Kitabı oku: «Звезда по имени Эстер», sayfa 5
Глава 8
– Если бы я знала, что правильно и что неправильно!
Эстер сердито стукнула кулаком по подоконнику, на котором сидела во все время разговора с Ксенькой.
– А разве ты этого не знаешь? – улыбнулась та.
– Понятия не имею!
– Ты заблуждаешься. – Ксенькина улыбка показалась Эстер не то что едва заметной, такою-то она была всегда, но какой-то… до глубины души усталой. – Звездочка, ты всегда знаешь, что правильно и что неправильно. Это твое природное свойство, такое знание.
– Да ну, глупости, – махнула рукой Эстер. – Ой, Ксенечка, извини! Во всяком случае, это какие-то отвлеченности – то, что ты говоришь. И думать о них я не вижу смысла. А вот как мне вести себя в положении неотвлеченном, это надо решить. Но как это решить, я не знаю.
Эстер вовсе не предполагала, что Ксенька поможет ей разобраться в неотвлеченном положении, которое весь последний месяц составляло главную заботу ее жизни. Она просто размышляла вслух.
Эстер давно уже заметила, что Ксенькино присутствие, бесплотное, как присутствие эльфа в лесу или сиреневого облака в весенних зарослях, – явление магическое. Мысли при ней всегда приобретали стройность, а решения, которые во всякой другой обстановке казались Эстер трудными, даже мучительными, от одного лишь молчаливого внимания ее подруги становились простыми и ясными, да и приходили как-то сами собою.
И вот сейчас Эстер надо было решить, оставаться ли в студии Художественного театра, куда ей помогла поступить Алиса Коонен, или же принять предложение, сделанное ей месяц назад, и уйти в Мюзик-холл, на освободившееся место одной из тридцати герлс. Об этих герлс, которых обучил, а точнее, взрастил специально для Мюзик-холла балетмейстер Касьян Голейзовский, не писали или хотя бы не судачили разве только ленивые театральные критики. Одни утверждали, что герлс сделаны по американскому лекалу и потому творчески несостоятельны, другие сетовали, что они не вполне этому лекалу соответствуют, а значит, и не имеют права на существование…
– Но самое отвратительное, когда заводят шарманку про идейную направленность социалистического искусства, – сказала Эстер. – Про жалкое копирование Америки еще мыслимо выдержать, но про социалистическую идею искусства – нет, совершенно невозможно.
– А ты еще не привыкла? – усмехнулась Ксения. – По-моему, из этих пустых фраз состоит вся наша жизнь.
При этом Ксения быстро провела ладонью по лбу – так, словно продиралась сквозь пустые фразы, как сквозь паутину, и они пристали к ее коже, доставляя физическое неудобство. Эстер улыбнулась. Чутье ко всякой фальши и природная к ней брезгливость были у Ксеньки органичны, как обоняние и осязание.
– А зачем к ним привыкать? – сказала Эстер. – Мы же не привыкаем к…
Тут, впрочем, она затруднилась со сравнением. Она хотела сказать, что не привыкают же они, например, к отсутствию у них в «Марселе» горячей воды. Но это было бы неправдой – все-таки без горячей воды они как-то обходились: когда надо было помыться или постирать, то грели воду в бельевых баках. А разговоры и статьи про задачи социалистического строительства в советском театре и про прочие подобные гадости выводили Эстер из себя еще в те времена, когда она занималась в мастерской Фореггера. И теперь, по прошествии двух лет, все это по-прежнему казалось ей отвратительным.
Лишь только она вспомнила про Мастфор, мысли ее сразу же отвлеклись от глупых фраз и вернулись к нынешнему предложению Голейзовского.
– Конечно, я пошла бы в Мюзик-холл, – задумчиво произнесла она. – Я ведь этому у Фореггера и училась.
– Так в чем же тогда дело?
Ксенька, казалось, слышала ее мысли так же легко, как слова. Во всяком случае, на эту фразу она ответила так, словно их разговор не прерывался на то короткое время, что Эстер молча размышляла.
– Но Художественный театр, вот что! Это же мечта, это больше даже, чем мечта, – сказка волшебная, чаша Грааля!
– Так уж и чаша Грааля, – улыбнулась Ксенька. – Не преувеличивай, Звездочка.
– И нисколько не преувеличиваю! – горячо воскликнула Эстер. – Еще даже преуменьшаю. Ну что мне до Грааля? А МХТ… – Мечтательная улыбка мелькнула у нее на губах. Но тут же исчезла. – И к тому же перед Алисой неловко, – добавила она. – Мне кажется, ее оскорбит, если я предпочту Художественному театру Мюзик-холл.
– А мне кажется, нисколько ее это не оскорбит, – пожала плечами Ксения. – Сама она предпочла же когда-то всему Камерный театр. И даже Константина Сергеевича оскорбить не побоялась.
Из-за присущей Эстер потребности делиться с подругой всяческими новостями, как своими лично, так и всеми новостями театральной Москвы, Ксенька была осведомлена о перипетиях биографии Алисы Коонен – в частности, о том, что та на заре своей карьеры ушла от великого и признанного Станиславского к молодому режиссеру Таирову в его Камерный театр.
– Ну, Алиса в Таирова просто влюбилась, – пожала плечами Эстер. – Но я-то в Голейзовского нисколько не влюблена.
– Потому ты сейчас и колеблешься, – чуть заметно улыбнулась Ксения. – Твой барометр временно выключен.
Эстер засмеялась. Все-таки Ксенька читала ее мысли, кажется, даже прежде, чем они превращались у нее в голове из смутных клубков в блестящие нити. Конечно, она была когда-то влюблена в своего учителя Фореггера! Да и была ли у Николая Михайловича хоть одна не влюбленная в него ученица? Дело было даже не в эффектной его элегантности, неизменной частью которой была, например, курительная трубка, а в потрясающей, ни на секунду не иссякающей его фантазии. Фореггер импровизировал каждую секунду – читал ли он лекцию о комедии масок и театре шарлатанов, показывал ли костюмерам, как из старого диванного чехла соорудить одеяние Вестника, парящего над сценой, объяснял ли актрисе смысл какого-нибудь танцевального движения… Конечно, Эстер была в него влюблена, это просто не могло быть иначе! И когда сгорело здание Мастфора на Арбате, когда в газетах написали, что пожар стал лишь материальной точкой идейного конца Фореггера, – господи, какая глупая трескотня, ну как можно сказать «точка конца»? – она готова была работать в подвале, на чердаке, да хоть на улице! Но Николай Михайлович не взял ее с собой никуда. Ни в передвижную труппу, с которой сразу после пожара уехал на гастроли, ни потом на Украину, куда его пригласили руководить Киевской эстрадой… Что с того, что Эстер было тогда шестнадцать лет, что она не была штатной танцовщицей Мастфора? Просто Фореггер не был в нее влюблен, только в этом было дело…
Тогда она ему назло и решила, что никогда больше не будет участвовать ни в гротеске, ни в буффонаде, и влюбилась в Художественный театр. И правда – выключила тот любовный барометр, который всегда руководил ее жизнью. Но откуда Ксенька об этом знает?
Эстер удивленно взглянула на нее. И тут только заметила, как бледно Ксенькино лицо, какие темные тени лежат у нее под глазами. И даже не то что под глазами… Тень заботы лежала на Ксенькином лице, тень неизбывной заботы. И никакой интерес к подружкиным делам – конечно, не деланый, а самый искренний интерес – не мог этой тени скрыть.
– Что с тобой, Ксенечка? – испуганно спросила Эстер. – Ну и дура же я! Эгоистка, – расстроенно уточнила она. – Все о себе да о себе. Месяц тебя толком и не видела, а даже не спрашиваю, как ты, что…
– Да что я? – улыбнулась Ксения. – Идет себе моя жизнь потихоньку, и слава богу.
Эстер трудно было согласиться с тем, что жизнь, идущая себе потихоньку, – это нечто, достойное радости. Но и возражать Ксеньке было бы абсолютным свинством. Лишенцам, какими числились Евдокия Кирилловна Иорданская с внучкой, незаметное течение жизни можно было считать несомненным благом.
Эстер знала, что Ксенька болезненно воспринимает клеймо, которым советская власть отметила ее с такой же неотменимостью, с какой судьба отметила ее всеми нынче презираемым поповским происхождением и соответствующей этому происхождению фамилией. Нет, конечно, Ксенька вовсе не презирала ни происхождение свое, ни фамилию, даже наоборот, гордилась ими. И невозможность принимать участие в выборах советской власти нисколько ее не угнетала. То ли дело Ревекка Аркадьевна, мама Эстер, – она прямо-таки извелась по дороге в Иркутск: а ну как не успеют взяться на учет по новому месту жительства и выборы пропустят?!
О выборах Ксенька не переживала, но вот о том, что ее бабушка на старости лет лишена не то что пенсии – о ней и мечтать не приходилось! – но даже продуктовых карточек, что сама она, тоже заветных карточек лишенная, с трудом находит кратковременную работу, которая только-только позволяет не умереть с голоду, и из-за этой поденной работы, за которую, конечно, надо благодарить Бога, редко выбирается в свои Вербилки, на фарфоровый завод, потому что там работу ей давать боятся, несмотря на ее несомненный, всем очевидный художественный талант, – обо всем этом Ксенька переживала очень.
И со всем этим ничего нельзя было поделать.
То есть по мелочам, в повседневности помочь Ксеньке было можно. Да вот хоть продуктами: Эстер ела, по словам Евдокии Кирилловны, как птичка Божья, поэтому тех продуктов, которые она отоваривала на свои карточки, хватало ей с избытком, да и актерский ресторан «Алатр» на Тверской работал исправно, и кавалеров, мечтающих посидеть в этом ресторане с темноокой красавицей-актрисой, было предостаточно… Но Ксенька категорически отказывалась принимать продукты или тем более деньги даже у своей закадычной подружки.
– Нет, – с обычной своей тихой решительностью говорила она. – Звездочка, я тебя очень люблю и верю в твою искренность, ты же знаешь. Но – нет. – И на сердитый вопрос Эстер, отчего такое твердокаменное упрямство, отвечала: – Я не хотела бы привыкать ни к чьей помощи. Ведь сейчас мы с бабушкой проживаем наверняка не самое трудное время нашей жизни. Кто знает, что нам предстоит в будущем? Лучше не расслабляться.
И что на это можно было возразить? Лишенцев высылали из больших городов целыми семьями. Вон, Петроград, кажется, от них совсем очистили; Эстер вздрагивала, когда слышала это определение. Оно казалось ей даже более отвратительным, чем ненавистная риторика про идейную направленность искусства. О семье священника Иорданского – точнее, о тихом остатке этой когда-то огромной семьи, каковым являлись теперь Ксения с бабушкой, – попросту забыли. Возможно, лишь потому, что отец Илья, муж Евдокии Кирилловны, тихо скончался еще до революции, а отец Леонид, ее сын и Ксенькин отец, был арестован не в Москве, а в своем рязанском приходе, и там же расстрелян.
Правда, все эти обстоятельства являлись слишком ненадежными причинами для того, чтобы Иорданские могли рассчитывать на сколько-нибудь долговременное благополучие. Ксенька права была в том, что они проживали сейчас не самую трудную часть своей жизни – и в сравнении с прошлым, и в предчувствии будущего. Одно то, что их до сих пор не выселили из Москвы, из отдельной комнаты, притом в таком приличном доме, каким являлся «Марсель»… Эту комнату занимал еще до революции старший сын Евдокии Кирилловны, служивший по почтово-телеграфному ведомству, которому принадлежал дом с таким странным названием. Он и взял к себе мать и племянницу в восемнадцатом году, когда они остались без крова и без средств к существованию. Здесь, в этой комнате, он в том же году тихо сгорел от тифа. Все Иорданские умирали как-то тихо, даже если их расстреливали, как Ксенькиного отца…
«Что в голову лезет! – сердито подумала Эстер. – Умирают тихо… Тьфу-тьфу-тьфу!»
Она сплюнула через левое плечо, не наяву, конечно, а тоже мысленно, и поспешила задать подружке очередной вопрос:
– А как там в твоих Вербилках?
– Не знаю, – ответила Ксения. – Я давно там не была. Пожалуй, с самого твоего приезда из Сибири.
– Да ты что? – изумилась Эстер. – Почему?
– Так.
Ксения никогда не краснела – в минуты сильного душевного волнения она, наоборот, становилась еще бледнее, чем обычно. Сейчас, при упоминании о Вербилках, ее лицо стало прозрачным, как фарфоровая чашка. У Иорданских каким-то чудом сохранились две семейные фарфоровые чашки, сделанные почти двести лет назад на заводе Гарднера. Ксенька хранила чашки в коробочках из пальмового дерева, которые когда-то употреблялись для хранения пастельных красок.
Эстер видела чашки однажды и мельком, но запомнила их прозрачную белизну.
И точно такой белизной облилось сейчас Ксенькино лицо.
– С тобой случилось что-нибудь, Ксень? – спросила Эстер. – Там, в Вербилках?
– Нет, ничего. – Ксения уже взяла себя в руки, и лицо ее стало обычным, просто бледным, без фарфоровой прозрачной хрупкости. – Ты сегодня очень занята, Звездочка?
– Совсем не занята. Даже не верится! – засмеялась Эстер. – Я только утром вспомнила, что воскресенье. В спектакле я сегодня не занята, на репетицию меня не вызывали. А ты еще завтракать со мной не хотела, – укорила она подругу. – Часто ли у меня такая свобода с утра до вечера?
Собственно, ей и удалось сегодня зазвать Ксеньку к себе в комнату на завтрак под предлогом своей воскресной свободы. Хотя, положа руку на сердце, следовало признать, что свободы в жизни Эстер и в будние дни хватало. Не так уж велика была ее нагрузка в студии Художественного театра – оставалось и время, и силы на жизнь вполне привольную.
«Вот если перейду в Мюзик-холл, ни времени, ни сил ни на что, кроме работы, не будет», – подумала Эстер.
И поймала себя на том, что чрезвычайно этому рада.
– Вы должны быть выше картофельно-пайковых забот, – говорил когда-то Николай Михайлович Фореггер. – Иначе какие же вы артисты?
Положим, картофельно-пайковых забот в жизни Эстер и в восемнадцатом году не было, все-таки родители ее были крупными специалистами по телефонной и телеграфной связи, и большевики дорожили их знаниями с самого первого дня своего прихода к власти. Но богемная жизнь чрезвычайно ей нравилась – и во времена первоначальной юности, и теперь, когда юность ее была в самом разгаре. И то, что она готова была променять все эти радости юной свободы на возможность работы, кое-что да значило…
– Если ты не занята, – сказала Ксенька, – то, может быть, составишь мне компанию?
– Конечно, – кивнула Эстер. – А в чем? Ты чему смеешься? – удивилась она.
– Твоей манере удивительной. Ты всегда сначала принимаешь решение, а уж после расспрашиваешь подробности.
– Ну и что? – пожала плечами Эстер. – О мелочах и после можно разузнать. А куда мы с тобой пойдем?
– Я Игната хочу навестить, – сказала Ксенька. – Матрешиного сына, помнишь?
– А!.. – вспомнила Эстер. – А он разве обратно не уехал? Я думала, он в деревне давно.
– Теперь, может быть, уже и в деревне. Хотя он возвращаться вовсе не собирался. У них же в деревне совсем тяжело: голод, жить не на что. Он потому в Москву и приехал, на стройку нанялся. Он и деньги, что зарабатывает, почти все родне отсылает. Но он уже три недели у нас не появляется и знать о себе не дает. Мы с бабушкой беспокоимся.
– О чем беспокоиться? – пожала плечами Эстер. – Будто он вам родственник! И когда ему к вам ходить? Днем работает, вечером гуляет. Что еще крестьянскому парню в Москве делать?
– Не знаю… – задумчиво проговорила Ксения. – Мне казалось, он относился к нам с бабушкой сердечно. Видимо, Матреша хорошо о нас отзывалась.
Еще бы Матреше было не отзываться хорошо о Евдокии Кирилловне с Ксенькой! Бога она должна была за них всю жизнь молить и детям своим то же наказать. Кто поселил бы у себя в комнате приезжую крестьянку, да еще в такие годы, когда по квартирам то и дело ходили с обысками революционные матросы, да еще в таком птичьем положении, в каком жили в Москве сами Иорданские?..
– Но если тебе скучно его навещать, я одна пойду, – сказала Ксенька.
– Вот еще глупости! Как же мне с тобою скучно? – возмутилась Эстер. – Прогуляемся, конечно. Вон погода какая чудесная!
Майское солнце в самом деле заливало комнату веселыми лучами, ветерок колебал занавеску, и липа, растущая под окном, от этого ветерка то и дело протягивала в открытую форточку ветки, покрытые первой чистой зеленью.
– Я через пять минут буду готова. – Видно было, что Ксенька обрадовалась согласию подруги. – Бабушка кое-какую еду для Игната собрала, я возьму и тут же выйду.
– Но я с тобой пойду только при одном условии.
Эстер мгновенно сообразила, как можно выгодно использовать Ксенькино приглашение.
– При каком? – удивилась та.
– Что вот этот сыр ты для бабушки заберешь. И масло тоже, и кофе. А хлеб мы вашему рабочему парнишке отнесем. У меня почти полфунта черного осталось, пожертвую уж передовому пролетариату.
Эстер ожидала, что Ксенька, как обычно, станет отказываться, и придется выдумывать какие-нибудь неопровержимые доводы, чтобы отдать Евдокии Кирилловне сыр и масло. Но, видно, Ксенька очень уж торопилась навестить потомка Ломоносова, поэтому возражать не стала.
– Бессовестная ты! – улыбнулась она. – Ну как тебе при таком условии отказать?
– А никак не надо отказывать, – тут же заявила Эстер. – Бери еду и собирайся поскорее. Я тебя через пять минут жду у третьей лестницы, и хлеб вынесу.
Глава 9
Эстер вышла в длинный марсельский коридор, конечно, не через пять минут, а по меньшей мере через пятнадцать. Все-таки ей предстояло идти через всю Москву, и не просто идти, то есть не по темным метельным улицам пробираться, а гулять по прекрасному майскому городу, в который она вписывалась как нарядная буквица в волшебную книжку. Это Ксенька однажды сказала, про буквицу и книжку, и Эстер тогда посмеялась образному подружкиному мышлению.
Но чувствовать себя нарядной ей в самом деле было необходимо, а значит, выйти из дому в ситцевом платьице, в котором она завтракала с подружкой, было просто немыслимо.
Эстер надела шелковую кофточку цвета яичного желтка – ту самую, что купила на Петровке в день своего возвращения из Сибири, и туфельки на венском каблучке, и шелковую же темно-фиолетовую юбку с вышитыми по подолу бледно-фиолетовыми ирисами. Она начала было закручивать волосы в модные «улитки», но передумала и оставила прическу как есть. Волосы у нее были густые, цвета вызревшего каштана, и падали на плечи волнами. Когда эти волны волновались от ветра, вместе с ними волновались мужские сердца, и Эстер отлично это знала, потому и не следовала прихотливой моде в ущерб собственной природе. И пудрой «Лемерсье» она поэтому не пользовалась, хоть и держала ее на туалетном столике за красоту коробочки и пуховки. И купленная на Кузнецком герленовская помада оставалась у нее почти без употребления.
Эстер в последний раз взглянула в зеркало, нашла себя очаровательной и выбежала в коридор. Правда, тут же пришлось вернуться: конечно, она забыла хлеб, который обещала взять для Игната.
Наконец Эстер заперла свою дверь и бегом бросилась по коридору.
– Эстерочка! – вдруг услышала она. – Погоди, детка, остановись на минуту.
«Вот некстати!» – подумала Эстер.
Ни одной лишней минуты для беседы с мадам Францевой у нее не было. И Ксенька у лестницы ждет, и вообще – ну о чем разговаривать со старушкой такой робкой, что, кажется, от любого неосторожного слова она то ли в обморок упадет, то ли вообще облетит, как одуванчик? Эстер не любила беседовать с робкими людьми, потому что ее порывистость плохо сочеталась с тактичным политесом.
Но и обидеть мадам Францеву было невозможно. Как скажешь: «Мне не до вас», – старушке с такими невыцветающими детскими глазами?
– Только на минуточку, Жюли Арнольдовна, – вздохнула Эстер. – Меня Ксения ждет.
– Именно поэтому, Эстерочка, – торопливо закивала мадам Францева. – Я увидела, что Ксенечка была у вас, а потом вышла из своей комнаты с узелком, и подумала, что вы, возможно, куда-то идете вдвоем. А это значит, у вас будет время для беседы с нею, не так ли?
– Так, Жюли Арнольдовна, – засмеялась Эстер. – Вы прямо сыщик Шерлок Холмс!
– Извините, – смутилась мадам Францева. – Я вовсе не из любопытства. Я всего лишь хотела с вами поделиться своей тревогой. Это касается Ксенечки с Евдокией Кирилловной.
Ее шелестящий голос стал при этих последних словах совсем уж неслышным. Эстер насторожилась. При всей трепетности мадам Францевой похоже было, что сейчас у нее есть резонная причина для тревоги.
– А что с ними случилось? – спросила Эстер.
– Пока ничего. Но непременно случится, если они не примут мер. Галя Горобец позавчера выспрашивала у Антона Николаевича, не находит ли он, что комнату в подведомственном доме можно было бы использовать более разумно.
Антон Николаевич Васильков, как и родители Эстер, работал в Московском правлении Союза связи и жил в соседней комнате с Левертовыми. А Галя Горобец была ответственной по дому и жила с сыном, невесткой и их многочисленным потомством этажом ниже, в такой же точно комнате, как у Ксеньки с бабушкой.
– И что Антон Николаевич ответил? – поинтересовалась Эстер.
– Я не слышала, – вздохнула мадам Францева. – Галя меня заметила и демонстративно вышла из кухни. Но дело, мне кажется, не в отзывах Антона Николаевича. Над Ксенечкой нависла опасность, я уверена. Горобец просто так не завела бы такой разговор… Опасность, опасность, и это не обычное мое паникерство, Эстерочка, и не спорьте, и не убеждайте меня в обратном! Алексей Венедиктович, мой покойный супруг, всегда говорил, что у меня особое чутье на опасность. Как у гончей на зайца, – невесело улыбнулась она. – Точнее, наоборот, у зайца на гончую.
– Я не спорю… – проговорила Эстер. – Вы думаете, их хотят выселить?
– Не сомневаюсь. – Мадам Францева часто закивала головой в мелких кудряшках перманента. – И следует удивляться лишь тому, что этого до сих пор не сделали. Конечно, наш «Марсель» не совсем обычная коммуналка, но все же и от здешнего руководства не следует ожидать безмерной либеральности.
«Марсель» в самом деле разительно отличался от большинства московских коммуналок, в которые за последние десять лет превратились все бывшие доходные дома. Конечно, в первые годы после революции он имел обычный для того времени вид: потолок коридора был опутан черными трубами буржуек, которые тянулись из каждой комнаты, все четыре парадных были заколочены, а все три черных лестницы заплескивались водой и зимой превращались в ледяные горы.
Но теперь, в разгар нэпа, дом выглядел уже вполне пристойно. Парадные двери не были заколочены, для уборки кухонь и мест общего пользования была нанята жильцами на приличный оклад уборщица, кроме того, было решено, что огромные марсельские коридоры не должны быть заставляемы старой мебелью и прочим хламом. А неделю назад в каждой комнате снова стал действовать водопровод. В сочетании с высокими потолками, просторными вестибюлями, зеркальными лифтами, перилами в форме змей и прочими атрибутами стиля сдержанного модерна, в котором перед самой революцией был выстроен этот дом, тогда еще с дорогими магазинами в первом этаже и дорогими же меблированными комнатами во всех остальных, – «Марсель» в самом деле выделялся в унылом ряду коммунальных клоповников.
И, конечно, мадам Францева была права в том, что даже она в любую минуту могла подвергнуться уплотнению, так как происходила «из бывших», да к тому же из французов. Но ее покойный супруг хотя бы успел послужить на Центральном телеграфе не только при царе, но и при советской власти. Права же Иорданских на проживание в «Марселе» были не то что сомнительными – они отсутствовали вовсе.
– Но что же делать, Жюли Арнольдовна? – растерянно спросила Эстер.
Она сама удивилась такому несвойственному ей вопросу, да еще обращенному к даме, которая менее всего была способна что-то посоветовать в сложной ситуации. Но растерянность в самом деле была единственным чувством, которое Эстер сейчас испытывала.
– Ах, если бы Ксенечка вышла замуж! – вздохнула мадам Францева.
– Замуж? – изумилась Эстер. – За кого?
– Уж, верно, не за выпускника семинарии. Такой брак ничем в ее положении не поможет.
– А какой поможет? – заинтересовалась Эстер.
Растерянность ее сразу прошла.
– Который прежде считался бы для такой барышни, как Ксения Леонидовна, невообразимым мезальянсом, – с грустной улыбкой объяснила мадам Францева. – С рабочим завода Михельсона, к примеру. Или завод Михельсона теперь называется как-нибудь иначе?
Существенное легко сменялось в ее мотыльковом сознании несущественным, и разговаривать с нею больше пяти минут было поэтому трудновато.
– Понятия не имею, как теперь называется завод Михельсона, – пожала плечами Эстер. – Я побегу, Жюли Арнольдовна. Спасибо за предупреждение!
Ксения уже стояла не у третьей лестницы черного хода, а на улице у подъезда. В руке у нее был маленький белый узелок.
– Извини, я, как всегда, пять нарядов переменила. Ну никак не могла выбрать! – воскликнула Эстер. О разговоре с мадам Францевой она говорить, разумеется, не стала. – Вот хлеб.
– Спасибо, – кивнула Ксенька. – А я сахару взяла. Помнишь, от той головы?
– Конечно, помню, – улыбнулась Эстер.
Странно, но тот вечер, когда от сахарной головы летели под огромными ладонями Игната голубые искры, а они с Ксенькой смотрели на этот загадочный огонь и разговаривали про роковые страсти и про Душу Сахара, в самом деле запомнился Эстер так отчетливо, словно имел какое-то особенное для ее жизни значение. Но какое? Она не знала.
– Попробуем на трамвае? – с сомнением в голосе предложила Ксения.
– Да ну! – поморщилась Эстер. – Трамвайными вишенками быть – это, знаешь ли, только в стихах красиво.
Стихи, в которых была строчка: «Я трамвайная вишенка страшной поры», – написал поэт Мандельштам. Эстер познакомилась с ним на вечере в Кафе поэтов, но знакомство почему-то не продлилось. То есть не почему-то – Эстер сразу поняла, что оно вряд ли будет иметь продолжение, как только заметила, каким ревнивым взглядом окинула ее жена Осипа Эмильевича, худая, некрасивая, умноглазая Надя. Можно подумать, Эстер собиралась закрутить с ее мужем роман! И в мыслях не держала. Стихи у Мандельштама были, конечно, хорошие, но как мужчина он был совсем не в ее вкусе: маленький, смешной, похожий на какую-то нервную птичку вроде щегла. И как вообще можно такого ревновать?
Но знакомство с Мандельштамом происходило давно, а решить, как добираться до местожительства Игната Ломоносова, следовало сейчас.
Висеть на подножке вечно переполненного озлобленными пассажирами трамвая, всякую минуту ожидать, что сорвешься с этой подножки, и вправду как вишня с ветки, – эта возможность нисколько не прельщала Эстер. Да и Ксению тоже.
– Что ж, пойдем пешком, – сказала та. – Только это очень далеко. На Яузе, у Преображенской заставы.
– Да-а, забрался твой Ломоносов! – фыркнула Эстер. – Только что не в Холмогоры. Ладно, торопиться нам сегодня некуда, дойдем же когда-нибудь.
Они перешли Страстную площадь, прошли Малую Дмитровку и зашагали по Садовой-Каретной. Торопиться им в самом деле было некуда, да и не хотелось. Разве что Сухаревку они постарались миновать поскорее – из-за рынка, суета, теснота и грязь которого не располагали к прогулкам. Но, кроме рынка, – Москва, весна, цветущие яблони на Садовом кольце, все это именно к прогулкам и располагало. К неторопливому шагу, к беспечному взгляду, к беспричинному смеху, на который то и дело оборачивались встречные молодые люди…
Смеялась, конечно, только Эстер – Ксенька, как обычно, думала о чем-то своем, и эти думы овевали ее лицо то печалью, то едва заметной улыбкой. Впрочем, это не мешало ей слушать про спектакль «Чудеса ХХХ века», который ставил сейчас в Мюзик-холле Голейзовский. Эстер побывала на репетиции неделю назад и всю эту неделю находилась под впечатлением от увиденного.
– И вот, представляешь, – рассказывала она, – выходят все тридцать герлс, на всех одинаковые купальники в блестках, и делают одно и то же движение сцепленными руками. И кажется, что на сцене извивается огромная блестящая змея!
– Должно быть, это красиво, – улыбалась Ксенька.
– Не должно быть, а так и есть! Я думаю, почти как на Бродвее. Там лучшие в мире мюзиклы идут. Говорят, Голейзовский специально в Америку ездил, чтобы посмотреть. Но, скорее всего, врут. Ладно бы на какой-нибудь автомобильный завод, производственный опыт перенимать, но чтобы ради буржуазного искусства балетмейстера в Америку направили – ни за что не поверю.
Дойдя до Стромынки, они устали, поэтому все же проехали несколько остановок на трамвае, благо в выходной он не был так набит людьми, как в будние дни.
И наконец вышли к Яузе и сразу забыли об усталости.
Хоть Яуза в сравнении с Москвой-рекой и не река была, а так только, речушка, все же и она сияла в лучах майского солнца, словно праздничная дорога, ведущая неведомо куда. Отражаясь от ее колеблющегося серебра, солнце слепило глаза, и из-за этого переливчатого блеска Эстер чувствовала, что ее охватывает восторг, которого она не может объяснить и не хочет объяснять.
Через минуту глаза привыкли к струящемуся по воде сиянию, и Эстер разглядела, что весь берег Яузы застроен деревянными бараками. Они тянулись вдоль реки вместо кустов или деревьев, и в такой их протяженности было что-то унылое.
Наверное, и у Ксеньки возникло то же впечатление.
– Как же их много выстроили, – тихо проговорила она. – Господи, и запах еще…
Запах от бараков в самом деле доносился такой, что к ним и подходить не хотелось. Похоже было, что выгребные ямы выкопали прямо под окнами или не копали вовсе. Вдобавок вокруг бараков лежали горы отбросов и источали такое же зловоние, как и выгребные ямы.
– Он в котором живет? – мрачно глядя на бараки, спросила Эстер.
– Не знаю… Да ведь мы его здесь и не найдем!
В Ксенькином голосе послышалась растерянность и даже почему-то отчаяние.
– Найдем, – хмыкнула Эстер. – Который ростом с дерево, и руки как лопаты, и в плечах как шкаф – тот наш.
Ксения лишь слабо улыбнулась ее шутке.
Эстер думала, что их, как посторонних, возможно, не пустят внутрь рабочего общежития. Но опасение оказалось напрасным. Никому не было дела до того, кто входит в бараки и выходит оттуда. Мужчины и женщины во множестве сновали туда-сюда по своим надобностям, и если и обращали внимание на чисто одетых девиц, окидывая их настороженными взглядами, то все-таки не спрашивали, к кому те направляются и зачем.
– Какие-то странные женщины, тебе не кажется? – шепнула Ксения, когда очередная местная обитательница, выйдя на крыльцо барака, окинула их мрачным взглядом из-под падающей на глаза слипшейся челки.
– Что уж такого странного? – пожала плечами Эстер.
Голос она при этом понижать, конечно, не стала. Вот еще!
– Они не очень похожи на работниц. В них чувствуется какая-то… злобная праздность.
Эстер в очередной раз восхитилась Ксенькиной приметливостью. В любом человеке ее подруга всегда замечала главное – то, что составляло его сущность и что Эстер не умела разглядеть под множеством неважных, абсолютно внешних его примет.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.