Kitabı oku: «Записки санитара морга», sayfa 5
Но… в тот вечер он не был для меня обычным коридором. А я для него – обычным санитаром.
Выкатив из лифта «кроватофалк», я пересек порог огромных, тяжелых распахнутых дверей, на одной из которых висела табличка с надписью. «Патологоанатомическое отделение» гласили жирные черные буквы, обозначая границу Царства мертвых. «А ведь должно быть написано «оставь надежды, всяк сюда входящий». Отделения – это для больных. Для тех, кто выздороветь надеется. А уж если в эти двери въехал – надеяться не на что», – думал я, круто поворачивая направо, к бетонному жерлу, ведущему в главный корпус. Чуть двинув каталку вперед, я остановился, зачарованно уставившись на то, что для остальных сотрудников клиники было лишь коридором.
Люминесцентные лампы освещали лежавший передо мною путь. Некоторые из них мигали, и каждая – в своем причудливом ритме. Одна монотонно вспыхивала, словно береговой маяк, другие отбивали сложные джазовые синкопы. Вместе они рождали мерцающее зарево, похожее на всполохи грозового неба. Потрескивали и гудели, словно мириады цикад, складывая сложнейшую симфонию, объединяющую в себе множество разных мелодий, сливающихся и перетекающих из одной в другую. Тусклые бежевые стены больничного подвала струились вверх, колышась, словно туман над остывающей водой. А темно-серый каменный пол плавно двигался, подернутый мелкой рябью, и был неотличим от воды. Поглощенный этим зрелищем, я вдруг пронзительно осознал, что коридора, по которому я мог дойти до покойника, для меня больше нет.
Передо мною лежал Стикс, река забвения. Ее воды приведут меня, Харона, к тому, кто должен переступить порог Царства мертвых, на котором по ошибке написано «патологоанатомическое отделение». И я доставлю его по назначению, усадив в лодку, которая лишь слегка похожа на больничную кровать.
Прерывисто выдохнув, я толкнул «кроватофалк» вперед. Рассекая бегущую навстречу рябь реки, двинулся в мир живых. Там меня уже ждал тот, кто был нужен мне и кому был нужен я. Легко скользя по глубокой темной воде, лодка, с каждой секундой все меньше похожая на кровать, стремительно приближала нашу встречу.
«Харон не опаздывает. Всегда появляется точно в назначенный час. Санитар – тот да, может и задержаться», – думал я, жадно втягивая влажный аромат Стикса, сырой и пряный, какой бывает у речных цветов. «К тому же живые Харона и увидеть-то не могут. Он им санитаром кажется. А Стикс – коридором. «Кроватофалк» у них вместо лодки. А вот мертвец, который во второй терапии, все увидит. И никакие снадобья ему для этого не нужны. Помер – и прозрел».
Вскоре воды госпитального Стикса принесли меня и мою лодку к просторному лифтовому холлу центрального корпуса. Нажав кнопку вызова, я задумался, глядя на узорчатые серые стены клиники, то вспыхивающие слабым свечением, то мягко тускнеющие. «Почему я здесь? Что привело меня сюда и зачем? Случайное течение жизни? Или я родился, чтобы стать санитаром? Пожалуй, санитаром можно стать и по стечению обстоятельств. А вот Хароном – навряд ли. Санитар – он кто? Технической работник, в табеле о рангах где-то рядом с дворником. Харон – проводник, ведущий человека в последний путь. Романтично, черт побери! Возвышенно… – чуть усмехнулся я над собой. – На санитара морга нигде не учат, им может стать каждый, кто закончит восьмилетку и сдюжит такую работенку. Да и Харонам дипломы не выдают. Но каждый ли может им стать?»
Загнав лодку, вновь ставшую «кроватофалком», в кабину лифта, я отправился на десятый этаж. «А ведь еще тогда, в детстве… – вспомнил я матушкины рассказы. – Совпадение?»
Лифт поднимался, мягкими щелчками пересчитывая этажи. Мои детские годы поплыли передо мною, очерченные рассказами родителей и раскрашенные моими мутными цветастыми воспоминаниями…
…Мама уверяет, что я был чудным ребенком. Для мам их ребенки всегда чудные. Откинув родительскую необъективность, можно сказать, что я был довольно странным карапузом. Мог днями напролет играть в одиночестве, не капризничая и не требуя внимания взрослых. В квартире меня почти не было слышно. Разве что затарахтит игрушечный грузовик, или тявкнет плюшевая собака. Таким я был с самого младенчества. Перебравшись из роддома в свою первую квартиру на улицу Карла Либкнехта, совершенно не плакал, к радости родителей и соседей. Изгадив пеленку, я просыпался и, радостно улыбаясь, тихо ждал положенной мне заботы. Почти молча ел, спал, гадил, улыбался. Перепуганная матушка даже обращалась к педиатрам, подозревая в моем спокойствии что-то неладное. Но они успокоили ее, заверив, что им с отцом несказанно повезло.
Годам к двум с половиной, когда я пустил первые ростки примитивного интеллекта, во мне проснулась тяга к познанию устройства. Неважно, чего… Подаренная машинка тут же с усердием разбиралась на составные части. И эта участь постигала любую вещь, которая была мне доступна и недостаточна крепка. Вскоре родители поняли, что игрушки их сына должны быть монолитными и прочными, как танк. Жертвой моей любознательности становились авторучки, пудреницы, наборы пуговиц, губная помада и даже радиоприемник. Когда меня спрашивали, зачем я уничтожил очередную вещь, как мог объяснял, что исключительно в исследовательских целях – хотел узнать, что внутри.
В три с половиной года я тяжело заболел – воспаление легких. И так случилось, что это событие позволило моей страсти к познанию выйти на новую орбиту…
Приехав со мной в детскую городскую больницу, куда меня определил участковый педиатр, матушка пришла в ужас. Сквозняки, надрывный ребенкин плач, нехватка медикаментов, равнодушные врачи… Схватив меня в охапку, она бросилась к своему знакомому, выдающемуся хирургу Николаю Герасимовичу Шабаеву, о котором писала статью в центральной областной партийной газете. Шабаев заведовал отделением кардиохирургии, был другом главного врача. Сжалившись над родительницей, руководство больницы определило меня в палату к нескольким заботливым бабушкам, сделав меня сыном полка кардиохирургического отделения.
Лишь только я оклемался, как тут же с энтузиазмом принялся изучать новый для меня больничный мир. Ходил по коридорам медленной шаркающей походкой, держась за сердце, как делали это многие пациенты Николая Герасимовича. Изучал конструкцию капельниц, каким-то чудом не одну из них не испортив. И даже влюбился в молоденькую медсестру Галю, которая нянчилась со мною больше остальных. Чувства мои были серьезны, а потому я пообещал ей жениться, дарил кусочки принесенных мамой домашних котлет и утянутые из столовой салфетки.
Но больше всего меня манил и завораживал оперблок. Его створчатые белые двери находились в самом конце отделения. Я подолгу стоял невдалеке от операционных, делая вид, что любуюсь хилой пальмой в деревянной кадке. Когда мимо меня проезжали каталки с больными, скрываясь в дверях оперблока, я со священным любопытством смотрел им вслед. Ведь в три с половиной года я уже знал, что тетю или дядю, накрытых простынкой, будут резать. А значит, будет видно, что у них внутри. С тех пор, как я начал нести свою вахту рядом с пальмой, начинка игрушечных машинок и капельниц больше не интересовала меня, ведь передо мной открылись новые горизонты. Теперь меня интересовала только начинка человека. На меньшее я был не согласен.
В моем ежедневном больничном существовании появился высший смысл – взглянуть в операционную рану. Хоть краешком глаза увидеть людские колесики и шестеренки! Если бы я был немного постарше, то сразу бы понял, что цель моя недостижима. Но в три с половиной я как-то не додумался до этого. И принялся двигаться к намеченной цели.
Первым моим желанием было хорошенько разогнаться и с разбегу ворваться в оперблок. Но как следует поразмыслив над этим планом, я отверг его. Во-первых, я не знал, что именно находится за белыми дверями и где именно режут людей. Во-вторых, у меня не было маски. Моя возлюбленная Галя как-то сказала мне, что без маски в операционную не пускают. Кроме того, я понимал, что если в результате моего отчаянного броска меня вышвырнут прочь из больницы, разрезанных людей мне не видать как своих ушей.
Силовое решение вопроса было бесперспективным. Ничего другого не оставалось, как сделать ставку на долгосрочную стратегию и дипломатию. К тому же все козыри были у меня на руках. Самый главный доктор, который сам… это ж даже трудно себе представить!.. сам режет людей, был маминым другом. Да и медперсонал отделения любил меня. Даже из других отделений приходили посмотреть на то, как я шаркаю и держусь за сердце, печально прерывисто вздыхая. А медсестра Галя и вовсе вскоре должна была стать моей женой, и вполне могла бы помочь дотянуться до человеческих шестеренок. Поняв, что у меня вполне приличные шансы, я вспыхнул надеждой.
И стал прощупывать обстановку. В те моменты, когда медсестры тискали меня и водили за руку по отделению, я издалека заводил разговоры на медицинскую тематику, щеголяя такими словами, как «скальпель», «наркоз», «антибиотики» и «оперблок». Девчонки, конечно, умилялись, сюсюкались, гладили по башке. Но стоило мне лишь упомянуть о моей мечте, стоило только произнести «посмотреть на операцию», как они снисходительно улыбались, не принимая мои слова всерьез. И только невеста Галя терпеливо объяснила мне, что сначала я «должен вырасти, потом стать врачом, и только тогда…» я смогу посмотреть на разрезанного человека. После слов «должен вырасти» я уже не слушал ее.
Спустя пару дней я с ужасом обнаружил, что почти все мои козыри ни черта не стоят. И даже дружба мамули с Самим Шабаевым не спасала положение. В операционную она не собиралась, и уж меня бы точно не пустила. В свои планы я ее не посвящал, опасаясь, что материнская забота окончательно загубит проект.
Вскоре я окончательно понял, что у меня остался лишь единственный шанс. Нужно было вербовать Шабаева. Этот крупный, грубоватый дядька, с размашистым шагом и отрывистыми фразами, иногда говорил мне «привет, херувим», проходя мимо меня по отделению. А иногда и вовсе не замечал. Нужно было срочно менять ситуацию. К тому же мама сказала, что лежать в больнице мне осталось недолго. Видно, хотела меня порадовать. Услышав это, я серьезно заволновался, боясь что не успею завладеть своей мечтой, надежно скрытой от меня за дверями оперблока. Было решено срочно брать Шабаева в разработку.
Задача была непростая, но выполнимая. Я знал, когда он приходит в отделение и когда уходит домой. Это была первая точка контакта. Знал, что он регулярно бодро заходит в операционную и устало выходит из нее. Ежедневный утренний обход в расчет я не принимал. Вокруг моего объекта было много народа, все они были какие-то хмурые, и шаркать, держась за сердце, перед ними было бесполезно. Но была у меня и еще одна информация, на которую я возлагал главные свои надежды. Я знал, где у Николая Герасимовича кабинет. Проторчав напротив двери Шабаева целых два дня, я увидел, как он подолгу сидит на диване совершенно один и молчит. И даже без газеты, от которой было весьма непросто оторвать многих взрослых.
Выработав нехитрую тактику, я принялся воплощать ее в жизнь. И страстно верил в ее успех. (Вот только время беспокоило меня, а потому я стал симулировать, старательно кашляя. Услышав от Гали «рановато тебя выписывать», я немного успокоился, убавив громкость и частоту кашля.) Утром я первым выскакивал из постели, наскоро надевал свою пижамку и занимал позицию у входа в отделение. Когда в дверях появлялся Шабаев, я говорил «доброе утро, Николай Герасимович». И чтобы он не мог наскоро ответить, добавлял «вы мою маму не видели?». «Маму?» – удивлялся зав. отделением. «А разве она не вечером к тебе приходит?» – удивленно спрашивал он. Я обязательно отвечал что-нибудь трогательное, вроде «я просто по ней соскучился». Так между нами происходил диалог, который, как известно, и есть основа продуктивного общения.
Наскоро позавтракав, я спешил к дверям оперблока, подолгу ошиваясь у пальмы. Когда Шабаев шел оперировать, я решительно подходил к нему с самым ангельским видом, на который был способен, и спрашивал: «Николай Герасимович, а вы куда?» «На операцию», – по инерции отвечал врач. «А-а-а», – понимающе кивал я.
Пока Герасимыч резал, запросто спасая жизни сердечников, я слонялся по коридору в компании с плюшевым тигром, непринужденно флиртовал с Галей, при этом не выпуская из виду оперблок. Как только двери его открывались, я как бы невзначай направлялся к кабинету Шабаева. Здесь я говорил ему что-нибудь вроде «уже все?» или просто «здрасьте». Он недоуменно смотрел на меня и говорил что-нибудь нейтральное, типа «ага». Наш перманентный диалог продолжался и вечером, когда хирург уходил домой. Так, без лишней спешки, я потихоньку внедрялся в руководство городской клинической больницы. И понемногу покашливал, особенно когда рядом появлялась Галя.
На третий день удача, впечатленная настырностью маленького человека, улыбнулась мне. Проходя мимо кабинета заведующего отделением, я увидел открытую настежь дверь, в проеме которой виднелся Шабаев, бессильно сидящий на диване. Ни на секунду не задумываясь, зашел в кабинет. Просмотровая лампа для рентгеновских снимков заливало его мягким лимонным сиянием, отчего Николай Герасимович казался еще более вымотанным. С искренним сочувствием посмотрев на него, спросил:
– Вы устали?
– Как собака, – буркнул он в ответ. – А ты чего пришел? Болит что-нибудь?
– Я к вам, – честно признался я.
– В гости, значит? – риторически уточнил Шабаев. – Ну, садись тогда. Будем вместе отдыхать, – кивнул он. Видно, что слова давались ему с трудом. Все свои силы, которые он принес в отделение утром, были оставлены в оперблоке.
Не растерявшись, я сказал «спасибо» и проворно залез на диван, усевшись рядом с кардиологом. Тот приподнял руку, чтобы мне было удобнее, а опустив ее, слегка приобнял меня. Я затаил дыхание. Так близко к тому, кто каждый день видит, что внутри у человека, я не был еще никогда.
– Конфету хочешь? – понуро спросил Герасимыч.
– Нет, спасибо, не буду, – почему-то отказался я.
– А чего так? – автоматически спросил тот.
– Чтобы зубы не болели.
– Умно, – кивнул врач, вздохнув. И вдруг спросил: – Как там твой кашель?
– Хорошо, – уклончиво ответил я.
– А чего ты только в палате кашляешь? – почти равнодушно поинтересовался хирург. – А когда у оперблока торчишь – забываешь, да?
Пристыженный, я не знал что сказать, заливаясь нервным румянцем.
– Ты не забывай. У пальмы тоже кашляй, – на одной ноте сказал он. Ни на выговор, ни даже на нотку осуждения сил у него не было.
Мы помолчали, сидя в обнимку на диване.
– А кто самый главный на свете врач? – вдруг спросил он спустя пару минут, словно очнувшись.
– Хирург, – сказал я не задумываясь.
– А не зубник?
– Хирург, – настойчиво повторил я.
– Ты мой ангел, – все так же равнодушно пробубнил Герасимыч. – А почему хирург?
– Он видит, что у людей внутри. И знает лучше всех про болезни.
– Не, про болезни лучше знает патологоанатом. Эти – лучшие диагносты. Да толку-то… – к моему немалому удивлению, возразил Шабаев.
– Патолатам? Это кто? – оживился я, задрав башку и глядя на доктора из-под его руки.
– Па-то-лого-анатом, – медленно произнес Николай Герасимович. – Это такой врач. Когда человек умирает, он мертвеца берет, разрезает и смотрит, что там с ним такое произошло. И так постоянно, каждый день. Почти, как у нас. Только у нас живые. А поэтому нервы…
– Понятно, – кивнул я, впечатленный его ответом, и поближе прижался к нему.
– Может, ты яблоко хочешь?
– Нет, большое спасибо.
– А чего ж ты хочешь, чудо мое? – спросил он.
Собираясь сказать «ничего», я вдруг понял, что сама судьба протягивает мне руку помощи. Сглотнув от неожиданности, я, как бы между прочим, сказал:
– На операцию посмотреть хочу.
– Да? – рассеянно промямлил Шабаев. – Ну, как-нибудь… возьму.
– Когда? – восторженно пискнул я, дернувшись всем телом.
– Посмотрим, – ответил Герасимыч сквозь протяжный зевок. – Беги, давай, к себе в палату. Тебе уже кашлять пора, – усмехнулся он, легонько шлепнув меня по заднице рукой, спасшей сегодня чью-то жизнь.
– Спасибо! – почти выкрикнул я и выскочил из кабинета словно ошпаренный. Чувство стремительно добытой победы, знакомое лишь великим триумфаторам, пьянило меня. Сообразив, что одного «спасибо» за все мое нежданное счастье Шабаеву будет мало, я опрометью бросился назад. Высунув голову из-за двери, выпалил «спасибо, Николай Герасимович». И добавив еще одну благодарность вздрогнувшему от неожиданности Шабаеву, стремглав бросился в палату.
В тот вечер я уснул раньше обычного, что нередко бывает с детьми от переизбытка чувств. Утром, второпях запихнув в себя завтрак, вприпрыжку кинулся к дверям оперблока, словно меня там уже ждал Герасимов и кто-нибудь из первых лиц государства. Пару часов промаявшись томительным ожиданием, все-таки дождался каталку с больным, увидев которую обмер от предвкушения. Но сестры, везущие ее, даже не взглянули на меня. Когда появился Шабаев, моя надежда воспряла с новой силой.
– Николай Герасимович, уже идти? – спросил я дрожащим голосом.
– Куда? – удивился тот, не сбавляя шага.
– На операцию, – понуро сказал я, понимая, что сегодня в оперблок я не попаду.
– Потом, потом, – отмахнулся хирург.
И скрылся за неприступными дверями.
Я, конечно, расстроился, но веры в благополучный исход не потерял. «Это потому, что я кашлял и обманывал его. Вот он и обиделся». Неприкаянно пошатавшись по отделению, ближе к вечеру вновь атаковал Герасимыча.
– Николай Гераси… – начал было я.
– Возьму я тебя, возьму, – опередил меня врач.
– А когда?
Но Шабаев не ответил, скрывшись в своем кабинете. С этого момента вечер превратился для меня в ожидание завтрашнего дня.
На следующий день ситуация повторилась почти в точности, обронив в меня семя тяжелого сомнения. Я даже чуток всплакнул, но увидев невесту Галю, взял себя в руки. И снова стал ждать утра. Новый день не отличался от предыдущего. Шабаев отмахивался от меня, и никто, кроме него, не знал, что вопрос о моем присутствии в операционной был уже решен самым положительным образом. Сомнение мое грозилось превратиться в отчаяние. Но я все никак не желал верить, что не увижу то, что внутри людей. Сидя на своей кровати, обхватив голову руками, думал, что мне делать. Когда вечером пришла мама, старался выглядеть веселым. Когда она ушла, вновь погрузился в раздумья. И лишь когда стали слипаться глаза, принял решение. Оно было смелым, рискованным и единственно возможным. День выписки стремительно надвигался на меня с тех пор, как я перестал кашлять, чтобы не навлечь на себя гнев Шабаева. Медлить больше было нельзя.
Поутру я уже поджидал заведующего у входа в отделение.
– Николай Герасимович, – смиренно начал я елейным голосом. И так же смиренно добавил: – Нехорошо обманывать.
– Доброе утро, юноша, – ответил доктор, остановившись. – Что случилось?
– Вы сказали, что возьмете меня на операцию. И не берете, – пояснил, опустив глаза. – Обманываете, – обвиняюще взглянул я на него исподлобья.
– Ах ты, ангел бесстыжий, – усмехнулся Шабаев. – Ладно, пойдем со мной, не отставай только.
Не чувствуя под собой ног, я бросился за ним, стараясь не обгонять. Предчувствие одного из самых значимых и необычных моментов жизни кипело во мне, заставляя тихонько дрыгать ногами. До операции было еще далеко, но я уже понимал, что мне дадут маску, колпак и халат, какие носят настоящие врачи. При этом я знал слово «скальпель» и почти ничем не отличался от настоящего хирурга. Разве что ростом.
Не успел я толком посмаковать скорое появление хирургических атрибутов, как на меня сменилось новое открытие. Я вдруг явственно понял, что скорее всего являюсь единственным четырехлетним жителем Земли, который будет присутствовать на операции наравне с докторами, а не лежа на хирургическом столе. Единственным! Осознать это было непросто. Все мои жизненные ориентиры пошатнулись. Незыблемыми оставались лишь родители да квартира на Карла Либкнехта.
Следующий час, а может, и больше, я провел в кабинете Шабаева, всеми силами стараясь скрыть небывалое волнение. Оно то разливалось внутри холодной волной, заставляя замирать каждой клеткой детского тельца, то кололо раскаленным жалом, отчего я вскакивал с дивана, переминаясь с ноги на ногу. Время тянулось неимоверно медленно, закручивая пружину ожидания того величественного момента, когда я, вместе с настоящим хирургом, смогу заглянуть в глубь человеческого естества.
Николай Герасимович то входил, то выходил из кабинета, возвращаясь с другими врачами, отрывисто говорил по телефону, углублялся в больничную историю болезни… И совершенно не обращал на меня внимания. Наконец-то, дважды крутанув диск аппарата, сказал: «Пусть Маринка зайдет».
Вскоре появилась Марина, толстая медсестра, при встрече называвшая меня «пупсиком».
– Мариша, одень-ка ангела нашего, он у нас в операционную пойдет, – между делом сказал ей Шабаев, просматривая рентгеновские снимки.
– Николай Герасимович? – удивленно вскинула она брови.
– Ну, найдите там ему чего-нибудь… Может, врачом будет.
– Ладно, – растерянно согласилась сестра. – Пойдем, пупсик.
Взяв в пухлую теплую ладонь мою влажную от волнения руку, она повела меня к оперблоку, перед закрытыми дверями которого я провел столько часов. Теперь же они растворились передо мной, пропуская в запретное для посторонних царство, где Николай Герасимович Шабаев дарил жизни своими большими уверенными руками. Я увидел санитарный отсек, с раковинами, стопками алюминиевых биксов и тележками с инструментами, накрытыми материей, рыжей от частой стерилизации. Усадив меня на крутящуюся табуретку, она велела мне ждать. Вцепившись непослушными пальцами в края круглого сиденья, впился взглядом в створку следующей двери, за которой меня ждал стерильный мир операционной. Сердце мое колотилось все сильнее и сильнее, но страха я не чувствовал. Лишь запредельный восторг и чувство гордости за свою победу…
Помню, как мимо меня проходили врачи и сестры. Некоторые из них замечали ребенка, бросая изумленный взгляд. Не дожидаясь их вопросов, я, твердо проговаривая слова, сразу сообщал, что «мне Николай Герасимович разрешил». «Тогда ладно, коллега», – ответил один из них, усмехнувшись. Из операционной доносился гул голосов, накрытый гудением аппаратуры, а потом появилась и каталка с больным, которую везла одна из сестер. Когда она скрылась в операционной, я забеспокоился. По всему было понятно, что операция вот-вот начнется. И, судя по всему, без меня. Но опасения мои были напрасны. Через несколько минут ко мне подошла Марина.
– Ну, пупсик, давай-ка, снимай свою пижаму и носки снимай, – улыбнулась она, поставив на стол стальной бикс. Вскочив, я пулей разделся, оставшись в одних трусах. Вынув из блестящего цилиндра стерильный халат, сестра ловко закутала меня в него, обмотав завязки вокруг туловища. Фактически она завернула меня в халат, словно в смирительную рубашку, тоже сделав и с бахилами. Потом закрыла мне лицо марлевой маской, крепко завязав тесемки, и водрузила на голову колпак, возвышавшийся над моей головой и сползавший на глаза. Серьезно оглядев меня, вдруг хохотнула и закрепила головной убор, сильно стянув тесемки.
– Не страшно тебе? – весело спросила она сквозь маску.
– Нет! – выпалил я. И на всякий случай добавил: – Мне Николай Герасимович разрешил.
– Да знаю, знаю, – кивнула Марина.
Взяв меня на руки, чтоб не упал, запутавшись в полах халата, тянущихся за мной, словно мантия, она двинулась в секционную, толкнув плечом разошедшиеся перед нами двери. Шумно сглотнув, я затаил дыхание.
Белоснежный кафельный зал с двумя операционными столами показался мне огромным. Я вцепился взглядом в тот, вокруг которого стояла операционная бригада во главе с Шабаевым. Опустив меня в нескольких метрах от него, Марина шепотом сказала:
– Вот, пупсик. Это у нас тут идет операция на сердце. Сердце у дяди больное, а мы его сейчас полечим.
– А дядя спит? Наркоз? – срывающимся от восторгам голосом спросил я.
– Да, правильно. Ведь все знает… – ответила она, вновь подхватив меня на руки. Обойдя операционный стол справа, она показала мне дыхательный аппарат, трубка которого торчала изо рта пациента. Рядом с ним стоял анестезиолог, равнодушно поглядывающий на большие синие баллоны.
– И ты здесь! Сын полка… – произнес он, почесав нос сквозь маску.
– Вы наркоз делаете? – прошептал я.
– Ага, делаю. Даю то есть. Правильно говорить «даю наркоз», – серьезно ответил он, то и дело поглядывая на кардиомонитор.
Подержав меня немного на руках, Марина вновь отнесла меня на исходную позицию, опустив на пол. С высоты моего роста само операционное поле я не видел, жадно вглядываясь в работу Шабаева, которому ассистировала высокая сестра, подавая тому блестящие хищные инструменты в ответ на загадочные непонятные слова, которые тот говорил ей. Не чувствуя времени, я, словно заговоренный, ловил каждое движение хирурга. И вдруг красная струя с силой выстрелила из раны, залив халат и маску Николая Герасимовича. Его команды зазвучали быстрее, сноровисто замелькали инструменты. Через некоторое время это повторилось снова, будто говоря мне «человека уже разрезали, всем им видно, что у него внутри, а тебе нет». А ведь мне обязательно нужно было посмотреть, во что бы то ни стало…
Оглянувшись, Марины в операционной я не увидел. Она бы вполне могла поднять меня, поднеся поближе к столу, раз уж я здесь. Минуты шли, а медсестра все никак не появлялась. Тогда я вдруг понял, что, войдя в операционную, она запросто может подхватить меня на руки и отнести обратно, справедливо решив, что ребенок уже и так достаточно видел.
Эта догадка настолько испугала меня, что я решил немедленно действовать. Подобрав халат, осторожно двинулся к анестезиологу, который показался мне самым высоким из всех. И если бы он только согласился поднять меня на руки, то я бы точно смог все увидеть. Подойдя к врачу, задрал голову, с надеждой глядя на него. Но он будто не видел меня, погруженный в данные кардиомонитора. Сосчитав до трех, я набрался смелости и дотронулся до него.
– Что такое? – негромко сказал он, глянув на меня снизу вверх.
– Дяденька, – зашипел я, – поднимите меня посмотреть, пожалуйста. Только на секундочку, и все.
– Посмотреть? – немного нерешительно переспросил он, присаживаясь ко мне на корточки.
– Мне Николай Герасимович разрешил, – прошептал я заветный пароль.
– Ладно, давай, – согласился врач. И я рывком взмыл вверх, зажатый в его сильных руках.
В следующее мгновение у меня перехватило дыхание. Или просто забыл, что надо дышать… Передо мною была операционная рана. Открытая грудная клетка, застеленная окровавленной материей, зияла темно-красным комком сердца, опутанного тонкой сеткой сизых сосудов. В ярком свете лампы я видел его так отчетливо, что казалось – оно совсем рядом. Куда ближе, чем нутро всех игрушек, сломанных за недолгие годы моей сознательной жизни. Изо всех сил вытянув шею, я жадно всматривался в него, позабыв обо всем на свете. Белый кафель операционного зала, фигуры врачей, крепкие руки анестезиолога, звуки, запахи и даже собственное тело, зависшее над столом, – все растаяло в тот момент, перестав существовать. В моей вселенной, возникшей четыре года назад, были лишь я и чье-то сердце, встречи с которым я так отчаянно ждал. Мы смотрели друг на друга в упор.
Ни страх, ни отвращение, ни любопытство, ни восторг не касались меня в те долгие секунды. Я был на вершине познания. Все остальное было внизу.
Когда я вновь оказался на кафельном полу, открытая грудная клетка незнакомого мужчины все еще стояла перед моим взором. Уставившись в белое полотно халата анестезиолога, я ясно видел ее. И не мог отвести взгляда, боясь, что потеряю ее из виду.
Как вышел из операционной – не помню. Очнулся уже тогда, когда Марина раздевала меня в санитарном блоке. На память об этом дне она подарила мне марлевую хирургическую маску. Ее тесемки торчали из маленького кармашка детской пижамы. Медсестра вела меня в палату, а я все оборачивался на белые двери, за которыми нашел ту вершину, навсегда оставшуюся со мной.
– Ну что, понравилось тебе на операции? – спрашивала Марина.
– Да, – все еще шепотом отвечал я, украдкой щупая свое сердце, быстрее обычного колотившееся под пижамой.
«У всех такое же… у мамы, у папы… у всех, – думал я, сидя на кровати и рассеянно глядя перед собой. – Я знаю, что внутри у всех людей».
…Вечером ко мне пришла мама. Взглянув на меня, испуганно бросилась к своему сынишке. На щеках у него пылал алый адреналиновый румянец, а синие глазищи, казалось, были в пол-лица.
– Сыночек, ты как себя чувствуешь? Температура, что ли? – беспокойно спрашивала она, трогая губами мой лоб.
– Я хорошо себя чувствую, – честно отвечал ей ребенок, не спеша делиться произошедшим.
Маме все рассказали тетушки, лежавшие со мною в палате. И хотя все они были обязаны Шабаеву жизнью и боготворили его как гениального хирурга, одна из них неожиданно сказала:
– Знаете, Наденька… А наш Николай Герасимович-то дураком оказался. Ведь кто бы мог подумать…
– В смысле? Что вы имеете в виду? – спросила матушка, чуя неладное.
– Он же нашего Темочку на операцию сводил посмотреть.
– Как это… на операцию… – бессильно опустилась она на кровать, нервно приглаживая волосы.
– Мамочка, это я его уговорил, – пытался я защищать своего благодетеля. – И мне совсем не страшно было. Нисколечко!
…Спустя несколько дней меня выписали. Попав домой, первым делом прооперировал всех своих плюшевых зверей. Под бдительным маминым руководством сделал им аккуратные разрезы в области сердца, после чего, сосредоточенно пыхтя, ковырялся в вате, заставляя матушку подавать мне вилки и фломастеры, бывшие отныне моими хирургическими инструментами. А после того, как мама старательно зашивала рану, бережно мазал шов зеленкой. Надо ли говорить, что во время этих домашних операций на лице у меня была та самая марлевая маска, а перед глазами – настоящее сердце. То самое, которое есть внутри у каждого.
Некоторое время спустя, в один из субботних дней, в гости к родителям пришли их коллеги, журналисты из местной партийной газеты. Как и было заведено, они дружно обступили меня, а одна из маминых подруг начала хорошо знакомый опрос.
– Привет, Темочка! – елейно тянула она, гладя меня по голове.
– Здравствуйте, – с достоинством отвечал я.
– А сколько тебе лет?
– Четыре.
– Какой молодец! – восторгалась она так, будто дожить до такого возраста было большой заслугой. – А кем ты станешь, когда вырастешь большой.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.