Kitabı oku: «Не причеловечиваться! Сборник рассказов», sayfa 3

Yazı tipi:

199106

Он повертел в руках скрипучую пластиковую упаковку. К счастью, торт не помялся, когда он резко затормозил, потому что какому-то идиоту взбрело в голову нестись через дорогу возле Горного института.

Торт был такой, как любит мама – большой, круглый, как шляпная коробка, с вензелями и кипенным кружевом взбитых сливок. Иногда ему казалось, что такие торты – жирные, сладкие – не ест уже никто, кроме них, Ковалёвых, но мама даже смотреть не желала в сторону модных тирамису и чизкейков. Хорошо хоть, что масляный крем не просит… Перед его глазами тотчас замельтешили пышные кремовые розы – он их терпеть не мог, от каждого куска такого торта его несколько часов поташнивало, как после поездки в «львовском» автобусе, зато мама с удовольствием слизывала жирный крем с серебряной фамильной ложечки. Он улыбнулся и включил сигнализацию.

Его путь лежал через тихий зелёный дворик. В старой части Васильевского таких почти не встретишь, зато здесь, ближе к Гавани, полно. Он посмотрел на новенький детский городок, на его разноцветные переходы, лесенки и горки, и невольно представил эту площадку такой, какой она была лет тридцать назад: массивные пустые вазоны, скрипучие качели в чешуйках ржавчины да скучная серая горка в форме слона. На этом бетонном слоне ежедневно кто-нибудь разбивал нос. Однажды пришла и его очередь; он отчетливо помнил, как бежал к парадной, оставляя за собой пунктирный красный след на снегу. Было не больно, скорее, обидно, и кровь казалась похожей на клюквенный морс.

Вот и парадная. Когда, интересно, убрали скамейку? Была она в прошлый раз, когда он приезжал к родителям, или нет? Кажется, была. Вот и куст сирени ещё не успел выровняться, растёт в стороны, как будто окружая скамейку. Когда-то на ней сидели три бабушки. Он всегда с ними здоровался, а они в ответ смешно кивали разноцветными узорчатыми головами. Всех их звали Нинами, поэтому различали бабушек по отчествам – одна была Кузьминична, вторая Игнатьевна, а третья… фу ты черт, забыл. Он подумал вдруг, что этим Нинам, должно быть, тогда было немногим больше, чем его матери сейчас, но они казались гораздо старше. Из-за платков, наверное. Маму не заставишь надеть платок. Даже когда она заговаривает о смерти (терпеть не может он эти разговоры), просит, чтобы её хоронили в чепце… Да разве в платках дело? Ведь им, этим Нинам, лет по двадцать было, когда война началась… Вот и постарели рано. И ушли – рано.

Пока он рылся в борсетке в поисках ключей (и куда они все время деваются?), домофон пронзительно запищал, и дверь распахнулась, выпуская парочку – женщину с сыном на роликовых коньках.

В парадной царила прохлада и полумрак. Он взглянул на узкий лестничный пролёт и вспомнил, как к соседям с третьего этажа, Рабиновым, пианино поднимали на тросах и грузили через окно. Интересно, куда оно делось, это пианино, когда Рабиновы уехали в Хайфу? Сейчас в квартире живёт бизнесмен с молодой женой и дочерью. Им пианино явно ненужно, они любят горные лыжи и дайвинг. Неужели оно до сих пор стоит там, в квартире, запертое, как пленник? Или, может быть, его разобрали на части и вынесли на помойку? Он усмехнулся. И что за мысли лезут в голову? Вечер воспоминаний устроил…

Он по привычке заглянул в почтовый ящик. Видимо, отец вчера выгреб все газеты и рекламные проспекты – на дне ящика сиротливо лежал один-единственный конверт. «Ковалёву А.А.» – прочитал он и усмехнулся. Кто на этот раз решил написать отцу? Армейский приятель из Батайска? Тётя Надя из Зеленограда? Обратного адреса не было.

Вдруг что-то царапнуло едва заметно, как крошечная заноза. Почерк показался знакомым. Ведь он тоже Ковалёв А.А. – Александр Андреевич. Может быть, письмо адресовано ему? Ведь он тоже здесь жил когда-то… Что за ерунда! Кто в наше время станет писать бумажные письма?

Он ещё раз взглянул на конверт. До чего же знакомый почерк! И совсем не похож на аккуратные «чертежные» буковки тети Нади. Буква «К» единственная ровно стояла на строчке, остальные прыгали туда-сюда… Он вдруг вспомнил – и эту крупную «К», и веселые разнокалиберные буквы. Сколько неприятностей доставляли они ей в начальной школе! Вот она сидит рядом, низко склонившись к парте. Не высовывает кончик языка, когда пишет, как многие девчонки из класса, но от сосредоточенности у неё странно каменеет лицо, становится совсем неживым, как у бюста Ильича в холле первого этажа. Она пишет, старается, но все равно получается неаккуратно…

Он торопливо разорвал конверт. «Милый Шанежка!» У него вдруг защипало в носу. Так вот как это бывает! Стук из прошлого. «Шанежка» – так она его называла. Ее родители приехали в Ленинград откуда-то с Урала, и мама по воскресеньям пекла шанежки – вкусные круглые ватрушки с картошкой и творогом. «Шанежка, пошли шанежки хавать», – заливисто смеялась она, без всякого стеснения демонстрируя щербинку между передними зубами.

Он поставил торт на почтовые ящики и развернул письмо. Оно было совсем небольшое, и буквы разбегались в стороны куда больше обычного.

Почему – сейчас?

«Милый Шанежка! – писала она. – Сейчас, когда ты читаешь это письмо, я, возможно, лечу над Атлантикой, или еду через пустыню, или лежу на диване в своём доме где-то в городке… назовём его Спрингфилд. Я не вернусь в Питер. Я так решила. Я вышла замуж за хорошего человека, и больше никогда не стану ворошить прошлое. Мамы нет уже больше пяти лет, поэтому с городом меня ничего не связывает. Комнату на Весельной я продала какому-то милому молодому архитектору. Со мной нет ничего – ни фотографий, ни писем, ни книг. Это было моё решение. Я решила ничего не брать в новую жизнь…»

– 

Привет!

Она сидела на скамейке и читала книгу. Читала! Сама! Про себя! Это было удивительно. Она подняла на него янтарные глаза – он ни у кого не видел таких глаз ни до, ни после – и со старушечьим вздохом (разумеется, он ей помешал) ответила:

– Ну, привет, коли не шутишь…

– Как тебя зовут?

– Елизавета, – она улыбнулась уголком рта. – А тебя?

– Санечка, – хотел сказать он, но накануне у него вывалился ещё один зуб, и вышло что-то вроде «Шанефка».

– Шанежка? – Лиза расхохоталась. – Это же пирожок!

– Сама ты пирофок. Шанефкой меня все называют. А так я – Алекфандр. А про что книфка?

– Про любовь, – важно сказала Лиза. – «Два капитана» называется. Хочешь, дам почитать?

– Я не умею, – ему стало стыдно.

– Это ничего. Я тоже не умела, а за лето научилась. Со мной бабушка занималась.

– У меня тофе есть бабуфка, но она с нами не фывет.

– Это здорово. Я очень люблю бабушку. При ней мама с папой никогда не ругаются, – и, словно испугавшись своей откровенности, Лиза осеклась.

Они сидели рядом и молчали. Лиза теребила в руках переплёт книги.

– А хофеф… – сказал он, – я подарю тебе кремень от фафыгалки?

Совершенно мистическим образом они попали в один класс и оказались за одной партой. Он всегда рос быстрее одноклассников, но из-за близорукости учителя сажали его за первую парту. Лиза же, наоборот, тянулась вверх медленно, словно нехотя, и её было почти не видно из-за крышки парты. Что, впрочем, не мешало ей быть круглой отличницей. Если бы не она – смелая, находчивая, за словом в карман не полезет – ему бы, наверное, пришлось несладко. В детстве за ним закрепилась репутация недотепы и неудачника; мама с папой, для которых он стал поздним и долгожданным ребёнком, тряслись над ним и решали все его проблемы – таких не любят ни в детстве, ни после. Лиза изменила его. С ее подачи он научился давать сдачи, играть в футбол и прыгать с крыши одноэтажного флигеля. Неудивительно, что его родители сразу невзлюбили эту девицу…

«… Я пишу только тебе, потому что хочу сказать огромное спасибо за все то, что ты делал для меня. За то, что был рядом. Тебе казалось, что я избавляю тебя от одиночества? Это ты избавлял от одиночества меня…»

К пятнадцати годам все одноклассники разбились на пары и, не стесняясь учителей, целовались и обнимались на подоконниках. Только они с Лизой оставались одиночками: всюду ходили вместе, бегали на залив, ездили за город, но он не решался даже взять её за руку.

Однажды Лиза пришла на встречу расстроенная, но рассказывать ни о чем не захотела. Это была её характерная черта: она всегда молчала до последнего, сверкая глазами.

Он чувствовал, что ей плохо, но поделать ничего не мог. Не найдя ничего лучше, он повёл её в арку-провал – их секретное местечко на Тринадцатой линии. Они зашли в подворотню, сделали несколько шагов, и вдруг над их головами открылось стылое октябрьское небо.

– Ты ведь меня не оставишь? – вдруг спросила Лиза. Нижняя губа у неё подрагивала, но глаза оставались сухими.

– Никогда, – пообещал он.

Соврал, разумеется…

«… Ты – лучшее, что случилось со мной в жизни. Из всего того, что было, я хочу оставить только тебя. Я не знаю, что будет завтра, послезавтра, через месяц. Просто хочу, чтобы ты был со мной. Хотя бы так…»

На праздник, посвящённый его шестнадцатилетию, Лиза не пришла – сказалась больной. За столом сидели школьные приятели, которых он обрёл благодаря ей. Они принесли пиво и украдкой потягивали его на застекленном балконе. Ему было неуютно. Хотелось стукнуть кулаком по столу и уйти в метельную темень.

В половине одиннадцатого, когда приятели разошлись, а родители вернулись из театра, раздался телефонный звонок. Трубку взял отец.

– Тебя, – недовольно буркнул он, и стало понятно, что звонит Лиза.

Он не узнал её голос – влажный, хриплый, далекий.

– Шанежка, с Днём Рождения. Через полчаса в арке-провале. Жду.

– Она с ума сошла! Проститутка! – увидев, что он шнурует ботинки, мама взорвалась. – Андрей, скажи ему! Куда он пойдёт? Ночь на дворе! Гопота вся вышла! Холодина! Метель! Да и что это за штучки? Она свистнет, и ты побежишь?!

– Мама, она мой единственный друг, – тихо, но твёрдо сказал он. – Что-то случилось, иначе она бы никогда…

– Друг? А кого ты сегодня приглашал тогда?

Мама выглядела уже не злой, а растерянной.

– Ольга, он взрослый мужчина. Подумай о ней – стала бы она выходить в ночи одна. Может, действительно что-то случилось. Ты же сама говорила, у них там вроде не все в порядке, у её родителей…

Навстречу ему из арки-провала метнулась крошечная дрожащая тень.

– Шанежка, прости меня, я не хотела в твой день рождения… но… Шанежка, папа ушёл. Представляешь? Собрал чемодан – и ушёл. Мама полбутылки уже выпила… Шанежка… – и она разрыдалась.

Он неловко обнял её (да что там, схватил поперёк тела и прижал к себе).

– Лиза, Лиза, что ты, перестань…

Он вдруг увидел, что куртка у неё надета прямо на футболку, а на ногах – легкие кроссовки.

– Пойдём к нам, Лиза. Пойдём.

– Твои родители меня не любят, – мгновенно каменея, ответила она.

– Это неважно, – твёрдо сказал он и вдруг прибавил, – зато я люблю.

«… Я не претендую на то, чтобы быть с тобой. У тебя семья, дети. Я была одна и буду одна всегда, даже сейчас. Мне просто важно знать, что где-то на другом конце земли есть ты, Шанежка. Милый мой человек…»

С той ночи, когда мама, недовольно поджав губы, постелила ему на полу, а Лизе – на софе, многое переменилось. Они по-прежнему не держались за руки, но Лиза стала с ним какой-то близкой и мягкой, совсем не такой, как раньше. Он и раньше подозревал, что на самом деле она другая. Эти перемены неожиданно испугали и расстроили его.

Лиза, его волевой и храбрый товарищ, стала обидчивой и слезливой, несла всякие сентиментальные глупости, требовала поцелуев и внимания… Аккуратно целуя её в растрескавшиеся губы, он ощущал только робость и волнение – почти неприятное.

Встречи с Лизой тяготили, он научился врать и выкручиваться. Однажды прямо посреди разговора она, нервно заправив за ухо прядь волос, встала со скамейки и сказала ему:

– Не стоит тебе встречаться со мной, Шанежка. Счастья я не принесу, – и быстро ушла.

Он не стал догонять её…

«…Не стоит искать меня. Я всегда приносила тебе одни лишь неприятности. Ты очень хороший, Шанежка. Очень. Я не знаю, что стало бы со мной, если бы не ты…»

Придя после лета в выпускной класс, он узнал, что Лиза забрала документы и поступила в техникум. Чувствуя невольную вину, он позвонил ей. Лизина мать заплетающимся языком сообщила, что дочь куда-то переехала. Адреса она не знала или не захотела говорить. Никто не знал о Лизе ничего – ни хорошего, ни плохого. Он прекратил поиски почти с чистой совестью. Честно говоря, он не знал, что скажет Лизе, если встретит её на улице.

После школы он поступил в Бауманку и с облегчением уехал из Питера.

«…Ты всегда появлялся в самые тяжёлые моменты моей жизни. Не появился только сейчас, и я сочла это знаком. Значит, так нужно. Значит, всё…»

Прошло почти десять лет. Он женился, через год появился Славка, ещё через два – Алиса. События сыпались, как фигурки в «тетрисе», он только успевал складывать. Однажды на новогодние каникулы они приехали к родителям.

Жена отправила его за детским питанием. Он с удовольствием вышел в морозную мглу: за три дня все они успели порядком надоесть друг к другу. Его Марина ладила с матерью только на расстоянии, да и сам он отвык от родительских поучений.

Постновогодний город выглядел апокалиптично: ветер нёс по Среднегаванскому мусор, отяжелевшие от жирной еды и неумеренных возлияний горожане почти не появлялись на улице. Он шёл по знакомым местам и не узнавал своего города. Москва была совсем другой – стильной и выглаженной, как костюм дипломата…

Он зашёл в магазин, отряхнул с ботинок серый снег и зашагал к стеллажам с нарядными баночками. Ему неожиданно расхотелось уходить из тёплого магазинного нутра, но это странное ощущение отпустило так же быстро, как возникло. Он взял несколько жестяных цилиндриков и прошёл к кассе.

– Пакет нужен? – кассирша подняла отяжелевшую от недосыпа голову.

Он ни за что не узнал бы ее, если бы не глаза – темный янтарь в золоте.

– Шанежка…

Он уловил своё имя в движении сухих бескровных губ. У неё по-детски задрожал подбородок. Янтарь оплавился, капелька смолы повисла на ресницах.

– Маша, пятнадцать минут, – умоляюще крикнула она куда-то в подсобку.

Голоса он тоже не узнал.

– Шанежка, мама умерла, – прошептала она и вздрогнула всем телом, как тогда ночью в арке-провале.

– Лиза, я…

– Я понимаю. Видела, что ты купил. Я очень рада, Шанежка, правда. Очень рада…

– Лиза, как ты?

– Я хорошо, Шанежка. Давай не будем. Расскажи о себе.

Он что-то говорил, наверное. Точно не молчал. Они стояли в подворотне, прячась от ветра и поземки. Лиза курила, кутаясь в тонкую жилетку с эмблемой магазина. Он снял финский красный пуховик и накинул ей на плечи. Она слабо возразила, но тотчас принялась наглаживать блестящий рукав сухой бледной ладошкой. Он знал, что завтра сляжет с температурой. Он заболевал от любого сквозняка, как в детстве, но ему было все равно.

«… Я заканчиваю, Шанежка. И так слишком много получилось. Надеюсь, ты счастлив. Я тоже постараюсь. Л.»

Засвистел чайник. Мама взглянула на торт и расплылась в улыбке:

– Самый дорогой, небось, взял, Санечка. Сейчас снимем пробу…

– Саш, а ты ящик не проверил? Нам квиток за газ должен прийти, что-то нет уже вторую неделю, – крикнул из ванной папа.

Он стоял, широко расставив ноги, и бережно, как ребёнка, мыл под струей воды огромный темно-зелёный арбуз.

– В ящике ничего нет.

Год спустя

– Ребзя, вы не представляете, как я рада, – Лена Рабинова бодро вскочила из-за стола, но тут же покачнулась. Пожалуй, она выпила многовато вина.

– А мы-то как рады, – крикнул Серёжа Ячменный, поднимая бокал. – Давайте выпьем за Лену, которая прилетела к нам с тёплого Красного моря в зимнюю стужу!

– Хайфа на Средиземном, дурачок, – кокетливо засмеялась Лида Лединская. – Что тебе ВерВанна по географии ставила?

– Пять! Она всем, кроме Батухтина, ставила пять! А он однажды спросил, почему статья про промышленность Тольятти находится в разделе «География России»!

Грохнул смех.

– Эй, Санек, пошли покурим, – потянул его за рукав Пятачок, Лёня Пятаев, – маленький розовощекий мужичок, с которым они когда-то неплохо ладили.

– Я не курю.

– Пошли, говорю. Тебе ещё не надоела эта ярмарка тщеславия?

Они вышли на крыльцо и закурили. Дул холодный ветер, снег крутился, обтекая столбы, как вода в половодье. Некстати вспомнилась встреча с Лизой…

– Ты про Лизу знаешь? – спросил Пятаев, глядя на него в упор.

– Да, знаю. Ещё одна эмигрантка…

– Циничный ты.

– В смысле? В Америке, наверное, неплохо живётся.

Пятачок как-то странно посмотрел на него, потом взял под руку.

– Сань, ты ничего не знаешь, да?

– Знаю. Лиза вышла замуж за американца и уехала. Всё.

– Сань, я не знаю, откуда ты это взял, но… У меня тесть в Песочном работает, в больнице. Я ему документы как-то отвозил, иду… Вдруг окликает меня кто-то. Я даже не узнал её, Сань… Глаза только, остальное – чужое… Четвёртая стадия, Сань. Это всё. Она просила тебе не говорить, но я подумал… Ты как, Сань?..

«PS: письма, конечно, доходят и без индекса, но мне приятно, что я помню твой – 199106. В 1991 мы познакомились, а 06 – месяц моего рождения. Я все помню, Шанежка, милый мой человек…»

Коэффициент сцепления

Я, наверное, даже не заговорил бы с ней – не в моих правилах терзать попутчиков досужей болтовнёй. Вошёл в салон одним из первых, пропихнул сумку-батон подальше на пустой багажной полке и устроился возле окна – программа выполнена.

За иллюминатором гроздью огней рассыпался аэропорт. Лило, как из душа, ещё и с ветром; на лужах лежала оспенная рябь. Вот уже больше двадцати лет живу в Питере, а к дурацкому климату никак не привыкну. Так и не стал этот город моим, чужой и холодный.

Я уронил наушники, нагнулся, и, распрямляясь, заметил её – стоит в проходе и растерянно ищет взглядом стюардессу. Оказалось, что пока я глазел в окно, подъехал второй перронный автобус, и салон заполнился людьми.

Я сразу понял, в чём дело: у неё был объёмный чемоданчик, а места на багажной полке уже не хватало.

– Нужна помощь?

– О, да, спасибо! Было бы… с вашей стороны…

Я встал, ловко, как в головоломке-пятнашке, перетасовал вещи и уложил чемодан. Протянул руку за пальто, и она, подавая его, улыбнулась.

Улыбка оказалась хорошей. Такие бывают у женщин, не блещущих красотой, но знающих себе цену. Вот только глаза дышали сухим холодом, как питерский ноябрь. Я не любил дежурные улыбки. Однажды довелось увидеть японку, которая, сверкая мелкими куньими зубками, сообщила о смерти коллеги. Меня тогда, помнится, всего перетряхнуло.

Словно прочитав мои мысли, она погасила улыбку и отодвинулась, чтобы дать мне пройти. Фигура у девушки была крепкая, и деловой костюм обтягивал бричкинские объемы чуть больше, чем нужно. Конституция, тут уж ничего не попишешь.

– Хотите к окну? – предложил я. – Я много летаю, насмотрелся.

– Сейчас, думаю, быстро в облака нырнём, а в М. я даже не знаю, куда смотреть.

Мне показалось, она хотела сказать по-другому, мол, там и смотреть-то нечего, и я неожиданно обиделся за город, из которого с радостью сбежал два десятка лет назад.

– Зря вы так. Красиво будет, когда разворот над рекой сделаем. И главная площадь. И факел у нефтьоргсинтеза. И…

– Уговорили, – она с добродушным смешком шлёпнулась в кресло. – Только расскажите, куда именно смотреть. Я Петергофа-то ни разу не видела – всё время пропускаю.

Хорошенькие стюардессы, умело лавируя в узком проходе, проверяли, приковались ли мы к сиденьям, и показывали привычную пантомиму на случай экстренной ситуации. Моя соседка съёжилась в кресле, закрыла глаза.

– Боитесь?

– Да, два месяца назад садились в Оренбурге на вынужденную – птица в двигателе. Перетрусила сильно. Надо, наверное, смородины попить.

– Почему смородины?

– Да это шутка такая. Локальный мем, если хотите. Моя бабуля всё предлагает лечить смородиной – от головной боли до грыжи. Какая полоса мокрая… а мы не соскочим?

– Не соскочим. Есть такое понятие – «коэффициент сцепления». Всё рассчитано.

– Откуда вы знаете? Вы – инженер?

– Папа занимался авиастроением. В М. есть заводы и авиастроительный Завод с большой буквы. В моём классе у каждого кто-нибудь да работал там. Хотите, могу взять вас за руку? Некоторым, говорят, помогает.

– Не стоит. В таких ситуациях люблю бывать одна. У меня в прошлом году подозревали… нехорошее… никому не сказала, сама поехала за ответом. Одна.

Самолёт разбегался перед прыжком в пустоту. Мелькали огни. Она повернулась ко мне и неожиданно представилась:

– Таисия.

– Красивое имя. Редкое и звучное. А меня Антоном зовут. Таисия, вы как к чёрному юмору относитесь?

– А при чём тут юмор?

– Хотел пошутить, мол, если один из нас выживет, будет знать имя другого.

– Средненькая шутка, – это прозвучало даже как-то не обидно. – Вы жили в М.?

– Я там родился.

– Надо же, – она взглянула на меня с уважением и по-детски капризно потребовала, – расскажите о нем.

Повелительный тон меня не задел. Я давно хотел поделиться с кем-нибудь тем, что помнил о городе и детстве. Иногда даже записывал что-то в блокнотах, вордовских файлах, заметках смартфона… Странным образом эти фрагменты куда-то пропадали, а воспоминания ускользали от меня в морок небытия.

– Это мой дом, – начал, – хотя я давно живу в Питере. Многообещающе, да?

– Мне кажется, вы многое можете рассказать. Мне нравятся люди, которые умеют обращаться со словами. Ой, – это самолёт, как всегда при наборе высоты, вдруг провалился в невидимую яму. – Не молчите, пожалуйста, не то я стану вспоминать ту историю с птицей и умру со страху.

– Чтобы отвлечь вас, хорошо бы, конечно, припомнить пару весёлых баек, но, как назло, ничего в голову не лезет. Всё больше ностальгия и меланхолия.

– Начните с первой любви, – она взяла нагловато-шутливый тон. – Обычно это очень занимательно.

…Я закрыл глаза. Зима, горка на лыжной базе. Оплывшее, как масло на сковородке, солнце над гребёнкой чёрных елей. От белизны ломило глаза и лоб. Мы делали санный поезд, с визгом и искристой пылью мчались по склону, с маху врезаясь в снежный бруствер. Все хохотали до колик. Девчонки – особенно. Лица у них пылали, а у меня сладко перекатывалось в животе. Я, хоть и позже других, узнал секрет: зимние ватные штаны у девчонок на завязках, и, пока поезд несётся с горы (для особо наглых – прямо на старте), можно наловчиться и сунуть руку «туда», под пояс спереди. Парням нравилось, девчонки вроде были не против. Длинная и худая Оля-Макаронина, что летом переросла всех парней в классе, громко хихикала. Машка Лисицына шутливо тузила Гришу. Из-под шелковых ресниц Катьки Котовской маслились карие глаза.

На следующем спуске я смело запустил руку «под завязки» Нине Глинниковой, которая уселась передо мной. У Нины были синие глаза в пол-лица и пружинистые белые кудри. Её папа носил полковничьи погоны, поэтому жили Глинниковы не в тесной хрущевке, а в сталинском доме на улице Ленина. На потолке у них висела громадная хрустальная люстра – я видел через окно.

Ветер свистел в ушах. Моя рука стала смелее… Хрясь! Мы ещё даже не доехали до бруствера, а я уже валялся в стороне, по инерции загребая руками рыхлый снег. Это Нина дала мне пощёчину. Что-то я сделал не так.

Сейчас я вообще удивляюсь, почему тогда решил, что с ней так можно. Она была совсем другая, не из нашего мира. Инопланетяшка.

Это стоило понять, когда на День здоровья Нина притащила блины на молоке – румяные и розоватые, как живое тело. У всех остальных девчонок они получались серо-синими, потому что тесто «наводили» на воде.

О той истории с пощёчиной никто не узнал: санный поезд надёжно укрыла снежная пыль, и остальные звенья были заняты чем угодно, только не нами. Через пару дней я набрался храбрости и подошёл к Глинниковой на перемене, чтобы попросить прощения. Вопреки моим ожиданиям, Нина легко приняла извинения:

– Я ведь знала, что ты не такой, как они… Другому бы и пощёчину дать побоялась – вдруг ударит в ответ. Я не к тому, что ты мягкотелый или ещё что… просто ты – верный. Такой, как нужно.

Что она имела в виду? Каким нужно быть? Я и сейчас, спустя годы, не знал.

В конце третьей четверти полковника Глинникова перевели куда-то на юг, в Ростов или Таганрог. Нина обещала прислать адрес, но я так ничего и не получил.

… – Вы не спите? – Таисия коснулась моего плеча. – Замолчали резко, а ведь обещали рассказать что-нибудь забавное…

– Сейчас, – я смутился, – соображаю, что будет вам интересно. Вы по делам летите?

– В командировку. Судиться. Я юрист.

– Большой университет заканчивали?

– Да.

– Я тоже в Ждановском на юрфаке три курса отучился. Отчислился из-за Дрейшева. Был такой – гроза административного права. Не застали?

– Нет, только предания доходили. И какую стезю выбрали?

В ее словах мне почудилась насмешка.

– Бизнес, – сухо сказал я.

– Достойно.

У неё были странные интонации: я никак не мог понять, смеётся она или говорит серьёзно.

– А вы не боитесь летать?

– Нет, – ответил я и покривил душой.

Аэрофобом в традиционном понимании я не был. Страх охватывал меня внезапно, без привязки к времени и обстановке.

Например, по дороге в аэропорт мне попался совершенно невозможный таксист. Сверкая раскосыми глазами в радостном исступлении, он летел по кольцевой, перестраивался из ряда в ряд, одним только чудом избегая столкновения с гигантскими фурами. Вокруг их колёс вихрилась водяная пыль. Мне стало страшно, как не бывало очень давно. Окружающий мир проступил чётче, словно высохло запотевшее стекло, и сделался красивее прежнего. За границами чертового колеса, которое мчало меня и безумца-водителя, чернел лес, сияли равнодушным ртутным светом муравейники новых районов, уходя верхушками в облака, подмигивали сигнальными огнями трубы ТЭЦ. Стучали дворники, золотые реки сбегали по стеклу, и я чувствовал, как крепко врос в эту суетную, но оттого не менее прекрасную повседневность.

Я мог потребовать от него рулить аккуратнее, но, будучи мальчиком из города М., по рождению был лишён права бояться. Я должен был, не моргнув глазом, сигать через траншею, ощетинившуюся арматурой, нырять в незнакомом месте, рискуя пробить бестолковую башку, и лететь с обрыва на велосипеде, беззвучно моля неизвестного бога о том, чтобы не сломать себе шею. И я терпел, хотя кровь пульсировала у горла. Терпел и таращился в лобовое стекло, пока глаза не заслезились.

…Я барахтался в безбрежном горячечном бреду. Люстра-тарелка, как НЛО, парила надо мной, раскручиваясь вокруг своей оси. За окном в мутной синеве ночи бродил кто-то косматый и страшный, зыркал темными провалами глазниц в окна второго этажа, скалился в недоброй улыбке. Мамы не было рядом. Она, я слышал, убежала к таксофону на углу, чтобы вызвать мне «скорую» – ртутный столбик вопреки горьким белым кругляшам полз к отметке «40». Со мной осталась бабушка. Она застыла в пустом переднем углу, только дощатый пол скрипел под распухшими коленями. Единственная в нашем доме икона на потемневшей доске лежала, завёрнутая в вощеную бумагу, на дне бельевого ящика. «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» – бормотала она, и безглазый за окном отступал в темноту.

Сердясь, мама называла бабушку чалдонкой, и я долго считал, что чалдон – обидное слово, что-то вроде болвана. Бабушка по-особому, козырьком, повязывала платок, и молилась по воскресеньям в кладбищенской часовне. Другие старушки из нашего двора ходили в церковь на Слюдянке, и одна лишь моя – в староверческую на кладбище, поэтому ей и с ними было не по пути. Мама бабушкину религиозность не жаловала, она верила в советскую власть и достижения науки.

Той страшной ночью бабушка отмолила меня у своего чалдонского бога. Когда квартира наполнилась шагами и разговорами – мама вернулась с врачом и медсестрой, я уже плавал в поту, а бабушка сидела в кресле у моего изголовья. Её губы всё ещё беззвучно шевелились. «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» Это была единственная молитва, которую я выучил.

Паря в пугающей невесомости над мокрой кольцевой дорогой, я вспомнил заветные слова и повторил про себя.

– Вы к родителям? – белизна на щеках Таисии сменилась пастельным румянцем.

– Да.

Она достала из сумочки зеркальце и принялась придирчиво осматривать лицо.

– Представляете, – пожаловалась она, – тушь отняли на досмотре. Говорят, ужесточили правила из-за Олимпиады.

– У меня чуть конфеты не забрали. Решил положить в ручную кладь, чтобы не помялись. Родителям везу. Они всегда любили ленинградские. Петербургские, в смысле. Фабрики Крупской.

Она провела по щекам пуховкой – или как это у женщин называется? – и по-детски надула губки. Я скосил глаза и подумал о том, что она чем-то напоминает жену. Мою бывшую жену. Мы, возможно, всё ещё любили друг друга, я и о себе не мог бы сказать точно, не то что о ней…

Иногда лицо жены, обычное, в общем-то, русское лицо, всплывало передо мной посреди мысленного потока, и я физически ощущал болезненный укол. Не в сердце, а где-то в районе печени. Странное дело.

… Мама стояла возле трюмо и разглядывала отражение в мутном стекле. Я украдкой наблюдал за ней из-за плюшевой занавески, отделявшей комнату от прихожей. Мама терпеть не могла, если кто-то, даже папа, смотрел за тем, как она красится – считала это слишком интимным.

Мама достала из расшитой бисером косметички карандаш, высунув кончик языка, послюнила его, и осторожно поднесла к брови. В ту минуту у неё было удивительное выражение лица, совершенно не материнское. Что-то дикое, первобытное отражалось в русалочьих глазах.

Звонок в дверь прервал эту загадочную ворожбу. Папа вернулся из булочной. Мама поспешно спрятала карандаш в карман халатика.

Я хорошо помню этот день. Праздновали папин юбилей, и к обеду стали собираться друзья. Первыми, как обычно, пришли Субботины – Андрей Вениаминович, которого все звали Витаминычем, с женой гренадерского роста, тучной, зычной, вечно хохочущей в тридцать два кафельных зуба. Витаминыч был очкастым и тихим, как сельский учитель, пока дело не доходило до третьей рюмки, которая совершенно его преображала: он неумело и похабно шутил, щекотал жену и вспоминал армейские байки.

Вторыми, всегда минута в минуту, появлялись Рагозины. Дядя Витя Рагозин – огромный, косоглазый – хватал меня в медвежьи объятия, обдавая запахом табака и тройного одеколона. Его жена (имени уже не припомню) молодая и смугленькая, вечно как бы смущённая, с виноватой улыбкой совала маме коробку конфет или кастрюлю с мелкими домашними пирожками. Она, как я узнал потом, была бесплодна и очень стыдилась этого. Рагозин, кажется, действительно её любил – сейчас уже не спросишь.

Корнеевы по обыкновению опаздывали. Я терпеть их не мог и втайне надеялся, что они поссорятся и не придут совсем. Но они приходили всегда, даже если ругались вдрызг. Лёнька, по-другому его никогда и не называли, был лодырь и дуропляс, маменькин сынок с пузом и лысиной. Я никогда не понимал, что у них с моим отцом, человеком порядочным и образованным, может быть общего. Его жена Зина, некогда красивая, но донельзя заезженная деревенская баба, говорила много и торопливо, будто оправдываясь, и я быстро от неё уставал. Их сын Вовка, уменьшенная копия Лёньки, без конца капризничал, и я никогда не дружил с ним, хоть и был всего на два года старше.