Kitabı oku: «Берлин, Александрплац», sayfa 6
Хазенхейде, «Новый мир», не одно, так другое, и не надо делать себе жизнь тяжелее, чем она есть
Франц сидит в комнатке у фрейлейн Лины Пшибалы, смеется, шутит, заигрывает. «Знаешь, Лина, что такое лежалый товар?» Он пихает ее в бок. Лина зевает: «Ну, вон Фёльш, подружка моя из магазина грампластинок, все говорит, что у них одно старье, лежалый товар». – «Да не, я не про то. Вот когда мы с тобой на диване лежим вместе, рядышком, вот тогда ты лежалый товар, ну и я тоже лежалый товар». – «Ишь выдумал!» Лина повизгивает.
Так будем же вновь веселиться, друзья186, валле ралле ралле ля-ля-ля, будем веселиться, смеяться, траля-ля. Так будем же вновь веселиться, друзья, вновь веселиться, смеяться, ля-ля.
А потом они подымаются с дивана, – вы не больны, милсдарь? А то сходите к доктору, – и весело отправляются на Хазенхейде, в Новый мир187, где пир горой, где пускают фейерверки и где выдают призы за самые стройные женские ножки. Музыканты сидели на эстраде в тирольских костюмах и увлекательно наигрывали: «Пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей, станет вся жизнь веселей»188.
Музыка так и звала пуститься в пляс, с каждым тактом все больше и больше, и публика, улыбаясь из-за кружек пива, размахивала в такт руками и подпевала: «Пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей, станет вся жизнь веселей, станет вся жизнь веселей».
Чарли Чаплин присутствовал там собственной персоной, сюсюкал на северо-восточном немецком диалекте, ковылял в своих широченных брюках и непомерно больших ботинках наверху на балюстраде, поймал какую-то не слишком молодую дамочку за ногу и вихрем скатился с ней с горки для катанья. Многочисленные семьи кляксами расположились за столиками. Вы можете за 50 пфеннигов купить длинную палку с бумажной метелкой на конце и при помощи ее установить любой контакт, шея весьма чувствительна, колено тоже, затем вы подымаете ногу и оборачиваетесь189. Кого-кого тут только нет! Штатские обоего пола и горсточка рейхсверовцев190 со своими дамами. Пей, братец мой, пей, горе, тоску рассей.
Курят вовсю, в воздухе облака дыма от трубок, сигар, папирос, так что в огромном помещении стоит сизый туман. Дым, когда ему становится невмоготу, пытается улетучиться благодаря своей легкости куда-нибудь кверху и действительно находит щели, дыры и вентиляторы, готовые пропустить его. Но там, на улице, тьма, холод. И вот дым начинает жалеть, что он такой легкий, он противится своей конституции, но ничего уж больше не поделать из-за одностороннего вращения вентиляторов. Слишком поздно! Дым видит себя окруженным физическими законами. Он не понимает, что с ним такое, хватается за голову, но ее нет, хочет подумать, но не может. Его подхватывают ветер, холод, тьма – только его и видели191.
За одним из столиков сидят две парочки и глядят на проходящих. Кавалер в сером, перец с солью, костюме склоняет усатое лицо над пышным бюстом полной брюнетки. Их сладостные сердца трепещут, носы втягивают воздух; его нос – над ее бюстом, ее – над его напомаженным затылком.
Рядом хохочет особа в желтом клетчатом. Ее кавалер кладет руку на спинку ее стула. У этой особы выдающиеся вперед зубы, монокль, левый глаз как бы потухший, она улыбается, курит, трясет головой: «Какие ты вещи спрашиваешь!» За соседним столиком сидит или, говоря точнее, прикрывает своей сильно развитой, но скрытой платьем задней частью железное сиденье низкого садового стула молоденькая, совсем птенец, блондинка со светлыми волнами прически. Она говорит слегка в нос и блаженно подпевает музыке, разомлев от бифштекса и трех бокалов пильзенского192. Она болтает, болтает без умолку и кладет головку на его плечо, плечо второго доверенного одной нойкельнской фирмы, для которого сей птенец является в этом году уже четвертым по счету альянсом, в то время как он сам для нее десятым или даже одиннадцатым, если считать троюродного брата, ее постоянного жениха. Она широко раскрывает глаза, потому что сверху каждую минуту может сорваться и упасть Чаплин. Ее партнер хватается обеими руками за горку для катанья, где тоже что-то случилось. Они заказывают соленые сушки.
Господин 36 лет, совладелец небольшого продуктового магазина, покупает шесть воздушных шаров по 50 пфеннигов за штуку и пускает их один за другим в проходе перед самым оркестром, благодаря чему ему удается привлечь внимание в одиночку или попарно прогуливающихся дамочек, замужних женщин, девиц, вдов, разведенных, – нарушительниц супружеской или иной верности и подобрать себе компанию. В коридоре можно за 20 пфеннигов заняться выжиманием гирь. Взгляд в будущее: Коснитесь химического препарата в круге между обоими сердцами хорошо смоченным пальцем и проведите несколько раз по находящемуся над ним чистому месту, и появится изображение Вашего суженого. Вы с детства стоите на правильном пути. Ваше сердце не знает фальши, и все же Вы своим тонким чутьем распознаете всякий подвох, который хотели бы устроить Вам Ваши завистливые друзья. Доверьтесь и впредь Вашей житейской мудрости, ибо созвездие, под знаком которого Вы вступили в сей мир, будет Вашим неизменным руководителем и поможет Вам приобрести спутника жизни, который сделает Ваше счастье совершенным. Спутник, которому Вы можете доверять, обладает таким же характером, как и Вы. Его сватовство не будет бурным, но тем прочнее будет тихое счастье подле него193.
По соседству с гардеробом, в боковом зале, на хорах играл духовой оркестр. Музыканты, в красных жилетах, все время галдели, что им нечего пить. Внизу стоял тучный, добродушного вида господин в сюртуке. На голове у него была странная полосатая бумажная фуражка, не переставая петь, он пытался продеть себе в петлицу бумажную гвоздику, что ему, однако, никак не удавалось ввиду выпитых восьми кружек светлого, двух стаканов пунша и четырех рюмок коньяку. Он пел, обращаясь к оркестру, а затем вдруг пустился танцевать вальс с какой-то старой, невероятно расплывшейся особой, описывая с нею широкие круги, словно карусель. От такого кружения эта особа расплылась еще больше, но проявила достаточно чувства самосохранения, усевшись, перед тем как взорваться, на три стула зараз.
Франц Биберкопф и этот человек в сюртуке встретились в антракте под хорами, где музыканты взывали о пиве. На Франца уставился сияющий голубой глаз, чудный месяц плывет над рекою194, а другой глаз был слеп. Они подняли свои белые кружки с пивом, и инвалид прохрипел195: «Ты, видно, тоже один из этих предателей, а другие сидят на теплых местечках». Он проглотил слюну: «Не гляди мне так пылко в глаза, ну-ка, взгляни на меня. Где служил?»
Они чокнулись, туш, нам нечего пить, нам пить не дают. Бросьте, бросьте, ребята, не бузите, ну выпьем за гемютлихкайт196. «Ты немец? Настоящий германец? Как тебя зовут?» – «Франц Биберкопф. Как же это ты меня не знаешь?» Инвалид икнул, а затем зашептал, прикрывая рот рукою: «Значит, ты настоящий немец, положа руку на сердце. И не идешь заодно с красными? Иначе ты – предатель. А кто предатель, тот мне не друг». Он обнял Франца: «Поляки, французы, отечество, за которое мы кровь проливали, – вот благодарность нации!» Затем он снова собрался с силами и пошел танцевать с уже оправившейся расплывшейся особой все тот же старомодный вальс под любую музыку. Он покачивался и как будто кого-то искал. Франц гаркнул: «Сюда, сюда!» Лина пригласила инвалида на тур; он протанцевал с нею, а затем предстал с ней под ручку перед Францем, возле стойки: «Простите, с кем имею удовольствие, честь? Позвольте узнать вашу фамилию». – «Пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей, станет вся жизнь веселей».
Две порции айсбайна197, одна – солонины, дама брала порцию хрена, гардероб, да где же вы раздевались, здесь два гардероба, а имеют ли подследственные арестанты право носить обручальные кольца? Я говорю нет. В Гребном клубе вечер затянулся до четырех часов. А дорога туда для автомобилей – ниже всякой критики, подбрасывает на ухабах, так и ныряешь.
Инвалид и Франц сидят обнявшись в буфете: «Я тебе, друг, прямо скажу, понимаешь? Мне урезали пенсию, так что я перейду к красным. Кто изгоняет нас огненным мечом из рая, это архангел, и мы туда уж не вернемся198. Сидели мы, знаешь, под Гартмансвейлеркопфом199, я и говорю своему ротному, который так же, как и я сам, из Штаргарда»200. – «Шторков201, говоришь?» – «Нет, из Штаргарда. Ну, вот теперь я потерял свою гвоздику, ах, нет, вон она где зацепилась». Кто раз целовался на бреге морском под шелест танцующих волн, тот знает, что в жизни милее всего, тот, верно, с любовью знаком202.
Франц торгует теперь фашистскими газетами203. Он ничего не имеет против евреев, но стоит за порядок. Ибо порядок нужен и в раю, всяк знает истину сию204. И этих бравых парней, членов Стального шлема205, он тоже видел, и вождей их видел, а это что-нибудь да значит. Он стоит у входа на станцию подземки на Потсдамерплац206, или на Фридрихштрассе у Пассажа207, или перед вокзалом Александрплац. Он придерживается тех же мнений, что и одноглазый инвалид из Нового мира, тот, который был там с толстой дамой.
Германскому народу к началу Рождественского поста208. Рассейте же наконец свои несбыточные мечты и покарайте убаюкивающих вас призрачными надеждами! Ибо придет день, и восстанет с поля брани с мечом и блестящим щитом правоты своей Истина, дабы повергнуть во прах врагов своих.
«В то время как пишутся эти строки, происходит суд над рыцарями рейхсбаннера209, которым двадцатикратное превосходство сил позволило во имя их программного пацифизма и соответствующего их убеждениям мужества напасть на горсточку национал-социалистов, избить их и при этом зверски умертвить члена нашей партии Гиршмана. Даже из показаний обвиняемых, которым со стороны закона разрешается, а со стороны партии, по-видимому, предписывается лгать, ясно, с какой преднамеренной жестокостью, столь ярко характеризующей положенный в ее основание режим, было проведено это избиение»210.
«Истинный федерализм – это антисемитизм, борьба против еврейства является вместе с тем и борьбой за самоопределение Баварии. Еще задолго до начала огромный зал был переполнен; однако прибывали все новые и новые толпы посетителей. До открытия собрания наш прекрасно сыгравшийся оркестр исполнил лихие марши и другие музыкальные номера. В половине девятого член партии Оберлерер сердечно приветствовал собравшихся, объявив собрание открытым, и предоставил слово члену партии Вальтеру Аммеру»211.
Братва на Эльзассерштрассе животики надрывает от смеха, когда в обед Франц появляется в пивной, предосторожности ради спрятав повязку в карман. Тем не менее ее у него извлекают. Но он их спроваживает.
Он говорит безработному молодому слесарю, и тот от удивления отставляет свою большую кружку пива: «Стало быть, ты надо мной смеешься, Рихард, а почему? Потому, может быть, что ты женат? Вот тебе теперь двадцать один год, твоей жене восемнадцать, а что ты видел от жизни? Ничего, и даже того меньше. И скажу тебе, Рихард, что если мы будем говорить о девочках, то ты, так как у тебя у самого мальчуган, пускай будешь прав в том, что касается твоего крикуна. А в чем еще. Ну-ка?»
Францевой повязкой завладевает полировщик Георг Дреске, 39 лет, в данное время уволенный с завода. «На повязке, Орге, сколько ни смотри, – говорит Франц, – ничего не написано такого, за что нельзя было бы отвечать. Я ведь тоже утек с фронта, не хуже твоего; проделал все честь честью, да что толку. Красная ли повязка у человека, золотая или черно-бело-красная212 – от этого сигара не слаще. Все дело в табаке, дорогой мой, чтоб и оберточный лист и подлист были хороши и чтоб была сигара правильно скатана и высушена, и откуда табак. Вот что я скажу. А что мы такое сделали, Орге, ну-ка?»
Тот преспокойно кладет повязку перед собой на стойку, прихлебывает пиво, говорит не спеша, иногда заикаясь и часто смачивая горло: «Гляжу я на тебя, Франц, и думаю себе, а я тебя ведь давно знаю, с Арраса213 и из-под Ковно214, и думаю, значит, что тебя кругом провели и надули». – «Это ты все насчет повязки, что ли?» – «Да насчет всего вообще. Брось-ка лучше. Тебе-то уж, кажется, не пристало бегать в таком виде».
Тогда Франц встает, отодвигает молодого слесаря Рихарда Вернера с зеленым отложным воротником в сторону как раз в ту минуту, когда тот хочет его о чем-то спросить. «Нет, нет, Рихардхен215, ты славный парень, но то, о чем мы рассуждаем, касается только взрослых. Хоть ты и пользуешься избирательным правом, все ж тебе далеко до того, чтобы вмешиваться в разговор между Орге и мною». Затем он задумчиво стоит рядом с полировщиком у стойки, а по другую ее сторону, перед полкой с коньяком, стоит хозяин в большом синем фартуке и внимательно смотрит на них, опустив толстые руки в лохань для мытья стаканов. Наконец Франц спрашивает: «Так как же, Орге? Как было дело под Аррасом?» – «А по-твоему как? Сам ведь знаешь. И почему ты дезертировал? А теперь вдруг эта повязка. Эх, Франц, уж лучше я бы на ней повесился. Да, здорово тебя облапошили!»
У Франца очень уверенный взгляд, и он ни на секунду не сводит глаз с полировщика, который начинает заикаться и мотать головой. «Нет, про это дело под Аррасом мне хотелось бы еще от тебя услышать. Давай-ка разберемся. Раз ты был под Аррасом». – «Что ты плетешь, Франц, брось. Да я ничего и не говорил такого, ты, верно, хватил лишнего». Франц ждет, думает: постой, я уж до тебя доберусь, прикидываешься, будто ничего не понимаешь, хитришь. «Ну конечно же, Орге, под Аррасом мы с тобой были, вместе с Артуром Безе, Блюмом и этим маленьким зауряд-прапорщиком – как его, бишь, звали? Такая у него еще фамилия была смешная». – «Забыл, не помню». Что ж, пусть человек болтает. Он ведь с мухой. Другие это тоже замечают. «Постой, постой, как же его звали, маленького-то этого, не то Биста, не то Бискра, что-то в этом роде». Пускай себе говорит, не надо отвечать, запутается, тогда и сам перестанет. «Ну да, этих-то мы всех знаем. Но только я не про то. А вот где мы были потом, когда кончилось под Аррасом, после восемнадцатого года, когда пошла уж иная потеха, здесь, в Берлине и в Галле, и в Киле216, и…»
Но тут Георг Дреске решительно отказывается от дальнейшего разговора, этакая чушь. Не за такой же ерундой приходишь в пивную. «Ах, да брось, а то я сейчас уйду. Рассказывай сказки маленькому Рихарду. Поди-ка сюда, Рихард». – «Ишь, как он передо мной важничает, этот господин барон. Он же водит теперь компанию только с графьями. Как он еще приходит сюда к нам в пивную, этот важный барин-то?» А ясные глаза в упор глядят в бегающие глаза Дреске. «Так вот, про это я и говорю, аккурат про это, Орге. Стояли мы под Аррасом после восемнадцатого года, полевая артиллерия, пехота, зенитная артиллерия, радисты, саперы или еще кто. Ну а где мы стояли потом, после войны?» Э, вон он куда гнет, ну, постой, братишка, лучше б тебе этого не трогать. «Знаешь, – говорит Дреске, – я сначала выхлебаю свою кружку, а ты, Франц, про то, где ты потом побывал, бегал или не бегал, стоял или же сидел, справься в своих бумагах, если они при тебе. Ведь торговцу полагается всегда иметь все бумаги при себе». Что, съел? Неужели не понял? Так вот, имей в виду. Но все те же спокойные глаза – в хитрые глаза Дреске. «Четыре года после восемнадцатого я был в Берлине. С самого того времени, как война кончилась. Верно, я бегал, ты бегал, Рихард тогда сидел у матери на коленях. Ну а здесь мы что-нибудь похожее на аррасское дело заметили, ты, например? Была у нас тут инфляция217, бумажные деньги, миллионы, миллиарды, и не было ни мяса, ни масла, хуже, чем до того; все это мы заметили, и ты тоже, Орге, а вот что стало с аррасским делом, ты можешь высчитать у себя по пальцам. Ничего не стало, где уж там! Мы только бегали да таскали у крестьян картошку».
Революция? Развинти древко знамени, убери само знамя в чехол и запрячь всю эту штуку подальше в платяной шкаф. Попроси мать принести тебе ночные туфли и развяжи огненно-красный галстук. Вы постоянно делаете революцию только на словах, ваша республика – просто несчастный случай на производстве.
Дреске думает: Опасный человек! А Рихард Вернер, этот молодой губошлеп, уже снова разевает рот: «Значит, тебе бы понравилось и тебе бы хотелось, Франц, чтобы мы затеяли новую войну, вы бы это живо сварганили на наших горбах. Весело мы Францию побьем218. А? Но только тут ты здорово напоролся бы». А Франц думает: Ах ты обезьяна, ах ты арап! Знает человек войну только по кино – раз по башке, и готово.
Хозяин вытирает руки о синий фартук. Перед чистыми стаканами лежит в зеленой обложке проспект. Хозяин, тяжело сопя, читает: Отборный жареный кофе высшего качества! Кофе для прислуги (зерна брак, жареный). Кофе в зернах 2,29, Сантос гарантированно чистый, Сантос 1-го сорта для хозяйства, крепкий и экономический, Ван-Кампина-меланж, крепкий, прекрасного вкуса, превосходный меланж Мексика, настоящий кофе с плантаций 3,75, доставка не менее 18 кг разного товара бесплатно219. Под потолком, возле печной трубы, кружится пчела220, или оса, или шмель – подлинное чудо природы в зимнюю пору. Его единоплеменников, сородичей, единомышленников и сотоварищей нет в живых, они либо уже умерли, либо еще не родились; это – ледниковый период, который переживает одинокий шмель, сам не зная, как это случилось и почему именно он. А солнечный свет, беззвучно льющийся221 на передние столы и на пол и разделенный вывеской «Паценгоферское пиво Левенбрей» на две светлые полосы, он древний-предревний, и, собственно говоря, когда смотришь на него, все кажется преходящим и не стоящим внимания. Свет доходит до нас, пройдя икс километров, минуя звезду игрек, солнце светит миллионы лет, задолго до Навуходоносора222, до Адама и Евы, до ихтиозавра, а вот сейчас оно заглядывает в окно в маленькую пивную, делится жестяной вывеской «Паценгоферское пиво Левенбрей» на две полосы, ложится на столы и на пол, незаметно продвигается вперед. Солнечный свет ложится на них, и они это знают. Он окрылен, легок, сверхлегок, светозарен, высоко с небес дошел он223.
А двое больших, взрослых животных, двое людей, мужчин, Франц Биберкопф и Георг Дреске, газетчик и уволенный с завода полировщик, стоят у стойки, держатся торчком на своих нижних, облеченных в штаны конечностях и опираются о стойку засунутыми в толстые раструбы пальто руками. И каждый из них думает, наблюдает и чувствует – каждый свое.
«В таком случае ты мог заметить и прекрасно знаешь, что вообще не было никакого Арраса, Орге. Мы просто ничего не сумели сделать. Да, мы это можем преспокойно заявить. Или хотя бы вы, или те, которые участвовали в деле. Не было же никакой дисциплины, никто же не распоряжался, все только грызлись между собою. Я удрал из окопов, и ты со мною, а потом и Эзе. Ну а здесь, дома, когда началось дело, кто тогда удрал? Да все, сплошь. Не было никого, кто бы остался, ты же сам видел, какая-то горсточка, человек с тысячу, так я их тебе даром отдам». Ага, вот он о чем, вот дурак-то. На такую удочку попался. «Это потому, что бонзы, профсоюзные вожди, нас предали, Франц, в восемнадцатом и девятнадцатом году, и Розу убили, и Карла Либкнехта224. Где же тут сплотиться и что-нибудь сделать. Ты посмотри на Россию, на Ленина. Вот где люди держатся, вот где есть спайка225. Но подожди, дай срок». Кровь польется, кровь польется, кровь польется как вода226. «Это мне безразлично. Но только с твоими ожиданиями да сроками мир полетит к черту, и ты вместе с ним. Нет, на такую удочку я больше не попадусь. С меня довольно того, что наши ничего не сумели сделать. Этого с меня хватит. Ни вот столечко у них не вышло, взять хотя бы, например, тот же Гартмансвейлеркопф, о котором постоянно болтает один человек, инвалид, который там побывал, ты его не знаешь, даже ни полстолько. Ну и…»
Франц выпрямляется, берет со стойки повязку, разглаживает ее и сует в непромокаемую куртку, а затем медленно возвращается к своему столику: «Вот я и говорю то, что всегда говорю, пойми, милый человек, и ты тоже, Рихард, заметь себе: ничего у вас с этим делом не выйдет. Не таким путем. Не знаю, выйдет ли что-нибудь у тех, которые вот с такой повязкой. Я этого вовсе и не говорил, но там все же другое дело. Мир на земле, как говорится, и это правильно, и кто хочет работать, пусть работает, а для всяких таких глупостей нам себя слишком жаль».
И садится на подоконник, трет щеку, озирается, щурясь, по комнате, выдергивает у себя волосок из уха. За угол со скрежетом заворачивает трамвай № 9227. Восточное кольцо, Германнплац, Вильденбрухплац, вокзал Трептов, Варшавский мост, Балтенплац, Книпродештрассе, Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, церковь Св. Гедвиги, Галлеские ворота, Германнплац. Хозяин пивной опирается на латунный пивной кран, посасывает и трогает языком новую пломбу в нижней челюсти, вкус как в аптеке, нашу Эмилию придется опять послать летом в деревню или в Цинновиц228, в летнюю колонию, девочка опять уж худеет, глаза снова останавливаются на проспекте в зеленой обложке, который лежит криво, он кладет его прямо, с каким-то суеверным страхом, не выносит, когда что-нибудь лежит криво. Селедки «Бисмарк»229 в маринаде, нежные, без костей, рольмопсы в маринаде230, с огуречным гарниром, высшего качества селедки в желе, цельные, отличного вкуса, селедки для жарения.
Слова, шумы, звуковые волны, полные содержания231, плещут туда и сюда по комнате из горла Дреске, заики, который, улыбаясь, глядит себе под ноги: «Ну, тогда желаю тебе счастья, Франц, на твоем новом пути, как говорят попы. Значит, когда мы в январе пойдем с демонстрацией в Фридрихсфельде, к Карлу и Розе232, тебя уж с нами не будет. Так-так». Пускай себе заикается, я буду торговать газетами.
Хозяин, очутившись вдвоем с Францем, улыбается ему. Тот с наслаждением вытягивает под столом ноги: «Как вы думаете, Геншке, почему это они смылись? Из-за повязки? Нет, они пошли за подкреплением!» Он все о том же. Изобьют его еще здесь. Кровь польется, кровь польется, кровь польется как вода.
Хозяин все посасывает свою пломбу, надо придвинуть щегленка ближе к окну, ведь такой птичке тоже хочется побольше света. Франц помогает хозяину, вбивает гвоздик за стойкой, а тот переносит с другой стены клетку с беспокойно бьющейся птичкой233: «Ишь какая темь сегодня. Это от высоких домов». Франц стоит на стуле, вешает клетку, слезает, свистит, подымает указательный палец и шепчет: «Не надо теперь больше подходить. Ничего, привыкнет. Щегленок, самочка». И оба умолкают, кивают, глядят, улыбаются.
Все, что происходит вокруг нас, подчиняется волновым колебаниям. Тысячи сил вызывают маятниковые движения. Звуковые волны разносятся с колокольни маленькой церкви. Световые волны стремительно мчатся со скоростью мысли от далеких звезд к маленькому шару Земли, электрические волны бушуют вокруг меня, отправляясь в свой путь с высоких радиомачт через страны и моря. Волны, полные удивительных тайн, существуют в нас самих. Они – проявление действия великого закона в малом Я. 〈…〉 А из дней складывается год. Та же мощная волна в происходящем на Земле! Но и день, и год уходят – крохотные волны в море вечности. 〈…〉 И культуры, которые на столетия накладывали свой отпечаток на лик Земли, – это тоже волны в жизни человечества. 〈…〉 И солнце погаснет, так что на этой маленькой планете Земля все покроется мраком и льдом, погрузится в безмолвие вечной смерти (цит. по: Слотердайк 2001: 502–503).
Слотердайк, который приводит в своей «Критике цинического разума» этот фрагмент, говорит о склонности к «астрономическому мышлению», чрезвычайно распространившемуся в Веймарской республике, в этой склонности «находит выражение глубинный слой веймарского чувства жизни. Субъекты инстинктивно солидаризируются с тем, что уничтожает их и лишает значимости» (там же).