы, строители

прилегли на кровати, и стали лениво перебрасываться фразами. Из "своих" в общежитии не

было только молодого Гены. Как раз о нем-то и говорили, предполагая, что он скоро станет

алкоголиком, если уже сейчас не алкоголик, потому что умеет пить в одиночку. Впрочем,

когда были деньги у всех, он пил со всеми, а потом продолжал на сэкономленные свои.

Говорили об этом с обидой, с вялым недовольством.

– Вы что, в баню-то не пойдете? – спросил Бояркин.

– Д-попозже, – ответил бригадир, – д-сейчас Аркадий д-приедет.

Николай ничего не понял, но расспрашивать не стал и пошел один.

В бане в раздевалке сидел голый Федоров. Он уже минут десять ждал пара, но баню

все не могли раскочегарить. Из местных в нее ходили немногие. Почти у всех были свои

бани, а эту, общественную, топили в основном для командированных.

– Что ж, придется без пара сполоснуться, – с вздохом сказал Федоров. – Какого

удовольствия лишили, паразиты. Дали бы хоть немного. Мне много-то и не надо. Я люблю

так, чтобы температуру почувствовать, чтобы было слышно, как тело жаром наливается. Не

многие, знаешь ли, понимают это удовольствие. Нажарят до того, что с ушей шкура лезет, и

наворачивают себя веником, как поленом, так что селезенка екает. А если бы еще

черемуховый веничек! Ох, и дух от него… А остальные где?

– Какого-то Аркадия ждут. . – ответил Николай.

Они прошли в баню, где сидел худой старик, опустив ноги в таз с горячей водой, и

устроились на соседних скамейках.

– Ясно, какого Аркадия они ждут, – сказал Федоров. – Это брат Топтайкина. Эти уже

пропились, а человек с деньгами едет. Одна у людей радость. А сколько в них хорошего

пропадает. Вот Иван Иванович… Ты не смотри, что он внешне такой, с конскими ноздрями, –

нутро-то у него золотое. Вчера с ним после работы по лугу идем, а он и говорят: "Знаешь,

если уничтожить все каким-нибудь атомом, то больше всего кошек, собак, кусты жалко. Они

ни в чем не виноваты". Конечно, все это как будто по-детски, но так это сказал, что у меня

комок к горлу подкатил, и обида появилась, чуть ли не на все человечество. Такой он мужик.

И вот теперь тоже сто грамм ждет. А у него к тому же и желудок больной. О чем люди

думают! Пьют до отупения. Я тупость не могу терпеть больше всего. Отгадай, чем

отличается тупость от глупости? А? Тем, что глупость простительна, она с рождения –

просто в голове что-то принципиально не так установлено, какие-то контакты не замыкают. А

тупость – это когда голова нормальная, да умной быть не хочет. Это уж самоуничтожение.

– Да, это уж так, – воодушевившись, поддержал Бояркин. – Тупость – это тупик для

личности, взгляд в щелку, а жить-то надо широко.

– Ого-го, – удивленно сказал Федоров. – Да ты высказал мою мысль. Жить надо

именно широко, – повторил он и засмеялся. – Знаешь, кем мне в детстве хотелось быть? Не

угадаешь. Колдуном. Да, да, именно колдуном, а не вагоновожатым. Была у нас старуха

Полыниха. Ее боялись, колдуньей считали. А я все к ней присматривался, да ничего понять

не мог. Пошли мы как-то с пацанами по грузди. За полдня березняк прочесали вдоль и

поперек, и нашли по два-три сухих груздя. Решили, что грибы еще не напрели, навострились

домой, и вдруг наткнулись на Полыниху. Нам почудилось, что она из земли выросла, стоим

перед ней, ноги подкашиваются. Она седая, сгорбатившаяся, с палкой и корзиной, а в корзине

груздей почти доверху. Кто-то из нас насмелился спросить, где она их набрала. А Полыниха

тихо так засмеялась, прямо у нас перед носом палкой листья разгребла – и такой груздь

оттуда выглянул! Мокрый, скользкий, лохматый. Настоящий груздь. Потом-то я и сам этому

"колдовству" научился, когда начал все примечать. Вот идешь, скажем, зимой по лесу на

лыжах… (в этой баньке только зиму и вспоминать). Идешь и кажется, что тишина кругом. А

прислушаешься – лыжи у тебя широкие, и снег от них, как волны, в стороны, и

посвистывает: фьють, фьють, фьють… (Федоров так удачно изобразил посвист снега, что его

стало видно – рассыпчатый, крупнозернистый). На ветке снег целой шубой лежит, и вдруг

ветка прогибается – и ох-х… ветка вздохнула и распрямилась, а снег с шорохом осыпался.

Ох-х… – повторил он, показывая рукой, как прогнулась и выпрямилась ветка. – А на краю

леса елочки молоденькие сугробом замело. Сугроб плотный, звонкий, как барабан, лыжи на

нем разъезжаются, От елочек остались одни верхушки, а от некоторых только снежные

прыщики, с несколькими верхними иголками… Вот так и надо во всем жить, чтобы все

видеть, ничего не пропускать. Вот и все колдовство тоже в этом…

– Красиво ты про лес-то… – восхищенно сказал Бояркин. – Особенно про снег и про

ветку. Я ведь тоже это видел, да вот, выходит, и не видел.

– А у меня оно теперь уже как-то само замечается, – сказал Федоров. – Мир сам

кричит о себе, на красоту он прямо-таки щедро расточителен. Валяется какой-нибудь кирпич

– и тот пыжится чем-то порадовать, Обрати когда-нибудь внимание на то, какой особенный

красный цвет у кирпича. Или вон, видишь, как дерево под горячей водой потемнело.

Рисунок-то, рисунок! Мы привыкли считать крашеное красивее некрашеного, блестящее

красивее тусклого. Грязь, земля, пыль для нас безобразны. А помнишь фотографии

стахановцев, выходящих из шахты. Какие грязные, чумазые они, но и красивые. А? Ну,

ладно, даже не о людях речь. Каждый предмет хорош и красив своими конкретными

особенностями. Вот это надо понять. Если поймешь, то и жить потом будет радостней, тогда

и неприятное захочешь обратить в приятное. Вот, помню, сидишь зимой в холодном доме, и

так не хочется за дровами вылезать. Тогда говоришь себе: "Как это здорово, что я смогу

сейчас пойти на улицу. Вот надену сухие валенки – в них тепло и мягко. Интересно, каким же

звуком сегодня снег под ними заскрипит? Дрова приятно тяжелые, а руки здоровые, сильные.

И от напряжения им становится словно бы тесно под натянувшейся кожей". И знаешь ли,

после этого настроя с таким наслаждением каждый шаг делаешь. Радость и счастье надо

уметь увеличивать. Ведь вот посуди. Жизнь и смерть – две чаши весов. Что такое смерть?

Это твое не существование на тысячи, на миллионы лет, вообще навсегда. А жизнь? Какие-то

жалкие десятки лет. На одной чашке весов многотонная гиря, а на другой пылинка. Так надо

эту пылинку сделать такой весомой, чтобы она уравновесила гирищу. Понимаешь, своей

короткой жизнью ты должен уравновесить всю бесконечность. И чтобы набрать этот вес,

надо понимать и любить все, начиная от самой гигантской звезды и кончая паутинкой,

электроном. Значит, думать надо уметь в полную голову, вкус ко всему иметь в полном

объеме, запахи чувствовать по-собачьи, видеть как в телескоп и в микроскоп; если книгу

читать, так, значит, все в ней по возможности распробовать, все без остатка взять; если дрова

рубить – чтобы каждая жилочка поиграла. Я иногда думаю, что если удастся, то и на тот свет

я уйду, как на улицу за дровами. Порадуюсь этому – уж лучше порадоваться в последний раз,

чем испугаться; пусть и в этом жизнь блеснет. Кстати, я и эпитафию уже для себя придумал.

На моей могиле напишут: "Я был всего лишь счастлив".

– Тогда на моей могиле пусть напишут: "Я был всего лишь гений…" – сказал Николай,

улыбнувшись.

– Молодец! – рассмеявшись, сказал Федоров. – Ты очень хорошо меня понимаешь. А

поэтому на-ка потри мне спину. . Но вообще-то я думаю, до эпитафий нам далековато. Я,

кажется, уловил ощущение, с которым надо жить. Мне, например, подходит такое ощущение,

какое я обычно испытывал в тайге. Идешь себе и запахом густым дышишь. На вершину

сопки выйдешь да посмотришь – простор голубой. Никто за тобой не наблюдает, никто не

гонится. А если устал, то приляжешь где-нибудь, положив голову на кочку, вздремнешь с

полчасика и дальше пошел. Идешь и чувствуешь себя в тайге своим. Вот это-то ощущение,

по-моему, и есть самое главное. – Федоров улыбнулся и, словно извиняясь, закончил, – вот

какую лекцию о жизни я тебе прочитал.

У Федорова было большое, крепкое тело с круглыми икрами, с массивными плечами,

с бугристыми руками. Приятно было знать, что этот физически сильный человек еще и очень

добр и надежен. Николай принялся тереть его крупную, как холм, мускулистую спину

заметил на коже странные, затянувшиеся отметины.

– Что это у тебя? – спросил он, не сдержав любопытства.

– Это от нагана, – нехотя ответил Федоров и усмехнулся. – Все в тайге, где я люблю

чувствовать себя своим. Я тогда ногу сломал, а друг от меня ушел.

Федоров, видимо, вспомнил что-то очень неприятное и замолчал. Расспрашивать

Николай не решился. Они стали мыться молча. В бане не было даже тепла. В парилке,

раскрытой настежь, бессильно шипел пар. Старик уже помылся и ушел одеваться.

– А что ты все какой-то грустный? Какие-то, как говорится, неполадки в личной

жизни? Нелады с женой? – спросил Алексей.

– Ты угадал, – сказал Бояркин.

– Угадать это нетрудно. Людей сейчас больше всего тревожат семейные беды. Так что

у тебя?

Николай рассказал ему все, но это не заняло много времени.

– Ну что ж, это не смертельный случай, – выслушав, сказал Федоров. – А если отвеять

некоторые конкретные детали, то даже самый обычный. Решай все сам. Скажу только одно,

что, может быть, покажется тебе сейчас жестоким. Ничего страшного с вами не случится. Не

нахлебавшись горького, не узнаешь цену сладкого. Оно, знаешь ли, хоть деревья в основном

растут летом, но и зима не проходит для них даром. Зимой они становятся крепче. Так-то…

Домывались они без разговоров, каждый думая о своем, и уже в раздевалке Николай с

завистью сказал:

– А все-таки интересная у тебя жизнь.

– Да, главное, она мне и самому-то нравится, – со смехом ответил Федоров,

разглаживая в это время взъерошенную полотенцем бороду, в которой поблескивали седые

волоски. – Все в ней, в общем-то, просто. Я пытаюсь лишь не отрываться от истинности

жизни. В ней ведь много вторичного, масса всяких иллюзий, предрассудков. А для того

чтобы настоящий вкус жизни понять, надо с самого начала побыстрее отделаться от шелухи,

не кидаться на ложное. А то бывает, примет человек за главный смысл, ну, скажем, славу,

взлетит на ближайший плетень, поглядывает оттуда, как с горы, и считает, что живет. А

смысл жизни, меж тем, походит на славу так же, как халва на конский навоз…

После бани на улице показалось особенно свежо. Весна будила запахи, звуки, чувства.

"Вообще-то здесь и вправду можно жить", – подумал Николай.

В общежитии уже выпивали вместе с приехавшим Аркадием. Его грубоватое лицо,

отброшенные назад густые, спутанные, как войлок, волосы – все выражало уверенность и

какую-то даже благообразность. Водку он считал лучшим средством для очищения организм

от всех без исключения микробов и, разумеется, только поэтому пил. Еще он был

замечателен единственным, но универсальным ругательством "токарь-пекарь".

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
04 haziran 2015
Yazıldığı tarih:
1983
Hacim:
570 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu