Kitabı oku: «Знамя Великой Степи», sayfa 8
– Я плакал и умирал вместе с ними, Сянь Мынь! Что хочешь, чтобы я сделал?
– Хочу послать тебя в Степь – я сказал.
– Для чего? С каким поручением?
– Всегда задавай один вопрос. Когда задают два – плохо. Очень плохо, Уйгу. Это говорит о неспособности собраться в сложный момент и думать, о чем важнее спросить, не проявляя обеспокоенности.
– Прости, Учитель! Зачем необходимо пойти к Баз-кагану? – поспешно исправился Тан-Уйгу.
– Решил, что пойдешь к Баз-кагану? – спросил монах, ожив проницательными глазами, уставившимися не без любопытства на тюрка.
– Конечно! Подумав, я так решил! – без колебаний ответил наставник будущего императора, догадываясь, что на этот раз монах удовлетворен ответом.
– Объясни, мне интересен ход твоих мыслей. – Монах еще больше сосредоточился, вынуждая Тан-Уйгу к новой осторожности в том, о чем собирался сказать.
– Есть на востоке татабы, кидани, эдизы. Пока у них нечего делать, – сохраняя рассудительность, произнес Тан-Уйгу. – Лесные народы забайгальских, хагясских земель далеко – ты сказал о Степи. Десятистрелые племена Заыртышья поручены тобой хану-тюргешу и не могут быть поручены тюрку. Остается Халха, Орхон, Тола и Селенга. Все, что нужно узнать, лучше узнать в ставке кагана на Толе.
– Видишь, ты умеешь думать, когда собран! – Монах был доволен, и доволен, скорее, собой, чем офицером. – Пойдешь к Баз-кагану как тюрк, не станем скрывать твоего происхождения, и найди, что хочешь найти.
– У меня не будет… особого поручения? Не боишься, что я не вернусь? – Смятение Тан-Уйгу достигло предела.
– Вернешься, Уйгу! Вернешься другим, и продолжим беседу. Может быть, я действительно заблуждался, и у тебя другое предназначение.
– С кем я пойду? Когда и насколько?
– Тан-Уйгу, ты опять задал целых три вопроса! – укорил монах.
– Я пойду с теми, кто бывает на Толе достаточно часто?
– Да! – Сянь Мынь дернул за шелковую кисть шнура и, когда из-за шторы вышел Бинь Бяо, сказал: – Будешь его сопровождать как простого монаха-странника, ищущего новую паству. Это монах Бинь Бяо, ты знаешь его.
– Знаю, – поспешно сказал Тан-Уйгу. – Наследник просил представить странника или монаха, много видевшего, я водил Бинь Бяо к нему на беседу.
– Тем лучше, – Сянь Мынь многозначительно усмехнулся, давая понять, что знает о встречах, они не остались для него и его верных слуг незамеченными.
– Что сказать принцу, и когда быть готовым? – Тан-Уйгу послушно склонил голову.
– Сейчас в Черных песках еще жарко, – неопределенно произнес Сянь Мынь. – Пока я желаю чаще видеть тебя и Бинь Бяо вместе.
МОНАХ БИНЬ БЯО
Странным человеком и монахом оказался для молодого тюрка этот Бинь Бяо. Многое в нем было не таким, как в других и в его покровителе. Он показался вроде бы мягче в доказательствах своих убеждений, в рассудочности, терпимей в общении. По крайней мере, Тан-Уйгу, восприняв настороженно пожеланию Сянь Мыня чаще видеть его вместе с Бинь Бяо, никак не понимая для чего, скоро поймал себя с удивлением, что в его жизни многое изменилась в лучшую сторону и меняется содержанием.
Встречи с Бинь Бяо стали ежедневными, утром и вечером, нередко в присутствии старого историографа, сообщавшего много полузабытых сведений о народах Степи, забытых, но поучительных отношениями меж ними, а первая беседа, когда говорил многословно, пространно только Бинь Бяо, почему-то долго не выходила из головы.
Вначале, покинув Сянь Мыня и оказавшись в благоухающем саду, Бинь Бяо, никак не связывая с поездкой в Степь, заговорил, что представляет свою жизнь как некое высшее соизволение, выпавшее на его долю потому, что сам он оказался к нему подготовлен всем предыдущим. Это прозвучало несколько заумно, высокопарно и даже самонадеянно, Тан-Уйгу был знаком с подобными риторами, без особого желания настроился выслушать очередной вздор о высокой монашеской сути и – ошибся.
– Нам с тобой, юноша, скорее всего, долго предстоит быть вместе. Но у меня есть свое отношение и к жизни духовной, чисто монашеской, и к той, что в Степи, далеко не монашеское, почти не духовное, и я не хочу, чтобы ты невольно мне помешал. Или, поняв не так и меня, непривычное мое поведение, и тех, кого ты скоро увидишь, поспешил доложить об этом Сянь Мыню, – произнес монах, едва они ступили под сень ухоженных деревьев. – А я определюсь в отношении тебя; так я всегда поступаю в подобных случаях.
Монах показался немного неуверенным, и Тан-Уйгу спросил:
– Чем тебе неприятен… нынешний случай, создавший и мне затруднение? Ты был к нему не готов? Почему ты вдруг решил, что я должен докладывать Сянь Мыню о тебе?
– О-оо, сколько вопросов, ты плохо следуешь наставлениям своего покровителя и наставника! Не я так решил, решение принял Сянь Мынь. Вернувшись, каждый из нас… Я должен буду говорить о тебе, ты обо мне.
– Что ему в нас…
– Что в том, кого проверяют и ради чего? Дело не в этом, но зачем проверяет, что мне важнее, узнать не дано.
Понятного Тан-Уйгу было мало, по правде сказать, его вообще не находилось, и гвардеец спросил:
– Ты запутал меня вконец. Что в этом больше, хорошее или плохое?
– Получив неглупый совет Сянь Мыня, получи и мой. Давай возможность говорящему с тобой в первый раз высказаться, как он сочтет нужным, не перебивай. Спрашивать стоит, когда оказываешься в полной растерянности, но спрашивай осторожно. Предчувствуя неполный ответ с тобой говорящего, умей сопоставить что слышишь и что предчувствуешь… Вот еще! – Вопросы Тан-Уйгу почему-то сбивали монаха с мысли или сам он рвал ее, начиная иначе и на новую тему: – Думаю, придет время, когда власть предержащим ни армия, ни чиновники станут ненужными. Править будет строгая и понятная логика: это должно совершаться так, это иначе. Логика убедительнее грубой силы и полезней даже тогда, когда скрывает заблуждения или преднамеренность. Она не может быть выгодной или невыгодной, твоей или моей, как не может и насаждаться насильственно – ибо тогда она станет догмой и будет отринута. Но люди охотнее принимают самые жесткие догмы абсурдного и бессмысленного, отвергая усредненную рассудочность лишь потому, что разуму беспокойно само рассуждение о возможности равенства. Оно ему разрушительно в неустанном состязании за первенство мысли. Но путаная мысль несовершенного разума намного опасней рассудка, полного преднамеренностей и коварства, еще только затевающего его. Не удивляйся, во мне иногда течет как бы сразу две мысли, и я вслух говорю то из одной, то из другой, не пытаясь решить, когда же я прав. Я не хочу принимать быстрые решения, постоянно пытаясь рассуждать. Но решения принимать приходится каждому. И тому, кто в Чаньани, и кто в дикой Степи… Мне и тебе.
На миг показалось, что монах сам проверяет в чем-то своего будущего спутника по предстоящей поездке в Степь. Его трудно было постигнуть, но, кажется, Тан-Уйгу начинал понимать: настолько витиевато и многосложно монах говорил не для глупого, а скорее для догадливого собеседника. Потому и мысли свои усложнял, прятал в них что-то, о чем догадаться непросто. И такого Бинь Бяо нужно было принимать гораздо осмотрительней, слушать внимательней, чем в прежних беседах, которые случались меж ними в кабинетах историков, чиновников разного толка, с любопытствующим принцем. Тогда монах представал человеком, отвечающим на вопросы интересующих не лично его, а где-то, откуда монах появился и о чем намерен поведать как обычный рассказчик, оставалось много загадочного и непонятного даже ему. Теперь он сам проявляет любопытство, готовясь выспрашивать других, привлекая внимание к себе уже в собственных интересах, мало понятных еще Тан-Уйгу. В этом было что-то тягостное, не совсем приятное, может быть, необязательное для их отношений в эту минуту, но вызывало его невольный, усиливающийся интерес. Монах Сянь Мынь о себе так никогда и ни с кем не говорил. Тем более о глубинных личных сомнениях, ни разу не обозначив их существование в себе. Он всегда говорил, подразумевая и не сомневаясь, что его должны понимать и принимать. А Бинь Бяо сообщал о себе и своих колебаниях, пока Тан-Уйгу совершенно непонятных. Не навязывая и не настаивая, он, кажется, заранее пытался защитить в чем-то Степь, куда их направляют. Дать ей своей неоднозначное толкование, подготовив несколько к ее восприятию. Сказать о ней что-то такое, чего Тан-Уйгу без его настораживающих предупреждений не поймет и не примет. Или поймет и примет, на его взгляд, ложно изложенное Сянь Мынем.
Он любил эту Степь – что стало для Тан-Уйгу первым серьезным открытием в монахе Бинь Бяо, и любил самозабвенно.
Отвлекшись собственными невольными размышлениями, должно быть, Тан-Уйгу что-то нечаянно пропустил, но Бинь Бяо уже говорил:
– Я стремлюсь рассуждать, зная, что угождаю не всем, – таким я избрал свой путь. И ты свой избрал, я заметил, ты наставляешь наследного принца быть добрым и справедливым. Люди слепы, не понимая, что имеют все качества быть счастливыми. Следствием этого абсолютного неведения и является всякая борьба в нас и вокруг. Конечная цель жизни любого из нас остается неведомой. И на смертном одре мы не знаем, для чего рождались, что сделали в совершенстве, а что – просто так, будто походя. Пока мы достаточно не преисполнены энергией сотворения общей удовлетворенности, добра и покоя, – мучаясь сомнениями, я могу об этом лишь рассуждать, для чего в Степи у меня было достаточно время и немало неглупых собеседников. Шаманы не дикаря, Тан-Уйгу. Природа была и остается к ним щедрой и благорасположенной, а мы… Самая великая мудрость, которую мне удалось постигнуть, звучит примерно так: «В пятнадцать лет мой разум был направлен на изучение, а в тридцать я знаю, где искать истину». Понимаешь, как сказано: я знаю, где искать! Но умышленно ничего не сказано, возможно ли найти, ибо это будет уже догмой.
Несомненно, Бинь Бяо рассуждал о Степи. Чтобы отвлечь его другой мыслью, направить беседу в новое русло, Тан-Уйгу спросил:
– Если не ошибаюсь, изречение принадлежит мудрецу веков Кон-Фу, и к нему имеются толкования?
– Ты знаешь? – вроде бы удивился монах, с большим вниманием посмотрев на собеседника, и произнес: – Изречение – Путь к логике мысли, требующей покоя. Толкования – Путь к канону и догме, убийство самого изречения. Многие случаи нарушения умственного равновесия – свершившееся когда-то нервное расстройство, затронувшее глубоко основу личности, и лишь самый чувствительный ум способен одолеть несчастье и возродиться. В древних трактатах я обнаружил утверждение, что древние люди, жившие до нас во втором круге своего существования, имели три органа зрения. Третий, там, где у нас расположено темя, имел способность прямого созерцания и понимания Высшей Неведомой Силы, дающей нашему разуму прямые посылы и приказания. Это был не слух, не зрение или запах, не способность мыслить и умение сопоставлять – что-то иное, ушедшее навсегда и подтверждающее как давно живет разум и в той оболочке уже недоступный нынешнему. Те перволюди могли впитывать и осязать весь Косморазум, общаться с ним напрямую и нам это дико, а почему стало дико, что случилось – еще большая загадка. Великая способность далекого прошлого на расстоянии уловить отдельную рассудочную неприязнь, его задуманную подлость и слышать постоянно предупреждающий голос Неба стала мешать, должно быть, самим богам, и боги лишили их Третьего Глаза.
– Небу нужны посредники на земле?
– Небу – не знаю, богам непременно нужны, – твердо сказал Бинь Бяо и продолжил: – Никогда не ищи истины в толкованиях, как правило, они неверны простой преднамеренностью – объяснить истину как можно проще. Однажды грубо, но было уже произнесено не без насмешки: «Увидев кучу коровьего дерьма, ты многое можешь сказать, что было недавно коровой съедено, но что сможешь сказать о самой куче?» Изречение – лишь всплеск, озарение в тумане. Оно мгновенно и также нередко ошибочно. Толкование – всего лишь ковыряние в куче навоза, уточнение, утверждение того, чего в изречении могло и не быть. Кто постигнет разум, вместивший в десяток слов огромное многолетнее напряжение и поиск? Что он искал и что было найдено?
В какой-то момент Тан-Уйгу показалось, что Бинь Бяо говорит совсем не о том, о чем в первую очередь говорить стоит, что монах опасается чего-то в нем, и вдруг подумал: «Бинь Бяо упрямо считает меня соглядатаем Сянь Мыня, и они уже не доверяют друг другу! Что же у них случилось?»
– Мои путешествия в Степь полезны и бесполезны, – продолжал Бинь Бяо. – Полезны – поскольку я что-то могу и меня в целом там принимают за своего. Оставаясь монахом, я давно перестал быть врагом людям Степи. Даже шаманам. А бесполезны… Мои мысли, рассуждения о гармонии разума, логики, нравственности здесь никому не нужны, в храмах засилье молодых ортодоксов. Властвующих интересует надежное обладание властью, ее защита от посягательств явных начетников, мое в этом содействие в той же Степи и насаждения в ней… Вокруг принца сбиваются несогласные, желающие перемен, пугая Сянь Мыня… Вот почему мне трудно оставаться всегда самим собой, и что не все понимают в Чаньани.
Это было самым неожиданным в беседе. Догадка Тан-Уйгу подтверждалась: Бинь Бяо в тревоге жил Степью, непонятно, правда, какой и, улавливал происходящее вокруг молодого наследника, не скрывал беспокойства. Разговор на какое-то время оборвался, пока монах не произнес задумчиво:
– Принц принцем, но признаюсь, меня беспокоит Сянь Мынь. Впрочем, как и тебя, что я давно заметил. Я не могу постигнуть его до конца совсем по другой причине, чем раньше. Или я поглупел, много времени проведя в странствиях, или что-то скоро случится. Скоро случится… Все, потом еще поговорим! Я тебя утомил, но прежде чем решиться увидеть Степь, спроси, зачем ты решился и надо ли? Причинив новое возбуждение, не умрешь ли в своем беспокойном разуме, который может вдруг взбунтоваться… как умерли до тебя и меня многие сильные духом несоразмерного с нашим?..
Нет, Бинь Бяо его не боялся, как показалось в начале беседы, он видел что-то такое в нем, именно в нем, в тюрке Тан-Уйгу, чего сам он еще неспособен увидеть и осознать. Он предупреждал его добросовестно и бескорыстно, что Степь может сыграть с ним неприятную штуку.
– Тан-Уйгу, никуда не пойдешь! Не пущу, не пущу! – обиженно твердил наследник, узнав, что Сянь Мынь отправляет его в орду Баз-кагана. – Ты служишь мне, не монахам!
– Принц, мое отсутствие будет недолгим, месяца на три, лето закончится, и я вернусь, не стоит сердить монаха, – старался успокоить принца Тан-Уйгу, прислушиваясь к собственному волнению, крепнущему осознанием того, что он скоро увидит древнюю землю предков.
– Не пущу, не пущу! Не хочу! Бинь Бяо мне самому нужен, и его не пущу! – по-детски сердился принц. – И так я остался один. Почему меня лишили вечерних бесед с историографом? Куда подевался генерал Хин-кянь? Историк сказал, что его сослали, это правда? Ни разу не разрешили встретиться с последним удальцом деда Тайцзуна воеводой Чан-чжи! Скажи, Тан-Уйгу, ты сам называл монаха Бинь Бяо много видевшим и приводил, почему не приводишь? Где другие, интересные мне? Где…
– Люди редко бывают похожими друг на друга, – перебил наследника Тан-Уйгу и напомнил: – Не называй неприятные тебе имена, я знаю, о ком ты подумал.
– Уйдешь от меня навсегда? К тюркам уйдешь? Бинь Бяо сказал, у них скоро будет другой сильный вождь…
– Не знаю, принц, – в смущении признался Тан-Уйгу, – но к тебе я хотел бы вернуться.
– Дай слово как будущему императору, я все равно скоро стану императором!
– Даю офицерское слово своему господину быть ему верным, – без всякой усмешки произнес Тан-Уйгу.
– Когда вернешься, я прикажу присвоить тебе высокий чин! Возглавишь мою личную гвардию из одних удальцов, как было у деда!
– Да будет личная императорская гвардия удальцов! – воскликнул Тан-Уйгу.
* * *
Тан-Уйгу жил эти дни в несвойственном напряжении. Совсем в другом напряжении, чем обычно, и ожидание встречи со степью-пространством и Степью-державой Баз-кагана лишь возрастало. Но степь как пространство, его не интересовала, о чем он редко задумывался. А как бескрайние земли предков, свое изначальное прошлое, державу сильных степных народов, к удивлению, не видел и не мог представить, возвращаясь и возвращаясь к привычной государственности китайской империи, понятной ему и легко представляемой. Напрягаясь воображением и мысленно вызывая дух предков, Тан-Уйгу никак не мог увидеть единым и сильным народ, сохранивший о себе память лишь в хрониках и легендах. Уже готовый отправиться с монахом на Толу и Селенгу, Тан-Уйгу почувствовал расслабляющую неуверенность, неожиданный страх, словно увидел этим третьим, не существующим органом физиологического управления человеческим телом судороги умирающих древних народов, и будто кто-то всезнающий стал нашептывать ему по ночам: «Ты будешь последним! Ты будешь последним!» И упрямо не сообщал, в чем он будет последним. Тан-Уйгу просыпался, встревоженный происходящим, в невольном испуге трогал темя, где все было на месте, и кость оставалась костью, покрытой жесткими волосами.
И все же он слышал, что его куда-то властно зовут, насилуя течение устоявшихся мыслей и разум, упрямо диктую какую-то высшую волю.
В последний вечер перед расставанием с Чаньанью и юным наследником, Тан-Уйгу почему-то долго не мог покинуть его, ощущая щемящую жалость, что без него мальчик останется во дворце беззащитным и одиноким, и вдруг сказал:
– Мой господин! Из всех, кто с тобой рядом, я надеюсь только на Дэна. Не расставайся с ним ни на час. Прикажи и ночью быть возле твоей постели. Кроме Дэна, не верь никому.
– Ты за меня опасаешься, Тан-Уйгу? – безмятежно воскликнул наследник.
– Я не знаю, я просто советую… Но так будет лучше, – ответил наставник, не желая выдавать доверительного смущения.
Намереваясь посетить молодого князя Ашидэ Ючженя, с которым после казни отца-старейшины они почти не встречались, Тан-Уйгу почему-то оказался во Дворце Предков. Он долго стоял, в тревоге всматриваясь в засохшие головы Нишу-бега, старейшины Ашидэ, князя Фуняня. Ранее чуждые, не во всем понятные, они, холодные, с опущенными веками, оставались и сейчас загадочно отчужденными, но не казались бесчувственными и окаменевшими. Они не были для него… мертвыми. Продолжали будто бы думать и слушать, пугая, как могли воспринимать мир живого, избавившегося от них. Выставленные для устрашения, они никак не устрашали, вселяя острую горечь, незнакомую прежде тоску. Тан-Уйгу словно бы слышал тот же таинственный шепот Небес, досаждавший в последние ночи, исходивший теперь от бывших тюркских вождей и похожий на предупреждение.
Происходило необъяснимое; всегда осуждая бессмысленное разрушение, под воздействием загадочного Небесного шепота, словно над ним общались всевидящие звезды, Тан-Уйгу вдруг ощутил дьявольскую силу разрушительного созидания. И почувствовал страстное, нетерпеливое желание покинуть столицу как можно скорее, покинуть благоухающий дворец, переполненный евнухами и наложницами, самому вскочить в седло, самому создавать… яростно разрушая.
– Иди смелей, Тан-Уйгу, ты увидишь! Смелей, без оглядки, – шептали достаточно различимо далекие звезды, а головы казненных соплеменников, не поднимая век, затяжелевших в длительном сне вечности, будто согласно кивали: «Иди, Тан-Уйгу! Иди и дойди, куда мы не сумели!»
Разумом он понимал, что стихийное, плохо продуманное тюркское возмущение окончательно подавлено. Что его народ – народ тюрк, народ шаманов и дузов – практически перестал существовать. Но этот непонятный, рассудительно упертый монах Бинь Бяо продолжает чего-то бояться, настойчиво утверждая, насколько все обманчиво и непросто, как было за веками при рождении хунну, шивэй мукри, жужаней, сяньбийцев. Что Степь остается Степью, клокочет скрытым вулканом и затаилась в очередном зачатии очередного народа-сообщества. Он так и говорил Сянь Мыню – странный монах Бинь Бяо, вызывая неудовольствие: «Сянь Мынь, я видел, что лучше никому не видеть. Я видел гнев горстки удальцов малоизвестного тутуна, когда она прорывалась в пески. Прошла только зима и слава какого-то бродяги с бунтарским сердцем выросла. Не слышите или не хотите услышать? Этот человек во много опаснее прежних тюркских вождей, вместе взятых, потому только, что сохранил кочевой дух первородства, степную отвагу, природный азарт воина. Его нельзя испугать, ему нужно дать и тогда он, возможно, смирится…»
… А звезды вдали, в невидимой вышине все шуршали, шептались, возмущаясь, как мало Тан-Уйгу понимает, и укоризненно покачивались тюркские головы на стенах дворца.
В последнее время каждая весть из Черных песков привносила совсем другие чувства, чем раньше, и совсем по-другому его волновала. В дневной беседе в канун расставания, в присутствии наследника, Сянь Мыня и старого историографа, вновь допущенного к принцу, монах Бинь Бяо рассуждал о тюрках только как о грабителях и разбойниках, не сдерживал выражений, и Тан-Уйгу неожиданно резко возмутился, заговорил о положении в Степи, ссылаясь на другие источники. К его удивлению, Бинь Бяо вроде бы растерянно приумолк, но принц охотно подхватил опасную беседу, проявляя немалую осведомленность в недалеком прошлом, что не могло остаться незамеченным для Сянь Мыня.
Властвующий монах не прервал беседу, в которую включился ученый-историк, он вдруг заспешил куда-то, избавив от своего участия.
Продолжая горячиться, принц взмахнул рукой:
– Я видел, как они умирают! На трусливых совсем не похоже. Почему ты сказала, Бинь Бяо, что тюрки – бродяги и беспризорное стадо?
– Слова его неприятны, наследник, и все же точны. Сейчас у них нет ни достойных вождей, ни владений, – произнес Тан-Уйгу, становясь уже на защиту Бинь Бяо.
– И ты, Тан-Уйгу… Ты после это тюрк? Тогда зачем тебе в Степь, не ходи никуда.
Пристальнее взглянув на принца, Тан-Уйгу осторожно поправился:
– Принц, лгать не могу, я согласился пойти в Степь с Бинь Бяо, чтобы увидеть свой народ собственными глазами. И того, кто у них за предводителя. Как я могу смотреть тебе прямо в глаза, когда о моих соплеменниках говорят, как о стаде? Бывают ли народы плохими?
– Уйгу, чем опасны монахи? – спросил принц, удивив Тан-Уйгу далеко не детским вопросом.
– Опасны не сами монахи, строптивые генералы или чиновники, не старые династии с пышным окружением гербов, поддерживающие монарха или не поддерживающие, опасен всегда слабый правитель, – пришел на помощь Тан-Уйгу старый историк.
– Мой отец, Гаоцзун-император – он слабый правитель?
– Император состарился, и ты, наследник, сам видишь, – сурово сказал историк.
– Я хочу быть императором, чтобы вернуть времена деда Тайцзуна! – запальчиво произнес принц.
– Мой отважный господин, подобное невозможно! – Ощущая, как ликующе вздрогнуло сердце, Тан-Уйгу притворно засмеялся.
– Невозможного для императора нет! Разве ты, Цуй-юнь, об этом не говорил? – вспыхнул принц, обращаясь к историку.
– Так только кажется, принц. Можно пытаться что-то повторить, не больше, но это станут совершать другие люди, другой правитель, не Тайцзун, – произнес Тан-Уйгу.
– У меня не получится? – перебил его принц. – Я буду слабым?
– Юный принц, сказано не о тебе, – нашелся Тан-Уйгу, впервые почувствовав, как мало знает наследника и как юноша на глазах взрослеет.
И еще показалось вдруг, что между ученым стариком и принцем установилась куда более глубокая связь, чем виделось со стороны.
– Наставник Уйгу прав, вспомни Кон-фу – кто его повторит? – Историк неожиданно поддержал Тан-Уйгу. – У великих свой путь, о котором никто заранее не знает.
– Учитель Цуй-юнь говорит: мне неизвестен собственный путь? – воскликнул наследник.
– Он пока тебе неизвестен, как неизвестны и те, кто будут рядом с тобой, – подчеркнуто настойчиво повторил историк.
– Да, да, об этом я не думал! Ты умный, Цуй-юнь, я хочу, чтобы ты и Тан-Уйгу были всегда рядом. И Бинь Бяо мне понравился, Тан-Уйгу, приводи его чаще…
Эта беседа не оставляла в покое, рождала новые мысли, как подталкивали к чему-то мрачные головы мертвых вождей, на которые Тан-Уйгу смотрел в тяжелой сосредоточенности.
«Хочу, чтобы ты был рядом, – звучали в ушах Тан-Уйгу слова принца-наследника и держали его, точно цепи, которые просто так не порвать. – Хочу, чтобы ты, Тан-Уйгу, был рядом…»
…А голова старейшины Ашидэ словно бы пошевелилась опять недовольно, и, как всегда, князь-ашина снова не решился ничего ни одобрить, ни осудить.
…И головы Нишу-бега, князя Фуняня не открыли глаза. Но что они недовольны как согревают его сердце слова наследника китайского трона, Тан-Уйгу почувствовал и вдруг ощутил, что ему смотрят в затылок.
Он оглянулся поспешно.
Вдоль стены двигалась фигура в монашеском плаще с капюшоном.
Приблизившись бесшумно, она произнесла голосом Ашидэ Ючженя, заставив Тан-Уйгу вздрогнуть:
– Весь вечер мы ожидали, но ты не пришел, Тан-Уйгу. Многие ждали.
– Ты догадался, где я? – спросил Тан-Уйгу, унимая мелкую дрожь в захолодевшем теле.
– Если не пришел, значит, с ними, тебя здесь часто видят… Жаль, ты не знал моего отца близко… Я сам знал его плохо.
– Помолчи, Ючжень. Разве мы с тобой тюрки? Они были последними.
– Тан-Уйгу, ты вернешься? Мне можешь сказать?
Наставник будущего владыки Китая долго не отвечал, потом тяжело, с надсадой вздохнув, произнес:
– Я их не слышу, Юса. Хочу, но не слышу. Посмотрим, что будет в Степи. Передай нашим друзьям, я оказался неготовым появиться среди них.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.