Kitabı oku: «Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом», sayfa 4

Yazı tipi:

1.5.2. Театральное величие

Когда Россия во второй половине XVII и в течение XVIII века активно пыталась присоединиться к уже формирующемуся европейскому обществу государств, она вместе с этим меняла доминирующий модус репрезентации политического величия на более соответствующий эпохе – театральный. В этом модусе политическое величие утрачивает свой эссенциалистский характер и универсалистскую основу. Оно реализуется в первую очередь через решительные действия и убедительные спектакли, дополненные восхвалениями и пышностью. Величие здесь уже не является каким-то внутренним и невидимым качеством. Оно становится свойством самого дискурса и текущего политического момента, а его валидация во многом зависит от результативности политических и/или военных действий и убедительности сопровождающих их зрелищ. В России подобный политический стиль был на пике в XVIII веке, когда панегирическая литература и проповеди чрезмерно восхваляли монархов как сакральных творцов и хранителей национальной славы и величия, подкрепленных военными победами (см. главу 3, особенно разделы 3.8–3.15). В Европе ранним примером претензии на театральное величие стало вступление Швеции в Тридцатилетнюю войну в 1630 году104.

Театральное величие остается ауратичным, но при этом становится революционным. Хотя оно по-прежнему опирается на внешние проявления и воспринимаемую дистанцию, оно отказывается от эссенциализма, который приписывал политическим режимам постоянные внеисторические черты и прямую связь с божественным. Таким образом, для изменения своего международного статуса важно было убедительно сыграть и пышно прославить свои поступки, и это часто срабатывало, даже если политический актор не мог похвастаться «правильным» политическим режимом и богатой историей. Российские монархи XVIII века широко использовали дискурс театрального величия как для оправдания своих радикальных внутренних реформ, так и для улучшения своего международного положения.

1.5.3. Цивилизационное величие

Тем временем в Европе политическое величие было переосмыслено еще раз. Абсолютный и театральный модусы политического величия были синтезированы в цивилизационный нарратив – универсалистский, но не эссенциалистский по своей сути (см. главу 4, особенно разделы 4.1–4.3). Хотя он постулировал существование единой семьи народов, развивающейся в одном общем направлении, позиция каждого отдельного политического режима на этой оси должна была быть установлена путем строгого цивилизационного анализа и сравнения. В то же время итоговый статус каждого режима не был фиксированным и мог потенциально меняться, если режим доказывал свою цивилизационную состоятельность высокими баллами в примерном списке, состоящем из таких трудноуловимых факторов, как культура, благосостояние, население, военное и технологическое развитие, политическая история и т. д. Подобное понимание всеобщего развития обусловило возникновение института великодержавного управления. Политическое величие стало восприниматься как плод политической истории отдельных государств. В то же время эти политико-исторические процессы по-прежнему рассматривались как части или этапы развития одного глобального целого, а великие державы взяли на себя роль главных движущих сил человеческого прогресса. Этот процесс подстегивала и трансформация международного права, когда на смену принципам естественного права пришло позитивное международное право, основанное на государственных практиках и легитимизировавшее колониальную политику (см. главу 4, раздел 4.1).

Цивилизационное величие утрачивает ауратичность, но обретает консервативный этос. Сравнительные исследования в политической сфере, ставшие возможными благодаря появлению статистики105, разрушили ауру власти, заменив ее пронизывающим взглядом «нежных цивилизаторов», заинтересованных в сохранении статус-кво106. При этом тот же модус величия способствовал формированию правовой иерархии государств, в которой положение России оценивалось в лучшем случае как неоднозначное. Тем не менее, получив место за столом переговоров, Россия охотно присоединилась к европейским великим державам в принятии и продвижении цивилизационного нарратива, который легитимизировал великодержавное управление и систему «Европейского концерта».

Однако, когда этот нарратив применяли к самой России, он часто играл не в ее пользу. Хотя российская политическая элита и несколько крупных промышленных и культурных центров страны были к тому времени основательно европеизированы (читай: цивилизованы), Россия в целом не походила на европейскую нацию из‑за ряда политических практик, унаследованных от традиций Великой степи107, бедности и страданий большей части населения108, а также гиперцентрализованного, неподотчетного и непредставительного автократического режима109. Картину еще больше омрачали многочисленные и зачастую непомерно ориенталистские путевые заметки о России, которые публиковались в Европе в XVIII–XIX веках110. Полностью впитав цивилизационный нарратив в своем политическом дискурсе, Россия тем не менее продолжала испытывать постоянные проблемы с признанием. С возникавшим в результате этого постоянным когнитивным диссонансом она решила бороться на международном уровне, прибегая к альтернативным модусам политического величия: например, к абсолютному величию, которое вышло на первый план во время Венского конгресса (1814–1815).

Однако внутри страны цивилизационный модус продолжал доминировать. В результате Россия создала дискурсивную конструкцию, которая одомашнивала величие. В этом процессе она в значительной степени опиралась на уже известную мобилизационную мощь и прошлое понятия «великая держава». Иными словами, то, что в европейской версии цивилизационного нарратива относилось к международной системе, было спроецировано на политическую историю и политический режим России. Правящие элиты дискурсивно представляли Россию как потенциально великую державу, что, в их представлении, было предопределено веками непрерывной политической практики. Однако, несмотря на то что Россия находилась на пути к величию, она еще не была по-настоящему великой – согласно существовавшему тогда консенсусу о природе политического величия, страна остро нуждалась в модернизации. Для этого Россия спроецировала цивилизационный нарратив внутрь. Другими словами, чтобы стать великой державой и легитимно заниматься колонизацией в других регионах мира, России сначала нужно было колонизировать саму себя. Так великодержавие превратилось из внешнеполитического вопроса в мощную внутреннюю идеологию и фактор укрепления режима, который переформулировал во внешнеполитических терминах то, что на самом деле было программой модернизации, ориентированной на внутреннюю аудиторию (см. главу 5, разделы 5.11–5.12).

1.5.4. Социал-интернационалистическое величие

В середине XIX века цивилизационный нарратив политического величия столкнулся с мощным дискурсивным соперником. Семьдесят лет спустя, после успешной социальной революции в России (1917), новый модус социал-интернационалистического величия временно заменил в российском политическом мейнстриме цивилизационный нарратив (хотя в Европе ему так и не удалось перестать быть маргинальным). Вдохновленный марксистским интернационализмом, он радикально переосмыслил существующие международные иерархии и категоризации в терминах политэкономии. Для марксистов стало важно не столько то, к какой нации принадлежит каждый человек или группа людей, сколько то, какое место они занимают в структуре экономических классов. Те, кто владеет средствами производства (например, фабриками и капиталом), позволяющими им извлекать прибавочную стоимость и увеличивать свои активы, принадлежат к классу капиталистов (буржуазии), независимо от их гражданства. Те, кто не владеет ничем, кроме своего труда, а значит, становится субъектом капиталистической эксплуатации, принадлежат к рабочему классу (пролетариату). Несмотря на то что марксисты воспринимают национальные границы как реальные и значимые, и пролетариат, и буржуазия являются прежде всего космополитическими экономическими классами – отсюда и интернационализм марксистской мысли.

Таким образом, в марксистском лексиконе понятие «великодержавное управление» не имеет самостоятельного смысла, поскольку международным порядком фактически управляют капиталистические классы западных государств, а представители власти являются лишь вспомогательными комитетами для урегулирования общих капиталистических вопросов111.

Как суверенные единицы, великие державы являются побочным продуктом накопления и перераспределения капитала, а вся имперская политика, по сути, является экономикой, то есть сугубо материалистична по своей природе. В конечном счете в рамках капиталистической социально-экономической формации все сводится к капиталу и ресурсам, хотя это основное стремление и маскируется идеологией национального или цивилизационного величия. Однако сами по себе великие державы не играют никакой роли в продвижении дела коммунизма, а значит, являются скорее регрессивными, чем прогрессивными акторами. Прогрессистский дух марксистского интернационализма, в котором он перекликается с цивилизационным дискурсом, делает его восприимчивым к другому типу величия. Это величие проистекает из исторического детерминизма марксистов, а именно их полной уверенности в конечной точке человеческого прогресса (коммунистическом бесклассовом обществе). Такое величие оперирует не на уровне международных отношений, а на уровне отношений между классами и в конечном счете Истории112.

Помимо подчеркнутого материализма, марксистский интернационализм носит ярко выраженный революционный характер. Являясь самым ярким примером критической теории, он встал на сторону слабых внутри международной системы и сосредоточился на их просвещении и мобилизации на дело всемирной рабочей революции. Так национальное величие, делегитимизированное как понятие, было заменено революционной миссией, возложенной на мировой пролетариат в целях создания бесклассового общества будущего во всем мире113. Однако, как уже говорилось выше, каждый модус несет в себе семя своего разрушения. Социал-интернационалистическое величие базировалось на амбивалентном марксистском отношении к нациям, которое довольно скоро (уже в 1930‑х годах) стало шлюзом для проникновения в марксистский нарратив элементов цивилизационного модуса и возникновения идей о великих державах и великодержавном управлении в самом ядре советской идеологии.

Иосиф Сталин (1924–1953) сделал решительный шаг к новой легитимации великодержавного управления, и каждому последующему советскому лидеру приходилось как-то справляться с унаследованным дискурсивным напряжением. Никита Хрущев (1958–1964) попытался возродить изначальные ленинские принципы марксистского интернационализма, но вскоре был снят с должности. Леонид Брежнев (1964–1982), напротив, ставил во главу угла роль Советского Союза как традиционной великой державы. И хотя формально международное социалистическое величие сохраняло свою дискурсивную гегемонию на протяжении всего срока пребывания Брежнева у власти, фактически оно было подорвано изнутри. Значительная часть советской политической элиты, особенно КГБ и армия (которым во многом наследуют нынешние российские силовики), де-факто вернулась к цивилизационному модусу, а именно к русскому великодержавному шовинизму как его непосредственному воплощению114. К тому времени, когда Михаил Горбачев (1985–1991) наконец начал умеренно открытую дискуссию об идеологии и экономической политике советского режима, объявив гласность и перестройку, условия для коллапса советского политического дискурса уже были созданы. Под влиянием частых отсылок Горбачева к универсальным ценностям, глобальным вызовам и угрозам, а также к единой семье народов марксистский интернационализм с его революционным духом и предрасположенностью к критическому анализу полностью дискредитировал себя в глазах общества.

1.5.5. Современное состояние

После распада Советского Союза Россия подошла к очередной дискурсивной развилке. Симптоматично, что в этот исторический момент первое, что произнес новый президент России Борис Ельцин (1991–1999), выступая в конгрессе США в 1992 году, было то, что он «президент страны с тысячелетней историей [и] гражданин великой державы, сделавшей свой выбор в пользу свободы и демократии»115. В предоставленном последовательном переводе «великая держава» была ошибочно переведена на английский как «великая страна» (great country), а основное внимание получила последняя фраза, в которой фигурируют «свобода» и «демократия». Вероятно, таково было всеобщее убеждение: новая Россия была настолько экономически слабой и нестабильной, что не могла быть достойна статуса великой державы. Она не собрала все пункты из цивилизационного списка и переживала фундаментальную трансформацию.

Однако выбор слов Ельцина, особенно во вступительной фразе, которой предшествовали и за которой последовали три с половиной минуты бурных оваций, конечно же, не был случайным. Дискурсивный разрыв, который переживала Россия в предыдущие годы, заставил ее политическую элиту искать альтернативные, но при этом надежные якоря идентичности. Хотя свобода и демократия безусловно играли важную роль, наиболее фундаментальные и резонансные тропы должны были быть заимствованы из того дискурсивного наследия, который у России уже имелся, а он, напомню, принадлежал стране, которая (1) ни разу не избирала свое правительство в ходе свободных и честных выборов116, (2) едва ли могла позволить себе этнический национализм как подходящее решение всех проблем и (3) не имела традиции гражданского национализма.

Поэтому отсылка к великодержавию была довольно логичным выбором: она давала гражданам ощущение исторической преемственности, чувство гордости, которое в некоторой мере компенсировало убогие реалии 1990‑х годов, обладала мощным мобилизационным потенциалом, который был активирован также в 1930–1940‑х годах (то есть для какой-то части домашней аудитории это звучало знакомо). Что немаловажно – понятие «великая держава» обладало дискурсивными характеристиками, которые не требовали обязательной внешней валидации. Оно могло включать в себя относительную слабость и отсталость, как это уже не раз бывало, когда Россия апеллировала к абсолютному величию (см. главу 2, разделы 2.5 и 2.6). И наконец, к 1980‑м годам великая держава уже стала одной из важнейших идентичностей для советской бюрократической элиты, большинство представителей которой без проблем соединили ее с официальной гегемонией социал-интернационалистического величия (см. главу 6, особенно раздел 6.4), а затем и сами благополучно перешли в политическую элиту современной России, прихватив с собой и свои идентичности117.

Иными словами, не стоит удивляться тому, что Ельцин решил включить это понятие в первое же предложение своей речи в конгрессе – речи, которая представляла мировой аудитории новую Россию. Логично также, почему впоследствии Путин выкрутил тумблер этого дискурса на максимум. Однако таким образом Россия не только официально возродила цивилизационный модус величия в качестве своей новой дискурсивной гегемонии, но и обрекла себя на ряд вызовов, аналогичных тем, что она пыталась решить ранее, особенно в XIX и начале XX века. При этом она вновь усвоила дискурсивные рамки, которые были консервативны и материалистичны одновременно. Они усиливают голос тех крупных акторов, которые уважают международный политический статус-кво, но при этом включают в себя жесткую международную иерархию, выстроенную и поддерживаемую посредством строгой сравнительной оценки материальных, идеологических, культурных и политических факторов. В таких условиях Россия может рассчитывать лишь на частичное признание, которое никогда не удовлетворит ее неуемное стремление оставаться (1) подчеркнуто уникальной и (2) равной великим державам одновременно.

Как показали события последних трех десятилетий, Россия активно пользуется свободой действий, предоставляемой смешением понятий great power и великая держава, чтобы не только гарантированно получить внутреннюю поддержку, но и внятно заявить о своих международных привилегиях. Это объясняет и разницу между семантическими полями понятий, и неизменную привязанность России к своей великодержавной идентичности. Временами концептуальный разрыв между двумя понятиями представляется международной аудитории слишком широким, что вызывает критику и непонимание. Важно отметить, что иногда российская трактовка великодержавия плохо воспринимается и собственным населением. Отсюда социологические флуктуации предпочтений между разными версиями идеальной России в глазах российской общественности: «великой державой, которую уважают и побаиваются другие страны» и «страной с высоким уровнем жизни, пусть и не одной из самых сильных стран мира»118. Будет ли общественный выбор в пользу великой державы снижаться и дальше – вопрос открытый. Однако тот факт, что социологи из Левада-Центра119 формулируют свой вопрос как «или – или», говорит о том, что в ближайшее время цивилизационный модус политического величия никуда не денется. На схеме 3 представлена эволюция понятия «великая держава» в российском политическом мейнстриме.

Схема 3. Последовательность доминирующих модусов величия в политическом дискурсе России и предшествовавших ей политических образований

Серая шкала обозначает стабильность и стройность доминирующего дискурсивного модуса величия от очень стабильного и стройного (черный цвет) до оспариваемого (серый цвет) или искаженного (меняющийся цвет). Если модус обозначается как оспариваемый, это значит, что государство в общем принимает семантику и рамки этого модуса как легитимные, но, сталкиваясь с неполным признанием, все чаще опирается на альтернативные модусы величия, чтобы преодолеть комплекс неполноценности. Если модус обозначается как искаженный, это значит, что в официальном дискурсе модус сохраняет свою монополию, но либо его изначальная семантика искажается из‑за внесения в нее инородных смыслов, либо акторы не воспринимают семантику этого модуса всерьез.


1.6. Структура книги

Я разделяю исследование на пять отдельных этапов, каждому из которых посвящена отдельная глава. В главе 2 я описываю первый этап упомянутой ранее эволюции понятия. Я прослеживаю использование понятия «великая держава», а также ее отдельных составляющих начиная с XI и до начала XVII века. Сначала я по отдельности реконструирую дискурсивные истории развития двух частей данного понятия и показываю, как в XVI веке они слились в один. Главный посыл этой главы заключается в том, чтобы показать, что дискурсивные проявления политического величия в этот период можно объединить под одним ярлыком – абсолютное величие, то есть недоступное объективной верификации и не сильно зависящее от его непосредственного восприятия. Кроме того, я затрагиваю тему первых российских политических идеологий, которые широко использовали идею политического величия в мобилизационных целях и впервые связали ее с православными идеалами покорности и смирения.

Глава 3 охватывает XVII и XVIII века, время, когда абсолютный модус величия сначала был потеснен, а затем и вытеснен театральным. Работая с источниками XVII века, я прослеживаю, как величие, понимаемое в терминах величества (majesty), постепенно переосмысливается как возвеличивание (glory). Я утверждаю, что этот процесс развивался параллельно с растущей тенденцией к сакрализации российского монарха, которая, как это ни странно, достигла апогея в период правления самого известного русского европеизатора – Петра Великого (1682–1725). Чтобы проиллюстрировать, как происходила эта трансформация, я анализирую две большие группы источников. Во-первых, я рассматриваю институциональные реформы Петра и, в частности, их дискурсивное сопровождение. Во-вторых, я анализирую период правления другой великой царицы, Екатерины II (1762–1796), и описываю доминирующий политический стиль ее эпохи. В этой же главе я вовлекаю российский политический дискурс в открытый диалог с более известными в мире и лучше изученными идеями о политическом величии, пришедшими с Запада (например, с идеями, продвигаемыми европейскими дипломатами и теоретиками естественного права).

В главе 4 я анализирую обсуждения, которые происходили во время Венского конгресса (1814–1815), одного из решающих моментов для России с точки зрения признания ее как великой державы. В этой главе я показываю, как театральные демонстрации политического величия, на которые опиралась Россия до этого момента, перестали работать на европейскую аудиторию. Я утверждаю, что это расхождение может помочь объяснить загадочную трансформацию, произошедшую с заклятым врагом Наполеона, Александром I (1801–1825), во время и сразу после Венского конгресса. Я предполагаю, что, пытаясь приспособиться к новому цивилизационному нарративу, распространившемуся в Европе, Россия начала заново изобретать свое величие, опираясь на альтернативные дискурсивные модусы, доселе дремавшие в ее общественной памяти.

Глава 5 охватывает остаток XIX века, а также десятилетие, предшествовавшее Первой мировой войне. В ней я показываю, как российские государственные деятели и публичные интеллектуалы пытались адаптировать под себя историю всемирно-исторического прогресса и в итоге одомашнили этот нарратив, переосмыслив понятие «великая держава» как непрерывно становящееся, но всегда недостаточно развитое политическое образование, которое маскировало под внешнеполитическими терминами то, что, по сути, было рассчитано на внутреннюю аудиторию. Я уделяю внимание как официальному дискурсу, так и литературным дебатам, которые велись за пределами официальных политических кругов.

В главе 6 я рассказываю о взлете и падении советского проекта и социал-интернационалистического модуса, который после успешной социальной революции 1917 года быстро укоренился в российском дискурсе. Я также показываю, как вскоре после этого этот модус оказался подорван конкурирующими нарративами, связанными с национальной историей и великодержавным управлением. Я также показываю, как, несмотря на свою формальную дискурсивную гегемонию во время холодной войны, данный модус был фактически вытеснен и как советские бюрократические элиты вернулись к одной из конвенциональных версий великодержавного управления как к основополагающему элементу своей дискурсивной идентичности.

Наконец, в последней главе 7 я размышляю о последствиях описанного смешения понятий, а также отдельных этапов эволюции понятия «великая держава» для современной России. Я рассматриваю возможные будущие траектории для разрешения текущей дискурсивной конфронтации между Россией и Западом, а также обращаю внимание на более глобальные последствия этой конфронтации. На протяжении последних нескольких столетий одна из ключевых проблем российской международной политики сводилась к постоянным попыткам делать авторитетные заявления с периферии (или, в какие-то моменты истории, полупериферии). Хотя в моей книге эта проблема представлена как российская, на самом деле она гораздо более общая и касается других периферийных и полупериферийных акторов, таких как Турция или Китай. Более того, эта проблема настолько же дискурсивная, насколько экономическая или социально-политическая.

104.Ringmar 2007.
105.Scott 2001, 8.
106.Koskenniemi 2004.
107.Neumann, Wigen 2018.
108.Эткинд 2013, 8–9.
109.Трощинский 1868.
110.Например: Chappe d’Auteroche 1768; Кюстин 2007, etc. Обзор западноевропейских представлений о Восточной Европе см.: Wolff 1994.
111.Это не значит, что государственные бюрократии были совершенно неактуальны для марксистского анализа. Например, в книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» (1852) Маркс показывает, как государственная бюрократия обретает свою автономию и для защиты собственных интересов балансирует между интересами различных классов. Бурный рост бюрократических аппаратов и возникшая в результате его автономия, а затем и меркантильность государственной бюрократии стали главными обвинениями, которые Лев Троцкий выдвинул против Сталина в своих поздних размышлениях о траектории развития СССР (2023 [1936]).
112.Лев Троцкий, один из вдохновителей русской революции, наиболее точно передал это стремление к иному типу величия. Во второй части книги «Литература и революция» он поведал, как однажды германский император назвал социал-демократов vaterlandslose Gesellen (то есть «субъектами без отечества»), обвинив их в невосприимчивости к национальному величию. «Пусть так, – отвечал Троцкий. – Пусть они лишены того официального отечества, которое представлено канцлером, тюремщиком и пастором. Но поистине блаженны сии лишенные отечества: ибо унаследуют мир!» (1991, 198). Трудно не заметить здесь аллюзию Троцкого на религиозную риторику. Несмотря на материалистическое содержание своей идеологии, русские марксисты часто прибегали к фигурам речи, навеянным религиозной риторикой (Эткинд 2013, 321), то есть весьма умело использовали риторические тропы, характерные для абсолютной модели величия. Тем самым они повышали резонанс своих сочинений и речей в массах.
113.Duncan 2002, 49–54.
114.Zubok 2008, 435.
115.Ельцин 1992а.
116.Ельцин также подчеркнул это в первом предложении своей речи, представив себя первым всенародно избранным российским лидером за последнюю тысячу лет.
117.Kryshtanovskaya, White 2011.
118.Левада-Центр (внесен Минюстом России в реестр иностранных агентов), 2021. По состоянию на август 2021 года доля людей, предпочитающих видеть свою страну великой державой, достигла исторического минимума в 32%.
119.Внесен Минюстом России в реестр иностранных агентов.
Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ekim 2024
Hacim:
412 s. 4 illüstrasyon
ISBN:
9785444824696
Telif hakkı:
НЛО
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu