Kitabı oku: «Манечка, или Не спешите похудеть (сборник)», sayfa 2
– Сколько? – еле выдавил я.
Генка назвал сумму и восхищенно покрутил забинтованной головой:
– Вот интеллигенция хренова! Надо же, не сказали… Теперь в долг у папани возьму, еще сестра займет – обещала. Куплю себе тачку. Не поленился, съездил на авторынок. Присмотрел недорогой такой «субарик», торговец даже ста тысяч кэмэ не наездил.
Он отправил смачный харчок в банку, поставленную возле мусорного бака. Попал и приятно удивился:
– Чики-брыки! Не потерял снайперский навык.
Генка был оптимист и всегда чем-нибудь доволен. Об укусе сказал, что не помнит. Предположил, что пиджак вовремя распахнулся. Мы ударили по рукам и больше не встречались.
Я сдал кое-как отмытый от красноречивых пятен костюм в химчистку, там его привели в порядок, мама и не заметила. Выпускной вечер прошел неинтересно. Учителя и родители выступали, девчонки осторожно плакали, промокая платочками накрашенные ресницы. Шампанское, торт, конфеты. Потом взрослые ретировались на три часа. Ребята приволокли заранее припрятанный ящик пива и закусь. Танцевали, играли, обжимались по углам. В общем, все как всегда.
До поступления в политех я, как примерный сын, зубрил школьную программу по нужным предметам и подрабатывал – день, ночь, где и сколько мог. И, что мог, продавал. Загнал мопед, велик, компьютер, новые джинсы, альбомы с марками, книги, дискеты, – все, все до последних мелочей.
Мама изумлялась:
– Зачем тебе столько денег?
Я не говорил – зачем.
– Это же мои вещи, мам?
– Твои… Но ты стал какой-то… жадный.
– Жадный, – согласился я. – Я, мам, всегда был такой. Ты просто не замечала.
Сумма набралась перед отъездом. Я сунул деньги в конверт.
– Что ж ты раньше-то не пришел попрощаться? – спросила Галина Дмитриевна, мать близнецов. – Мальчики два дня назад уехали.
Вряд ли сыновья посвятили ее в ресторанную историю. Я накорябал на конверте фамилию и спустил его в почтовый ящик. Не знаю, что Галина Дмитриевна подумает, когда достанет… Мне было все равно.
Я вернул долг. Вернее, денежную часть долга. Оставалось другое, а это, как я подозревал, останется не оплаченным.
…Пока я учился, отец с мамой переехали в другой город. Дед скончался, бабушка отписала дяде Пете, папиному брату, старый дом в деревне и доживала вдовий век в квартире моих родителей. Я приехал к бабушке в отпуск спустя много лет.
Давно не видел родной дом, и сердце как-то странно екнуло. Сентиментальным становлюсь, что ли? В теплом августовском дворе под окнами все так же переплетались ветвями березы. Между двух штанг раздувалось и хлопало на ветру ослепительное белье – предмет немеркнущего тщеславия соседки. Навстречу дню неслось попурри из звуков музыки, криков, хохота и птичьего щебета. На детской площадке по-прежнему возилась детвора. Взлетали к небу качели. На скамейке возле песочницы сидела женщина.
Катя? Нет, не она…
«Она», – подтвердил стук в висках. Веснушчатое лицо в солнечном ореоле, голубоватая тень в нежной впадинке ключиц, маленькая грудь с прохладной и атласной (я знал) на ощупь кожей…
– О, привет, – сказала Катя буднично, словно мы виделись вчера. – Как дела?
В безудержном порыве я без слов прижал ее к себе.
– Пусти, глупый, – вырываясь, засмеялась она.
Мы сели рядом. Я не мог отдышаться и откинулся на спинку скамьи, отдавшись на волю бешеному возврату памяти и чувств.
– Женат? – поинтересовалась она наконец.
– Нет.
Я в свою очередь вопросительно глянул на нее.
Катя отрицательно покачала головой:
– Одна. Точнее, не совсем одна… Но не замужем.
– А где близнецы?
– Юра в Москве. В ансамбле танцует. А Дима в Питере где-то.
– Мне казалось, вы трое неразлейвода.
Катя пожала плечом.
– Тебе постоянно что-то казалось. Вы, мальчики, все время играли. Они – друг в друга, ты – сам с собой.
Меня огорошила ее проницательность.
– А ты?
– Я не играла. Я просто жила.
– Даже тогда… в апреле?
– Тебе это тоже показалось.
Снова помолчали.
– Помнишь соседского пса Чародея? – улыбнулась она. – Мы с близнецами тебя так называли.
– Чародеем?
– Ну да. Ты же был фантазер. Димка уверял, будто ты наполовину существуешь в другом мире, параллельном.
– Ты не сказала, чем Дима занимается в Питере, – заторопился я.
– Чем?.. – Катя подняла прутик и нарисовала на песке сердце.
Я повторил вопрос. Она вздохнула:
– На иглу подсел.
– На иглу?! – не поверил я. – Не может быть! Нет, ерунда, не может быть…
– Правда, Володя. Галина Дмитриевна совсем поседела. Белая-белая стала, увидишь.
– Юрка что, брата кинул? С ума спятил?
– Он боролся, но поздно узнал. Они поругались. Первый раз в жизни поссорились, и сразу крупно. Разъехались. Упрямые, ты ведь их знаешь. Теперь Дима завязывает, и опять… Замучил всех. Юра танцем живет. Без танца ему плохо. Вот как все невесело кончилось, Володя.
– Не кончилось, Кать, не говори так! Ничего не кончилось.
Она махнула рукой в сторону детской площадки и неожиданно закричала с незнакомой мне хозяйской ноткой:
– Дети!
Еще до того, как до меня дошло откровение произнесенного ею слова, я спросил:
– Кто отец?
– Не знаю, – беспечно ответила Катя. – Какая разница?
Она встала и, передернувшись, характерным движением оправила собранный под коленями подол сарафана. С качелей к нам суматошливо мчались две совершенно одинаковые девчушки в белых платьицах. Катя потянулась вперед руками, словно собираясь нырнуть, подхватила дочерей и глянула на меня умопомрачительными глазами цвета кофейных сумерек:
– Как тебе модель серии «Ева»?
Девочки были рыжими. Солнце вспыхнуло пламенем на их кудряшках, перемешанных с волосами матери. Я подумал, что без изменений взял бы их в свой дворец. Нет, я бы построил им новый дворец, в миллион раз красивее прежнего!
– Класс, – сказал я.
…А я и построю. Мои предпринимательские усилия дают уже нехилые плоды. Всего за два года удалось прикупить помещение для гаража, «Шиномонтаж» работает вовсю. Вот-вот открою магазин запчастей, небольшой пока, есть на примете. Раскручусь!
Мне захотелось подставить ладони рыжему огню. Я себя пересилил.
– Ты сделала то, что мне никогда не удавалось, королева. Они совершенство, и они живые.
– Что ты хочешь этим сказать?
Ее вопрос мячиком ударился в спину, но не остановил меня. Я побежал, чтобы побыть наедине с собой. Поцелую бабушку, распакую подарки и попрошу пока меня не беспокоить. Чаек с пирожными и разговорами подождут. Полежу в своей бывшей комнате на детской кровати.
Следует хорошенько обдумать поездку в Питер. Я буду не я, если не вытащу Димку из этой бездны. Из беды. Я его вытащу, даже если он не захочет. Даже если придется уничтожить всех его дружков-наркоманов. Зря, что ли, я – Чародей?! Бизнес, магазин, дворец – потом, потом. Впереди целая жизнь. Она только начинается.
Шуба баская, с плеча барского
Бабке стукнуло девяносто лет, а зубы ее, сточенные временем, не знали кариеса и теперь больно ранили сухие белесые десны. Два года назад ей удалили аппендицит. Это была единственная операция в ее жизни, если не считать далеких, прошедших без вмешательства извне двенадцати родов и бессчетных выкидышей.
Полдня бабка проводила перед бумажной иконкой Николая Чудотворца и по причине глухоты молилась громко, во всеуслышание. Испрашивала для несметных родственников здоровья и благополучия, перебирая имена не вразброд, не по возрасту и чину, а в своем собственном порядке, установленном по степени родства. Старуха держала у себя в голове все густо разросшееся генеалогическое древо до последней его веточки, помнила всю, даже не кровную, родню, разбредшуюся на пол-России. В остальном же бабкина память страдала дальнозоркостью: минувшее виделось четко, а сегодняшнее, едва мелькнув, покрывалось беспросветным туманом.
Мыть свою комнату бабка никому не доверяла. Раз в неделю сама ползала по полу с лоскутом фланели, потихоньку двигала тазик с водой, и, когда умудрялась подняться, не чуя ни поясницы, ни ног, слышался сухой треск обветшалой коленной конструкции. Каждый раз домочадцы недоумевали по поводу старухиного упорства в стремлении добиться праздничного блеска от крашеных незатейливой охрой половиц – проявление столь героических усилий для достижения столь ничтожной цели.
По субботам правнучка с мужем и пятилетним сыном шли мыться в центр городка в баню. Бабка оставалась с младшим праправнуком и дребезжащим фальцетом пела над его кроваткой фривольные частушки своей молодости. Ребенок слушал с большим вниманием, демонстрировал няньке четыре новехоньких зубика – кость от кости ее – и пускал пузыри.
По возвращении правнучка, блестя лубочно-лаковыми, до скрипа оттертыми щеками, ставила цинковую ванну на два крепких табурета возле натопленной печи и купала маленького. Потом в той же ванне, зачерпывая кружкой и обливая себя горячей водой из ведра на плите, отмокала старуха. Согбенная спина ее белела неожиданно матово и по-молодому гладко. Живот, познавший внушительную долю женских тягот, пребывал в последней стадии дряблости. Высохшие, когда-то богатые молочным продуктом груди стлались тощими тряпицами чуть не до колен. Правнучка оттягивала эти длинные кожаные тряпицы во всю длину и прилежно скребла по очереди их внешнюю сторону. Затем закидывала для удобства на бабкины плечи и драила нижнюю.
После мытья старуха сушила у огня вспыхивающие серебром паутинные пряди, навеки забывшие свой первоначальный искрасна-каштановый цвет и объем. До того как заплести их в обнищавшую косичку, просила поискать вшей:
– У всех досельных баб воши были, а я у себя сроду не имала. У кого их в волосьях нету, у тех они внутрях вместе с гнидками в голове копошатся, а к смерти вылазиют. Ежели хоть одну сымашь – стало быть, скоро к моим отойду.
Бабка упрямо не желала менять раз и навсегда принятую душой речь. Вместо «любить» говорила «жалеть», вместо «ловить» – «имать», новорожденного ребенка считала «красным», а все красивое – «баским». «Моими» называла четверых мужей, с которыми в определенное судьбой время жила, от которых рожала и вдовела.
Мужья, по слухам, были на диво спокойные. Про бабку же болтали, что слыла в молодости бой-бабой и красавицей. Погулять любила всласть и между многочисленным бременем от законных чужому бедовому мужику могла вскружить голову до беспамятства. Рассказывали, что имелся у нее обычай на праздники посадить парней и девок в звонкую двухрессорную линейку с медными колокольцами под дугой, запряженную парой игручих мышастых третьяков. Лихо свистнув, тогда еще пышная яркоглазая молодайка, она пускала их с ходу в галоп, сама стояла с кнутом на облучке в бесстыдно развевающихся юбках. Роняя натертую шлеями пену, лошади носились из конца в конец городка, и то там, то здесь с гиканьем увязывалась за веселым экипажем вездесущая ребятня в надежде на сласти и кумачовые ленты с конских грив.
Правнучка не унаследовала бабкиного бесшабашного пыла. Ей от родоначальницы достались глаза грозового небесного колера и странная особенность сутками спать в тяжкое время неприятностей и скорбей. Иной раз правнучка, проснувшись среди ночи, ловила себя на желании спеть. Так бы и пела, пела бы до утра тревожным волнистым голосом. Тоже, верно, была наследная причуда, ведь и отец, внук бабкин, нет-нет да пугал домашних ночью душу рвущими ямщицкими песнями…
Заподозрить старуху сейчас в каких-либо неистовствах было сложно. Прежние страсти оскудели в ней до мелочной ругани с праправнуком да пакостей, из-за коих не хотели ее брать к себе ни дочери, ни внуки. Поэтому жила у правнучки, покуда могла качать маленького.
Правнучка ловила бабку на обтирании ночного горшка общим полотенцем для рук и сурово ей выговаривала. Та прикидывалась дурочкой. Инстинктивно прикрывая виновато дрожащую голову, часто моргала невинными глазками и клялась, что по слабости зрения перепутала полотенце с бросовой тряпкой. Однажды во время поста – старуха строго его соблюдала – она украдкой плюнула в кастрюлю, полную только что приготовленного жаркого. Вновь застав на вредительстве, правнучка в великой досаде легонько тукнула-таки пакостницу пальцем по лбу.
Пес Глупыш в этот день чуть не рехнулся от счастья и хозяйских щедрот. Блаженная бабка, не подозревая о том, что посвящает в свои интимные отношения с Богом весь домишко, как хорошего знакомого, уговаривала Всевышнего не наказывать правнучку за безверие, а семью – за скоромные паужины.
За столом правнучка, с больным раскаянием в сердце пытаясь загладить вину, завела разговор о былом. Старуха охотно откликнулась. Посасывая размоченные в пустом кипятке сухари, со смаком рассказала древнюю сплетню, давно обретшую гордый статус истории, и вспомнила своих ушедших.
– Сенечка с Васяткой красные преставилися, ишшо месяца не было имям, а Лешенька, почитай, сразу помер.
Из всех двенадцати рожденных детей она до сих пор выделяла пятого по счету, самого красивого ребенка – нежного, златокудрого, похожего на рисованного богомазами херувима. Но, видно, оттого и было такое сходство, что не жилец на белом свете оказался малыш. Дурковатый соседский мальчишка, обожавший прелестное двухлетнее дитя, взял его с собой погулять в весеннем дворе. Только вышли – рухнула трехрядная поленница, сложенная накануне для сушки… Мать выкопала из-под дров раздавленное тельце, комком холодеющей плоти обмякшее в руках, убежала со страшной ношей в тайгу и скрывалась там, безумная, надеясь вдохнуть жизнь в погибшее свое сокровище. Искали несколько дней. Уже думали, сгинула с горя, как вернулась, темная ликом, с начавшим разлагаться трупиком. После похорон проспала почти неделю и громко пела ночами.
– Ой, матушка (матушками бабка называла всех женщин), как поняла головой-то, што смертенький, будто и я с жизнью распростилася. Грех самой к могиле рядить, а все одно никому не дозволила, обмыла его, обкричала, сама гробик украсила…
Правнучка поторопилась отвлечь от тяжелых воспоминаний:
– Бабушка, после-то у вас еще детки были?
– Были, как не быть! Случалось, до сроку дите выпадало, ежели чего тяжелого подымешь, а так рожашь и рожашь без конца. Я сама-то из последышей, пятнадцатая. Наша семья казацкая, приежжая с Дону, фамилия тятина – Донской. Прадед его был оттедова или, могет, ишшо ранешние. Сибирь здоровущая, порастерялися все. Доведется Донских встренуть, знай: сродственница ты имям.
– Бабушка, а кого вы больше всех любили… из мужей? – пытала правнучка, невольно затаив дыхание.
– Пуще всех – Веничку жалела. Повадно мне было с им. Я-то уж шибко в летах ходила, а он младешенек, за двадцать тока. Баской, глаза поволочны, волосы кучерявы, девки иззавидовалися. Молод, да плотник, дитям моим все норовил помочь, с внуками игрался, меня спервоначалу до тяжелой работы не допускал. Опосля сам, болезнай, с чахотки сгорел. Хоть мало пожили, да славно. Спустимся, бывало, на берег, река под домом туточки, сядем в ветку, на небо обое глядим…
– На дереве, что ли, сидели? – удивилась правнучка.
– Да како тако дерево, како тако! – сердито заквохтала бабка. – Лодка махонька – «ветка» по имени. Плывем по забережью, глядим на небо-то. Звездочка упадет – человек родился. Две звездочки – враз двойнята, а мы радые! Он к сердцу меня прижмет и всяки жалостны слова говорит, говорит… Я слушаю – гармонь в душе!
– А какие слова?
– По-всякому голубил: зорюшка моя, пташечка, курочка…
Вертевшийся рядом праправнук захохотал:
– Бабка – курица, бабка – курица!
Старуха обиженно умолкла. Отрешенно вытаращилась в окно на синеющие холмы и медленно, тихо посветлела лицом, будто ее вылинявшим глазам удалось высмотреть неведомые, возвращенные сердобольной памятью дали.
Правнучка отогнала сына. Погладила, ластясь, пергаментную, усеянную ржавью бабкину руку:
– Вы у нас, бабушка, красавица. Беленькая, чистенькая, как курочка…
Вдохновленная поддержкой, бабка азартно закричала в раскрытую створку окна выбежавшему праправнуку:
– Сам петух! Голопузый, лупоглазый петух, петух!
Отомстив, откинулась в кресле, довольная, и снисходительно вздохнула:
– Малой, што с его возьмешь…
– Бабушка, а правда, что вы революционера Нестора Каландаришвили видели?
– И-и-и… Видала. Я в тую пору вдовела опосля Тимоши-то. Тимоша купец был, дом большой, богатый – шкапы резные, самовары тульские, в сундуках шубы, тулупы, шапки ни по разу не надеванные. А в ихнем ревкоме печка сломата, на стенах куржак. Не схотели туды и у меня остановилися. Ели много, вино дули. Ничего мое не трогали, врать не буду, не забижали. От тока с шубой худо вышло. Морозы выдалися, а у его, Нестора-то, суконка да кожанка. Мне грустно, шо он мерзнет. Достала с сундука шубу Тимошину, баская шуба, рысья. Нестор расписку дал, обещал опосля вернуть и сгинул. Куды – никто не ведат. Расписка евонная у меня до-олго под скатеркой лежала, а в войну запропастилася.
Свободные для рассказов часы выдавались редко, занятая детьми и хозяйством правнучка к вечеру выматывалась и падала с ног.
К осени бабка почувствовала себя плохо и все чаще просила поискать в волосах вшей. По ее словам, «до смерти боялася смерти». Кто знает, какие грехи томили изжитую, глубокой памятью источенную душу? Все чаще бессмысленным становился взгляд, бумажнее кожа на серпастой спине, все хуже помнила бабка события текущего времени…
В кинотеатре крутили фильм о Несторе Каландаришвили под названием «Сибирский дед», правнучка с мужем решили встряхнуть угасающие бабкины чувства. Сосед для такого случая подкатил «Москвича», подружка согласилась приглядеть за маленьким. Старуха заволновалась, не понимая, чего от нее хотят и куда собираются везти. Озираясь затравленно, с опаской влезла в машину. Кинотеатр, видимо, напомнил бабке церковь, нерабочую в городке по советскому времени, – истово закрестилась в фойе, поклонилась портрету Брежнева.
Взяли билеты в первый ряд. К разочарованию молодых, ленту старуха смотрела без интереса. На середине фильма вдруг оскалилась, зевнула и, казалось, собралась задремать. А действие на экране разворачивалось все увлекательнее. Сибирский дед лихо скакал на коне, хохотал хищно, зубасто, супя угольные брови. Яростно сверкали под солнцем снятые на Волге ленские снега, дымились палящие ружья, блуждающим костром возгоралась рыжая доха Нестора…
Проснувшись в какое-то мгновение, бабка ухватила из зрелища то, чего ждала, о чем вспоминала долгие годы. Резво подпрыгнула и, шишковатым пальцем грозя легендарному знакомцу, завопила тоненько и визгливо:
– Расписку писал, вахлак, шубу вертай!
Народ зашикал, кто-то потянул скандальную зрительницу за хлястик пальто, она отмахнулась, как от назойливой мухи, и снова заверещала:
– Шубу вертай, эгей! Тимошина шуба-то!
Сколько правнучка ни совестила, сама едва от стыда не плача, даже ущипнула бабку за руку, та не унималась. Пришлось срочно выйти из зала под возмущенный гомон и смех.
Старуха и дома не могла успокоиться, призывала всех в свидетели и возбужденно потрясала мосластым кулачком:
– Ох, я имям! Видали, а?! Ездиют, шубу мою не сымают!
Ворчала во время вечерней молитвы, жаловалась Богу. Беспокойно ворочаясь ночью во сне, вскрикивала: «Тимошина шуба-то!» Под утро пискляво пропела: «Шуба баска-ая, с плеча барско-ого…» и стихла.
На следующий день бабка была молчаливее обычного, пока в пух и прах не разругалась с праправнуком. Не поделили территорию возле печного бока, где мальчишка затеял пластмассовую войнушку, а старуха хотела мирно погреть колени, сидя в кресле.
Потом она снова возилась с фланелькой и тазиком, не разрешая мыть в своей комнате, качала маленького и тихо пакостила…
Никто не узнал, появились ли у нее перед смертью вши. Смерть, которой бабка так боялась, нашла ее через три года в доме инвалидов, когда один из разбушевавшихся кретинов вырвался из рук санитаров, заскочил в старушечью палату и разорвал в клочья висящую над тумбочкой иконку Николая Чудотворца.
Правнучка после похорон спала непривычно много и плохо. Просыпаясь среди ночи, плакала, корила себя за то, что подчинилась мужу и не оставила бабку. Зная вину за собой, он молча терпел тревожные, волнистые песни жены, похожие на страстные мольбы. Она доверчиво полагала, что поет негромко и муж под эту колыбельную спит крепче.
Правнучка пела о бабке. Просила о том, чтобы новопреставленная счастливо встретилась со всеми своими мужьями и ушедшими детьми и была бы наконец прощена тем, к кому грешная, пылкая, любящая душа ее стремилась в молитвах обо всей огромной родне, оставшейся на этом свете.
Эффект попутчика
Раз в полгода по непонятным причинам Соня вызывала в памяти детали той памятной ночи и переживала мощный спазм отвращения к своему благополучию, выложенному по жизни гладко пригнанными пазлами. Потом короткое замыкание проходило, оставался лишь смутный дискомфорт от мысли, что даже происходившие тогда в государстве постперестроечные события с их голодным безденежьем не произвели в крови химической реакции такой силы, как единственная случайная житейская встреча. Это она вызывала в Соне рецидивное чувство зависти и непонятно почему – вины.
…Аэропорт гудел и вибрировал, словно гигантский шмель перед полетом. Но никто никуда не летел. На улице за стеклянными стенами, вопреки оптимистичным прогнозам, второй день бесновалась необычная для последней мартовской недели вьюга. Рейсы откладывались один за другим. Соне удалось захватить кресло в зале ожидания, и теперь она старательно избегала взглядом ближний угол, забитый спящими на чемоданах людьми.
На площадке перед коммерческим киоском паслись дети. Предоставленный себе маленький народ облепил витрины, разглядывая новоприбывший сквозь кордоны набор международных сластей. Они были невероятно дорогими, и лишь одна из мам купила дочке толстый шоколадный батончик. Противная девчонка нарочно вышла на середину открытого пятачка и долго возилась с оберткой. До содержимого еще не добралась, а уже вовсю вкушала приторное счастье превосходства. Дети молча созерцали эту демонстрацию и, пока обладательница ела свое сладкое чудо, чего-то ждали. И она ждала. Один карапуз не выдержал, дернул за рукав дремавшую мать и заканючил:
– Ма-ам, купи «Сникелс»…
Родительница открыла глаза, оценила ситуацию. С ненавистью взглянув на испачканную шоколадом лакомку, выместила на сыне:
– Денег нету, отвянь.
Малыш тихо заплакал.
Сластена наконец покончила с батончиком и вместе с другими снова припала к стеклу киоска. «Не наелась», – язвительно подумала Соня и вдруг поняла, что было причиной пристального детского внимания: на полке позади взбитой «химии» продавщицы возвышалась кукла. Не какая-нибудь Барби, недавно вошедшая в моду у российских девочек, с личиком олигофрена и трафаретными признаками пола, а великолепный штучный экземпляр – большая, с полметра, коллекционная модель индианки. Кукла улыбалась пугающе осмысленным лицом, кожа казалась натуральной – в нежных переходах румянца и загара по природной смуглоте. Оторопь брала от мистической иллюзии естественности – настоящая маленькая женщина! В ушках посверкивали круглые латунные серьги, на ручках – браслеты, по краю золотистого сари вился узор ручной вышивки. Впечатление портил только приколотый к наряду грубый ценник. Выведенное фломастером число на нем потрясало обилием олимпийских колец.
Место кукле было в специализированном бутике, она бы и там выделялась. Соня подивилась явлению жар-птицы в занюханном портовом киоске, прикинула: жалованье за месяц и неделю. Сонина получка подтверждала среднюю в стране зарплату по статистическим данным, всегда завышенным на треть. Вряд ли кто-то из изнывающих в ожидании пассажиров, чей помятый вид не отвечал и средней статистике, рискнул бы выбросить на дорогой сувенир предложенную сумму… Тотчас же к киоску подбежала черноглазая девочка лет пяти в красном кашемировом пальтишке. Дети расступились – в руке она держала свернутую пачку денег. Подтянувшись на цыпочках к прилавку, девочка протянула деньги продавщице. Та сняла индианку с полки, отцепила ценник и кинула полный удивления взор на кого-то поверх детских голов.
Прижав к груди великоватую для нее куклу, кроха гордо прошествовала к своему месту. Олимпийская аура совсем не игрушечной стоимости все еще витала над девчушкой гаснущими воздушными шарами. Слыша шумные вздохи давешней сладкоежки, Соня испытала прилив мстительного удовлетворения и поразилась собственным переживаниям по столь ничтожному поводу. Смеясь над собой, не смогла тем не менее противостоять и любопытству – повернулась туда, где на заднем ряду, расположенном через проход, сидела состоятельная мать черноглазки.
…Ага, дешевый синтепоновый плащик, изношенные полусапожки, затяжка на эластике колготок прокапана розовым лаком для ногтей – молодая женщина вовсе не выглядела богачкой. Лицо с классическими «египетскими» чертами обрамляли пышные вьющиеся волосы, отчего оно, и без того тонкое, казалось у́же и меньше. Густо затененные ресницами глаза, избыточные для монголоидного типа лиц, прямо-таки излучали материнское обожание. Если б какому-нибудь художнику пришло в голову изобразить азиатскую мадонну, она бы, наверное, выглядела примерно так же.
Девочка с благоговением тронула пальчиком круглое коричневое пятнышко на лбу индианки.
– Мама, что это?
– Третий глаз, солнышко.
– Разве у людей бывает третий глаз?
– Бывает. Но его не видно.
– А у кукол видно, – понятливо кивнула девочка. – Как мы ее назовем?
Женщина не успела ответить. С потолка на зал обрушился металлический голос дежурной вещательницы. Ожидающие дружно замерли, в едином порыве приподняв головы. Дикторша отчеканила сообщение о переносе всех вылетов на следующий день и, некрасиво булькнув, отключилась. Аэропорт загудел с новой активностью. Часть несостоявшихся пассажиров ринулась к выходу навстречу последнему городскому автобусу, остальные вольготнее устраивались в освобожденных креслах. Соня отругала себя за то, что не дала взятку в авиакассе. Сунула бы кассирше в лапу и улетела предыдущим рейсом еще вчера утром… Вот невезуха, опять придется ночь здесь куковать. Ребячий бег и галдеж, спертый воздух, пропитанный запахами киснущей еды и пота, мужские ботинки под креслами, – все окружающее начало сильнее раздражать Соню.
– Мама, а мы тут ночевать будем? – услышала она голос девочки.
– Посмотрим, может, в гостинице найдется койка для нас, – ответила женщина.
– Хотите, места постерегу на всякий случай? – предложила приветливая старушка-соседка.
– Спасибо, – поблагодарила женщина и засобиралась.
Прикорнув на кресле боком, Соня краем глаза наблюдала, как девочка кутает куклу в полосатый шарфик. На хорошеньком личике, точно в зеркале, отразилась заботливость ее матери, а мать, улыбаясь, стояла с двумя объемистыми сумками в руках и терпеливо ждала.
«Сашка – эгоист, – с внезапной неприязнью подумала Соня о муже, – поэтому не хочет иметь детей». И сама же принялась его оправдывать: да кому сейчас нужны дети? Пеленки, соски, вороватые няньки, отставка кандидатской на неопределенный срок, Саше с докторской придется трудно…
Соня оставила на сиденье книжку – знак присутствия, – и вышла на улицу покурить. Постояла на крыльце, наслаждаясь морозно-огуречной свежестью шквальных порывов, бьющих в лицо, и вдруг стала свидетельницей такой ошеломительной метаморфозы, что едва поверила глазам: будто в насмешку над синоптиками, вьюга без всякого перехода перешла в тишайший снегопад. Нынешняя весна явно страдала раздвоением личности. Расположение духа у сумасшедшего марта круто поменялось – снежный барс, распустивший по ветру когтистые лапы, обернулся пушистым котенком.
Досады как не бывало. Соскучившись по движению, Соня прогулялась по дорожке заметенной аллеи. Когда она энергично шагала между сугробами, в небо втянулось, не долетев до земли, последнее кружево обнищавшего снегопада.
Соня представила мужа в толпе встречающих. Он смотрел из синевы аллеи, наклонив лобастую голову в серой кепке и лукаво щуря глаза за цветочным букетом, как всегда после разлуки. Потом, тоже как всегда, щекоча в такси Сонину шею жесткими усами, замурлычет нарочито страстным шепотом: «С кем? Когда? Скажи, он правда лучше? Если честно признаешься, солнце, прощение вполне возможно…»
Саша не был ревнив, просто играл. Соня вздохнула: день и ночь маленького праздника, торт, свечи, возвращение к теплу родного тела. Надежда новизны всколыхнется одновременно с воспоминанием о том первом, невозвратимом, с жарким приливом крови к каждой клеточке, к кончикам пальцев, исследующих упругую плоть, весь телесный дом в блаженной путанице – где, что, чье… И опять – будни, загон в ступор работы, тупое бдение в магазинных очередях, вечера за столом в кипах драгоценных экспедиционных записей…
Соня вернулась в зал и обнаружила вместо своей книжки вальяжно развалившегося молодого человека.
– Вона, туда положил, – кивнул он подбородком куда-то назад и вбок, – вам же все равно, где сидеть, раз читаете? А мне отсюда телевизор лучше видно, сейчас футбол начнется.
Футбол Соне действительно не был нужен, и она не возразила. Книжка лежала на кресле возле «мадонны». Очевидно, в комнате матери и ребенка не нашлось свободных мест. Женщина подняла подлокотники кресел и соорудила на двух сиденьях подобие постели. Девочка, прикрытая пуховой шалью, уже спала в объятиях куклы.
Соня спросила: «Занято?» – получила отрицательный ответ и, приткнув под голову шапку, храбро попыталась вздремнуть. Для этого требовались усилия: в подвешенном к стене телевизоре разгорелись футбольные баталии, компания парней напротив встречала голы адскими воплями, два мальчика устроили рядом на полу рычащие автомобильные гонки… Ах, эти неугомонные мужчины!
Подаренное переменой погоды настроение понемногу таяло. Но все же как-то незаметно, исподволь гомон суетного мира благостно отодвинулся, отдалился… и приблизился вновь: старушка, предлагавшая женщине с девочкой покараулить места, потрясла Соню за локоть:
– Скажите, пожалуйста, как называется самая популярная индийская киностудия?
– А? Что? Какая киностудия? – встрепенулась Соня.
– Ой, я вас разбудила, – конфузливо улыбнулась старушка, распустив по лицу веселое соцветие морщинок. – Думала, никто не способен спать при таком шуме…
– Вы сказали – киностудия?
– Я тут кроссворд разгадываю, – высунулся из-за старушки крепенький старик-боровичок. – Споткнулся на вопросе про индийскую киностудию, попросил жену у вас поинтересоваться. Извините…
Соня пожала плечами:
– Увы, не знаю.
– Болливуд, – подсказала мать девочки.
– Премного благодарю, – обрадовался старик.
– Правда? – удивилась Соня. – Голливуд, как в Америке?
– Б – Болливуд, – поправила женщина. – Я интересовалась, как снимают индийские фильмы, а то бы тоже не знала. Они мне нравятся из-за хеппи-энда. – Голос ее оказался неожиданно контральтовым, с особинкой почти до шепота закруглять окончания.