Kitabı oku: «Ван Гог, Мане, Тулуз-Лотрек», sayfa 11
IV. «Едоки картофеля»
…Ибо гневное дыхание тиранов было подобно буре против стены.
Книга пророка Исайи, 25, 4
Зачем Винсент приехал в Нюэнен? Примирить непримиримое? Добиться мира, условия которого он сам заранее отклонил? Винсент избрал путь дерзания, прометеевского риска: в глазах людей он пропащий человек. Неужели он вообразил, что ему дано наслаждаться покоем, дружеской привязанностью родных? В Нюэнене он искал прибежища. Но отныне ему нигде его не найти. Он должен идти вперед, чего бы это ни стоило, пройти весь свой тяжкий путь до конца.
Сразу же после приезда в Нюэнен Винсент понял, как непоправим его разлад с родными. В пасторском доме, где ему все же был оказан ласковый прием, его совсем перестали понимать. У родителей нет больше с сыном общего языка. Все то, что Винсент признавал с ворчливым прямодушием, растерянно и наивно, понимая, что такова его участь, отец, мать, братья, сестры, соседи облекали в самые пошлые, обыденные слова. «Почему ты не продаешь своих картин?» – беспрестанно спрашивали они. Винсента корили за то, что он не зарабатывает денег. Объясняли, что деньги, которые присылает ему Тео, всего лишь временная помощь, «милость, оказываемая пачкуну». В доме воцарилась гнетущая атмосфера, натянутость отношений усугублялась еще и религиозными разногласиями. Винсент жаловался: «Предоставляю вам судить, как приятна повседневная жизнь, когда сталкиваешься с такими вещами». Сам он слишком озабочен своими собственными затруднениями, слишком подавлен суждениями родных, чтобы пытаться смягчить эту атмосферу. Столкнулись лицом к лицу два разных мира. Конечно, Винсент был бы рад продавать свои картины, это существенно облегчило бы ему жизнь. Но в глубине души – да, он не отрицает – все это ему, в общем, «довольно безразлично», и он «готов к тому», что, возможно, «не добьется никакого непосредственного результата». Подобное заявление, право, способно обескуражить кого угодно. Да и какой отец на месте пастора вел бы себя по-иному? Откуда ему знать, что его сын – Ван Гог? Так или иначе, отцу стало невмоготу разговаривать с сыном. Как ни старался Тео воздействовать лаской и убеждением на Винсента и на родителей, отныне уже ничем не сблизишь этих людей, замкнувшихся в своем мире, недоступном для другой стороны, недовольных тем, что не встречают сочувствия, хотя и сами не способны его проявлять.
«Дома меня побаиваются, – жаловался Винсент, – как побаивались бы пустить в комнаты большого лохматого пса. Он войдет, наследит мокрыми лапами, а потом – он такой лохматый. Он всех стеснит. И он слишком громко лает. Короче, это грязное животное… Псу только жаль, что он сюда пришел, потому что даже в вересковой пустоши он был не так одинок, как в этом доме, несмотря на всю любезность его обитателей. Пес прибежал сюда в минуту слабости. Надеюсь, ему простят этот промах, а уж он постарается никогда больше его не повторять».
Пасторский дом в Нюэнене, замыкавший главную улицу городка, представлял собой довольно красивое двухэтажное здание с пятью окнами на каждом этаже. По фасаду вился плющ. Дом стоял в саду, среди деревьев. Винсент оборудовал себе временную мастерскую в чулане прачечной, пристроенной к дому. Облачившись в синюю блузу, какую носили брабантские крестьяне, в мягкой шляпе, низко надвинутой на лоб, Винсент в те часы, когда не работал в своей мастерской, бродил в одиночестве по окрестностям, мимо лугов, болот и торфяников. Завязывал дружбу с крестьянами и в особенности с ткачами, которых было много в здешних местах, – они стали его излюбленными моделями.
Неизменно угрюмый, он лишь ненадолго заходил в пасторский дом. За обедом он ел, что ему подавали, почти молча, лишь изредка роняя иронические замечания, как правило, вызывавшие всеобщее недовольство. Его полное пренебрежение условностями, будь то общественными или религиозными, приводило к столкновениям с отцом, и его пребывание в доме духовного лица казалось от этого по меньшей мере неуместным. В этом большом поселке, насчитывавшем около двух тысяч жителей, было совсем немного протестантов, едва ли более сотни, но «славный пастор» снискал всеобщее расположение, как некогда в Зюндерте и Эттене. Однако сын его неприятно поразил жителей Нюэнена. О нем все время ходили сплетни, недобрые толки. Винсент сердился, мечтал как можно скорее убраться отсюда. Одна лишь работа давала ему отдохновение. Только в труде его раненая душа забывала о жизненной пытке. Винсент стал мастером своего дела. Скоро учение будет завершено – уже теперь он рисовал с удивительной легкостью. Все сомнения остались позади. Природа открылась ему, позволив заглянуть в свою душу.
Ненадолго съездив за вещами в Гаагу, Винсент в последний раз увиделся с Син, и эта встреча никак не могла укрепить в нем бодрость духа. Нездоровье Син, мертвенная бледность малыша – все это несказанно огорчило его. Но он уже принял решение – будь что будет!
17 января с его матерью приключился несчастный случай, и поначалу это происшествие как будто примирило Винсента с родными: горе всегда сближало его с людьми. Сходя с поезда в Хелмонде, куда она ездила за покупками, мать упала, сломав правое бедро. Врач не стал обнадеживать ее родных: боюсь, сказал он, что госпожа Ван Гог не сможет ходить раньше чем через полгода и, по всей вероятности, останется хромой. И тут бывший проповедник из Боринажа явил пример самоотверженности, вызвавшей в Нюэнене всеобщее восхищение. С редкой преданностью ухаживал он за матерью, дневал и ночевал у ее постели. Многочисленные гости, приходившие навестить больную, неумолчно расточали ему хвалу. Но не тут-то было! Хотя он всячески старался поддерживать с гостями добрые отношения, Винсент, раздираемый внутренними терзаниями, все же не раз проявлял нервозность. Стоило его матери чуть оправиться от болезни, как тут же возобновились прежние раздоры, на мгновение забытые той и другой стороной. И Винсент снова остался один.
Он вновь с мрачным ожесточением взялся за кисть. Писал он главным образом ткачей, в той темной гамме, лишь изредка перемежавшейся проблесками света, которая отвечала его душевному настрою. К тому времени он уже постиг многие тайны мастерства и убежденно провозглашал свое кредо. «Пусть Ваше искусство освещает путь людям, в этом, как я полагаю, состоит долг каждого художника», – писал он Ван Раппарду. До последнего времени Винсент стремился постичь секреты техники, теперь же он поставил перед собой более сложную задачу: «Наше творчество должно быть настолько изощренным, чтобы казаться наивным, – от него не должно разить талантом». К тому же он признавал только индивидуальную технику. Техника – не риторика, она должна выражать личность художника. Винсент вспоминал слова Херкомера, которые тот произнес, открывая свою школу живописи: «Мне важно выпестовать индивидуальные таланты, а не воспитать последователей доктрины Херкомера». Отсюда вывод: «Львы – не обезьяны, они не подражают друг другу».
Этот человек, рассуждавший как мастер своего дела, находился между тем в самом отчаянном положении. Трудно вообразить более трагический контраст! Винсента презирали и третировали, как никогда раньше. Жители поселка смеялись при одном появлении «пачкуна», этого неудачника, который без зазрения совести жил на средства своих родных. А в самом пасторском доме отец, подобно всем священникам признававший одну лишь букву веры, укорял сына в безбожии, и отношения между ними обострились до крайности. То и дело вспыхивали ссоры.
Винсента захлестнуло безграничное отчаяние. Постоянные упреки, что он не зарабатывает денег, раздражали его, по его выражению, как докучливая шарманка. Он вконец озлобился. «Что до меня, – объявил он Ван Раппарду, – я намерен поступать теперь вот как: если здешние люди станут мне что-либо говорить, я буду заканчивать за них фразу, не дожидаясь, когда они сами договорят. И впредь я буду поступать так же, как поступаю теперь, сталкиваясь с человеком, который имеет обыкновение вместо руки протягивать мне один палец. Вчера я именно так подшутил над почтенным собратом моего отца. Я сам в этих случаях протягиваю один палец и слегка дотрагиваюсь им до его пальца – это вместо рукопожатия. Моему собеседнику не в чем меня упрекнуть, но он должен почувствовать, что мне на него наплевать так же, как ему на меня».
Винсент был вне себя от раздражения, тем более что недостаток средств, за который его корили, сплошь и рядом вынуждал его прерывать работу. «Показывайте всем мои рисунки, – просил он Ван Раппарда. – Мой долг – искать случая и использовать всякую возможность для продажи моих работ… Однако, – тут же добавлял он, – не утруждайте себя сверх меры: ничего не форсируйте. Повторяю, я вынужден просить Вас об этом. Не будь этого, я, вне всякого сомнения, предпочел бы сохранить свои этюды и не согласился бы их продавать. Но… Что поделаешь!» В своем исступлении Винсент накинулся даже на брата. «Ты ни разу еще не продал ни одной моей вещи, – как-то раз написал он ему, совсем потеряв голову от обиды и гнева. – В сущности, ты даже не пытался этого сделать». Братская привязанность Тео? Это «вялая, равнодушная дружба». Впрочем, разве речь идет о продаже картин, о деньгах, о каких-то обидах? Мы слышим стон, вырвавшийся из самых глубин души Винсента, безрассудный трагический укор: «Да, деньги ты можешь мне дать, но ты не дашь мне жену, ребенка, работу».
В марте он сделал пером и карандашом зарисовки сада при пасторском доме. Этот сад, «наполовину старинного, наполовину деревенского обличья», на рисунке превратился в пустынную обитель с деревьями, истерзанными ветром, пронизанную чувством мучительного одиночества. Какая-то черная тень мелькает в этом саду – воплощение безрадостности и горя. «Меланхолия» – так назвал Винсент этот рисунок.
Вконец измучившись, Винсент оставил чулан и разместил мастерскую в двух комнатах, которые снял у пономаря католической церкви. Впрочем, это была не мастерская, а, скорее, своего рода сарай, где вокруг печурки, изрыгающей золу, среди стульев с продырявленным сиденьем вскоре выросла беспорядочная груда рисунков, акварелей и холстов, а также куча самых разнообразных, но чрезвычайно интересовавших художника предметов – прялки, грелки, старинные костюмы крестьян и ткачей, деревянные башмаки, женские чепцы, сельскохозяйственные орудия, чучела птиц, высушенные цветы и растения, птичьи гнезда… К последним Винсент питал истинную страсть. Разве они не наглядное олицетворение, глубоко поэтический символ семейного очага? Винсент упорно отыскивал гнезда дроздов и корольков, зяблика и иволги и изучал их, как самый настоящий орнитолог, наверно, даже еще основательней, потому что всем сердцем жаждал постичь сокровенную тайну жизни птиц.
В мае, на радость Винсенту, к нему приехал Ван Раппард. Он одобрительно отнесся к работам друга – картинам и рисункам, – и это ненадолго согрело душу Винсента. Наверно, Ван Раппард немало удивился, найдя Винсента еще более мрачным, чем когда бы то ни было раньше. Страстность, с которой он всю зиму работал над несчетными портретами ткачей, теперь уже завершенными, произвела на степенного, неторопливого Ван Раппарда, оставшегося, по существу, прежним студентом Академии искусств, такое же сильное впечатление, что и прежде. С восхищением и страхом смотрел художник на Винсента, человека, беззаветно преданного искусству, который питался одним лишь хлебом и сыром («Это не портится в дороге», – шутил Винсент) и, вечно голодный, готовился и впредь жить в нищете. Правда, время от времени Винсент отпивал глоток коньяка из фляги, которую всегда брал с собой в свои походы и, не переставая, курил. Табак, как он утверждал, действовал на него успокаивающе.
Начало лета застало Винсента в процессе стремительного творческого роста. Хоть он и начал писать по-настоящему всего лишь два года назад, пора его первых опытов ныне казалась ему безвозвратно ушедшей в прошлое. Теперь его волновали важные технические проблемы. В начале своей работы он пользовался локальным цветом, иными словами, пытался достоверно передать на холсте предметы в присущем им цвете. Теперь же он понял, что эта достоверность – фикция, так как в каждой картине цвета воздействуют друг на друга, и потому в работе надо учитывать игру красок. Картина – самостоятельное целое, в ней не просто соседствуют цвета с не зависящим друг от друга эффектом; это симбиоз цветовых сочетаний. «Серовато-красный цвет, в котором сравнительно мало красного, будет казаться более или менее красным в зависимости от соседствующих с ним цветов. То же относится к синему и желтому. Достаточно добавить к тому или иному цвету каплю желтого, чтобы он начал казаться ярко-желтым, очутившись посреди лилового или сиреневого или же рядом с ними». Винсент внимательно изучил два произведения Шарля Блана: «Художники моего времени» и «Грамматика рисовального искусства». В первой книге его особенно поразила следующая, весьма характерная история. Как-то раз Шарль Блан сказал Делакруа, что «великие колористы – это те, кто не передает локального цвета», и Делакруа поспешил развить его мысль. «Совершенно верно, – подтвердил он. – Возьмите, к примеру, этот тон (он показал пальцем на серую, грязную мостовую); так вот, если бы Паоло Веронезе сказали: “Напишите белокурую красавицу с телом такого тона”, он написал бы ее, и на его картине женщина и впрямь была бы белокурой красавицей».
Можно сказать, что в то лето 1884 года Ван Гог открыл для себя живопись. Тогда он еще не слыхал об импрессионистах – французских живописцах, которые, опираясь на научную теорию, максимально использовали эффекты света и цвета. Из всех цветов спектра только три – желтый, красный и синий – неразложимы на составные; это первичные цвета, которые в смешении образуют вторичные. Из смеси желтого и красного получается оранжевый, желтого и синего – зеленый, красного и синего – фиолетовый. Если хочешь добиться яркого сочетания цветов, то вторичный цвет должен соседствовать с тем первичным, который не участвовал в породившем его смешении. Эти цвета – оранжевый и синий, зеленый и красный, лиловый и желтый – являются по отношению друг к другу дополнительными. Таков закон внезапного контраста, который отчасти уже широко использовал Делакруа. Винсент ощупью продвигался вперед. Ведь он жил в стране, где лишь редко возникают яркие цветовые контрасты и где художники, мастера светотени, в силу сложившейся традиции приглушая цвет, никогда не используют его в чистом виде и стремятся выискать теневые эффекты; они пишут – как говорят искусствоведы – валерами. Винсент ощупью продвигался вперед, но в каком-то внезапном озарении ему открылось, каких эффектов можно достигать путем сочетания красок. Весна виделась ему зеленой и красной, с молодыми всходами пшеницы и розовыми яблонями в цвету; лето – синим и оранжевым, когда синие блузы крестьян вырисовываются в темном золоте хлебных полей; осень – желтой и фиолетовой, с пожелтелыми листьями и лиловыми тенями; зима – черной и белой, с темными точечками людей, копошащихся в снегу.
Однако в разгаре этих творческих исканий Винсента настигла драма, невольным героем которой он оказался. В ту пору, когда его мать слегла в постель, среди гостей, приходивших ее проведать, была соседка, девица не первой молодости, некая Марго Бегеман. Лет сорока, не слишком привлекательная, она вместе с тем обладала неподдельной сердечностью и умом. Эта милая женщина, принадлежавшая к одному из самых состоятельных семейств Нюэнена, увлеклась Винсентом. Женщина, воспылавшая к нему нежным чувством, – это было нечто новое для Ван Гога. Он с готовностью ответил на ее любовь; вдвоем они стали строить планы женитьбы. Эфемерная и трагическая идиллия! Родственники Марго тут же расстроили эти планы – такой скандал допустить было нельзя! Разве может их дочь выйти замуж за этого «пачкуна», за неудачника оборванца! Ни в коем случае! Но Марго (судя по всему, наделенная крайне хрупкой нервной конституцией) не примирилась с этим отказом. Раз ей мешают соединить свою жизнь с любимым человеком, она примет яд. И она выполнила свое намерение, не сумев, однако, себя убить. Ее поместили в утрехтскую клинику.
Может быть, на этот раз Винсент и вправду поверил, что пришел конец его одиночеству? Нет. Судя по всему, он не слишком надеялся на это. Съездив в Утрехт, он беседовал там с врачом клиники. «Я говорил с врачом, чтобы получить у него совет: что я должен и чего не должен делать в интересах здоровья и будущего больной; что лучше – по-прежнему сохранять с ней дружеские отношения или же стушеваться». Он стушевался, и, надо сказать, без особого труда. В тот самый августовский день, когда он приехал в Утрехт, его не оставляли мысли о крупном полотне, над которым работал Ван Раппард, и, разыскав дом своего друга, он постучался к нему. История с Марго никак, точнее, почти никак не отразилась на его работе. Она никоим образом – точнее, почти никоим образом – не отвлекла Винсента от его исканий. Если он и пошел на это приключение с пылом, который вкладывал во всякую затею, то в глубине души все же ничуть не верил в его успех. Он давно уже перестал надеяться, что когда-либо вкусит нормальную жизнь. Можно ли с уверенностью сказать, что это было именно так? Так или иначе, есть все основания полагать, что Винсент решил – будь что будет! – принять предначертание судьбы. Но все же эта история, разбередив старую рану, вновь жестоко и властно напомнила ему о его безрадостной участи. Причинив ему острую боль, она глубоко омрачила его настроение. В пасторском доме, который отныне многие люди обходили стороной, Винсент появлялся все реже и реже. Когда он приходил, то обычно ссорился с отцом. В Нюэнене Винсент почти ни с кем не поддерживал отношений. Трусливая недоверчивость, отличающая обитателей маленьких городков, да его собственные вспышки гнева и резкие суждения отдалили от него решительно всех. Среди жителей Нюэнена он был белой вороной.
Совершая дальние прогулки, Винсент нередко добирался до лежащих на отлете деревень. А в Эйндховене, сравнительно крупном промышленном городе, расположенном неподалеку от Нюэнена и славившемся текстильными изделиями, шляпами и кружевами, местный торговец красками свел его с двумя художниками-любителями – кожевником Керссемакерсом и бывшим золотых дел мастером и чеканщиком Германсом, изготовлявшим украшения для церквей.
В Эйндховене Винсент смотрел работы Керссемакерса, одобрил их, а тот нанес ему ответный визит в Нюэнен. Картины Винсента, развешанные и разбросанные где попало в неприбранной мастерской, показались кожевнику грубыми и аляповатыми. Они настолько отличались от всего, что он до сей поры привык понимать под живописью, что он простился с Винсентом довольно холодно и даже не пообещал зайти в другой раз. Но еще больше удивило кожевника то, что он никак не мог забыть холсты и рисунки Ван Гога. Мысль его ежеминутно возвращалась к ним. Да и воспоминание о самом художнике – столь же странном, как его творения, – с косматой рыжей бородой и воспаленными глазами, уставшими от пристального разглядывания предметов при ярком солнце, Керссемакерс тоже никак не мог выкинуть из головы. Его невольно влекло к Винсенту, и он снова поехал в Нюэнен. На этот раз его впечатление было более благоприятным, хотя по невежеству он по-прежнему полагал, что Винсент совсем не умеет рисовать. Он даже сказал ему об этом. «Вы потом измените свое мнение», – ответил тот. С тех пор Винсент часто виделся с Керссемакерсом. В поисках сюжетов для картин они вместе бродили по окрестностям. Винсент ежеминутно останавливался, оглядывал, прищурившись, пейзаж и, словно бы заключая ладонями в рамку тот или иной уголок природы, восклицал: «Вот! Смотрите, как хорошо!» Это было одним из его любимых выражений. Он качал головой: «Эти болваны из Нюэнена, видя, как я брожу по вересковой пустоши, говорят, что я спятил, но меня это не трогает». Керссемакерсу он дал множество полезных советов. Винсент рекомендовал ему почаще писать на природе, а также делать натюрморты, следить за тем, чтобы в его картинах все предметы были на своем месте, четко отграниченные друг от друга. Сам же он пользовался так называемым перспективным шасси – железным прутом, к которому он прикреплял на заданной высоте небольшую рамку. «Старые мастера пользовались подобной штукой. Почему бы и нам не поступать точно так же?» – говорил Винсент. Керссемакерс много раз был свидетелем того, как он совершенствовал свое мастерство, неделями напролет рисовал руки, ноги, деревянные башмаки… Он как бы разучивал гаммы. «Все это надо прочно освоить!» – говорил Винсент.
В ту пору, когда Винсент познакомился с Германсом, другим эйндховенским художником-любителем, тот как раз задумал украсить росписью гостиную в своем доме. Это был роскошный дом разбогатевшего человека, который со вкусом, подчас оставлявшим желать много лучшего, коллекционировал антикварные вещи. На стенах гостиной остались незаполненными шесть секций размером полтора метра на шестьдесят сантиметров. Германс предполагал разместить в них картины религиозного содержания вроде «Тайной вечери», «по эскизу рисунка, выполненного в современном готическом стиле». Винсент убедил его отдать предпочтение сценам из сельской жизни и заключил с ним сделку: Винсент напишет шесть картин оговоренного размера, а золотых дел мастер оплатит все расходы на натурщиков, а также на материалы, которые потребуются для работы. Затем, скопировав полотна, он вернет их Винсенту. Хотя того несколько смущали размеры картин, как и то, что Германс хотел получить композицию с пятью-шестью фигурами (тогда как Ван Гог предпочитал иметь дело с меньшим числом персонажей), Винсент был в восторге от этой сделки, дававшей ему возможность писать картины без каких-либо затрат, и с рвением принялся за работу. В качестве сюжетов для своих картин он – под влиянием Милле – избрал сцены пахоты, сева, жатвы, посадки картофеля, изобразил пастуха со своим стадом и сборщиков хвороста. Закончив работу, Винсент часто наведывался в Эйндховен, чтобы помочь советом Германсу, начавшему копировать картины.
Как впоследствии рассказывал Керссемакерс, в ту пору Винсент взял у одного эйндховенского органиста несколько уроков музыки. Он любил сопоставлять живопись с музыкой и стремился проследить их взаимосвязь. Во время этих уроков он старался установить чисто бодлеровские параллели между нотами, музыкальными моментами и красками. Но когда Винсент начал рассуждать о берлинской лазури, изумрудной зелени и желтой охре применительно к музыке, органист перепугался: вообразив, что он имеет дело с помешанным, он отказался продолжать уроки.
Потянулись пасмурные месяцы. Осенью Винсента вновь навестил Ван Раппард. Вдвоем они много работали. Ван Раппард писал прядильщиц, этюды женских голов, Винсент – «аллею тополей с желтыми осенними листьями, где солнце кладет на землю среди опавшей листвы ослепительные пятна, чередующиеся с тенью, отбрасываемой стволами деревьев». Они беседовали об импрессионизме, о котором не раз в своих письмах рассказывал Винсенту Тео. «Но здесь, в Голландии, – признавался Винсент, – нам трудно понять, что такое в действительности импрессионизм». Изучение цвета и поиски в этом направлении привели и Винсента к вопросам, которые волновали художников светлой палитры, в ту пору дававших генеральный бой своим противникам. И все же инстинктивно стремясь к той же цели, он шел к ней вслепую. «Думаю, что через год при условии, что еще весь этот год буду писать много и без перерыва, я еще больше изменю мою манеру и цвет, который, по всей вероятности, станет еще темнее», – говорил он. Своим величайшим учителем, «самым современным из художников», он по-прежнему считал Милле: «Милле – это “отец Милле”, иными словами, советник и наставник молодых художников во всех областях». Впрочем, иногда Винсент интересовался и восхищался также Домье, о котором два года назад рассказывал ему в гаагской больнице Брейтнер. «Будь у него много таких же прекрасных вещей, как лист, который я недавно обнаружил – “Пять возрастов пьяницы” или фигура старика под каштаном, о которой я недавно тебе рассказывал, – право, нам всем следовало бы пойти к нему на выучку», – писал он Тео в конце 1882 года.
Но откуда у Винсента могло быть четкое представление о светлой палитре импрессионистов, о ресурсах цвета, обеспечивающих возможность подобной живописи? Кругом все черным-черно. «За окном пасмурно, – пишет он, – поля усеяны черными глыбами земли, между которыми пятнами лежит снег, часто один за другим следуют дни, когда видишь только туман да грязь, по утрам и по вечерам – багровое солнце, ворон, сухую траву и увядшую гниющую зелень, черные рощи и ветви тополей и ив, вздыбленные на фоне хмурого неба, словно колючая проволока». Все черным-черно вокруг него и в душе тоже. Он жил на отшибе от всех, окруженный молчаливой враждебностью поселка, под осуждающим оком родных, от которых он отдалялся все больше и больше и которых старался избегать. «Спорить с ними бесполезно», – писал он Тео, вынужденному выслушивать жалобы обеих сторон, потому что родители также сетовали: «Винсент с каждым днем становится нам все более чужим. Он даже не глядит в нашу сторону».
В октябре Винсент целую неделю писал натюрморты в доме Германса, используя в качестве моделей «самые красивые вещи» из его коллекции. В ноябре, когда уже нагрянули сильные холода, он заканчивал на природе свою последнюю картину: старую водяную мельницу в Геннепе, неподалеку от Эйндховена. Вслед за этим Винсент решил написать за зиму пятьдесят крестьянских голов, используя относительный досуг, которым крестьяне располагают в ненастное время года. Крестьяне на его портретах – к январю он уже успел написать тридцать голов – гнетущим животным выражением лиц напоминают жителей Боринажа: у тех и других тяжелые лица с грубыми чертами, узкие лбы, широкие носы, резко очерченные скулы, толстые губы, челюсти, выдающиеся вперед. Эти портреты – плод отчаянного упорства, могучей, неукротимой страсти отверженного художника из Нюэнена. «Я не могу принимать в расчет, что думают о моей работе люди; я должен идти вперед – вот о чем мне следует думать… Если я теперь ничего не стою, то и потом ничего не буду стоить; но, если я буду чего-то стоить потом, значит, я и сейчас уже стою чего-то, – упрямо повторял он, – потому что пшеница есть пшеница, даже если горожане поначалу принимают ее за траву».
Светлые краски? До этого еще очень далеко! Грубым формам сопутствуют мрачные тона: глинистый коричневый, грязноватая охра, оливковый зеленый, берлинская лазурь, почти переходящая в черный. Но мог ли Винсент написать брабантских крестьян веселыми красками? Мог ли он написать их иначе, не погрешив против жизненной правды, не изменив самому себе? Подавленный печалью этого края, он, как никогда, страшился своей участи. «Никогда еще не было в моей жизни года, который начинался бы так мрачно», – писал Винсент в начале января. Куда он шел? Чего он добивался? Этого он и сам не знал. Но теперь можно предполагать, что, исступленно заполняя дни работой, он стремился завершить свой период учения. Он избрал себе образцом Милле. А между тем Милле, будь он к тому времени еще жив, содрогнулся бы при одном виде картин Винсента, его плотных мазков и резкой, жесткой манеры. Единственное сходство между двумя художниками – в общности их любимых сюжетов, которые и тот и другой брали из крестьянской жизни. Однако Милле изображал на фоне безмятежного пейзажа людей с благородной осанкой, и гармония их жестов была созвучна гармонии природы, спокойной, умиротворенной и щедрой. Освободив крестьянские сцены от некоторых характерных деталей, создатель «Вечерней молитвы» идеализировал их, подняв на уровень обобщения, классического синтеза. Холст, если так можно выразиться, отстранял художника от его моделей. Милле запечатлел, увековечил жизнь в момент редчайшего совершенства, схваченного благодаря кропотливой работе мысли, перемещающей и организующей элементы реальности согласно системе, выработанной разумом в итоге долгих размышлений. Эта гармоничность – главная особенность классического искусства – отражает внутреннюю уверенность, которая в одно и то же время являет собой защиту от трагической неустойчивости мира и торжество над беспрестанной гибелью всего сущего, и порождается одним лишь чувством меры и красоты. Благородная ложь придает непререкаемость зримому, очеловечивает мир, скрывая его жуть и хаос. «Надо заставить обыденное служить выражению прекрасного», – говорил Милле. Подобная концепция красоты совершенно чужда Винсенту. Красота для него равнозначна истине – пусть даже эта истина мучительна и мир таков, как он есть. С лихорадочной неутолимой жаждой Винсент силится объять своей беззаветной любовью этот беспрестанно меняющийся, грозный, беспорядочный, непрерывно обновляющийся мир. Бесконечно сурова в этом мире природа, которая ничего не дарит, у которой день за днем надо все вырывать силой в жестокой борьбе. Все в этом мире эфемерно, преходяще и недолговечно. Мгновение, которое проходит, уже ушло от тебя навсегда. В этом мире все случайно, неповторимо и невозвратимо. Крестьяне Винсента не застывают в нарочитых позах, чтобы возблагодарить Творца – они заняты борьбой не на жизнь, а на смерть, вечной и тщетной борьбой, составляющей участь всех людей. Тупость, трагическое уродство их лиц, животный облик – всего лишь плод жестокой враждебности мира, роковая печать судьбы. Художник, стоя у холста, не отгораживается от своих моделей. Он всей душой проникает в самые сокровенные глубины их жизни, приобщается к их судьбе, которую он не отделяет от своей собственной. Художник, его картина и ее объект сливаются воедино, связанные друг с другом и с жизнью неразрывными узами. А время между тем подгоняет – время, которое все разрушает и несет смерть, время, которое нужно во что бы то ни стало обогнать. «Я вполне представляю себе, что придет день, когда композиция также будет даваться мне с легкостью», – писал Винсент брату Тео. Он весь захвачен сознанием того, что надо спешить. Он завидует Гаварни, который «выпекал до шести рисунков в день», и с восхищением цитирует слова Уистлера: «Да, я сделал это за два часа, но я трудился много лет, чтобы научиться делать это за два часа». Винсент знает: только ожесточенным трудом, только исступленным горением и страстностью добьется он в более или менее отдаленном будущем желанной быстроты в работе.