Kitabı oku: «Источник», sayfa 13
XII
Рубрика «Наблюдения и размышления» (ее вел Альва Скаррет) появлялась ежедневно на первой полосе «Знамени». Это был верный поводырь, источник вдохновения и основатель общественной философии в провинциальных городках по всей Америке. Много лет назад в этой колонке появилось знаменитое утверждение: «Всем нам будет гораздо лучше, если мы забудем высокопарные идеи нашей пижонской цивилизации и обратим больше внимания на то, что задолго до нас знали дикари, – уважение к матери». Альва Скаррет – холостяк, заработавший два миллиона долларов, прекрасно играл в гольф и служил главным редактором у Винанда.
Именно Альве Скаррету принадлежала идея начать кампанию против тяжелых условий жизни в трущобах и против акул-домовладельцев. Кампания велась в «Знамени» уже три недели. Материалами такого рода Альва Скаррет просто наслаждался. В них были и «человеческий интерес», и социальный подтекст. Они прекрасно сочетались с публикуемыми в воскресных приложениях иллюстрациями, изображающими девушек, бросавшихся в реку (при этом юбки у них задирались значительно выше колен). С их помощью стремительно росли тиражи. Они покрывали позором акул, владевших несколькими кварталами возле Ист-Ривер и выбранных главными злодеями в текущей кампании. Акулы эти отказались продать свои кварталы некой малоизвестной фирме по торговле недвижимостью, но в конце кампании они уступили. Никто не смог бы доказать, что фирма, приобретавшая трущобные кварталы, принадлежала некой компании, которая, в свою очередь, принадлежала Гейлу Винанду.
Газеты Винанда не могли долго существовать без очередной кампании. Одну они только что завершили – посвященную современной авиации. В воскресном семейном приложении прошел ряд научно-популярных статей об истории воздухоплавания, иллюстрированных чертежами летающих машин Леонардо да Винчи и далее, вплоть до фотографий новейшего бомбардировщика. Прилагалось и весьма привлекательное изображение Икара, извивающегося в алом пламени. Тело его было сине-зеленым, восковые крылья желтыми, а дым лиловым. Имелись и картинки, изображающие прокаженную старуху с горящими глазами и хрустальным шаром, которая еще в одиннадцатом веке предсказала, что человек будет летать, а также с летучими мышами, вампирами и оборотнями.
Они также провели конкурс авиамоделей, открытый для всех мальчишек младше десяти лет, которым достаточно было лишь оформить три новые подписки на «Знамя».
Гейл Винанд, опытный летчик, в одиночку совершил перелет из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк на маленьком, специально построенном самолете, который обошелся в сто тысяч долларов, и побил трансконтинентальный рекорд скорости. При подлете к Нью-Йорку он чуть-чуть ошибся в расчетах и совершил вынужденную посадку на скалистом пастбище. Посадка была очень рискованная, но Винанд выполнил ее безукоризненно. По чистой случайности на месте оказалась бригада фотографов из «Знамени». Гейл Винанд вышел из самолета. Такое происшествие потрясло бы любого аса. Винанд же стоял перед камерами, держа сигарету между двумя нисколько не дрожавшими пальцами, а лацкан его летной куртки украшала безукоризненная гардения. Когда его спросили, каково его первое желание после благополучного приземления, он изъявил желание поцеловать самую привлекательную из всех присутствующих женщин, выбрал из толпы самую неряшливую старую каргу и, склонившись с серьезным видом, поцеловал ее в лоб, пояснив, что она напомнила ему мать.
Затем, начиная кампанию с трущобами, Винанд сказал Альве Скаррету: «Действуй. Выжми из этого все, что сможешь», – после чего отправился на своей яхте в кругосветный круиз в сопровождении очаровательной авиаторши двадцати четырех лет, которой он подарил свой трансконтинентальный самолет.
Альва Скаррет начал действовать. Среди многих других шагов в этой кампании он подрядил Доминик Франкон обследовать состояние квартир в трущобах и собрать «человеческий материал». Доминик Франкон только что возвратилась из летнего отпуска в Биаррице. Она неизменно брала летний отпуск полностью, а Альва Скаррет неизменно его предоставлял, поскольку она была одной из его любимых сотрудниц, постоянно озадачивала его, и он знал, что она может бросить эту работу, когда ей заблагорассудится.
Доминик Франкон две недели прожила в спальне-мансарде в доходном доме в Ист-Сайде52. В комнате была стеклянная крыша, но не было окон, воды, приходилось пешком подниматься на шестой этаж. Она готовила на кухне этажом ниже, в квартире, где жило многочисленное семейство. Она ходила к соседям в гости, по вечерам сидела на площадках пожарных лестниц и посещала грошовые кинотеатры с девушками из округи.
Она носила потертые юбки и блузки. В этой обстановке природная хрупкость придавала ей такой вид, будто она изнемогает от нужды и лишений. Соседи не сомневались, что у нее туберкулез. Но двигалась она так же, как и в гостиной Кики Холкомб, – спокойно, грациозно, уверенно. Она мыла полы в своей комнате, чистила картошку, принимала холодные ванны в жестяной лохани. Раньше она никогда ничем подобным не занималась, но все у нее получалось очень ловко. У нее была врожденная способность к действию, способность, которая совершенно не гармонировала с ее внешностью. Новый жизненный фон ее нисколько не угнетал. Трущобы были ей так же безразличны, как и светские гостиные.
К концу второй недели она вернулась в свою квартиру-пентхаус53 на крыше отеля, выходящего в Центральный парк, а в «Знамени» появились ее статьи о жизни в трущобах. Они были точны, беспощадны, талантливы.
На званом обеде ей пришлось выслушать массу недоуменных вопросов:
– Дорогая моя, неужели действительно вы написали все это?
– Доминик, вы что, в самом деле жили в этих трущобах?
– О да, в том самом доме на Двенадцатой восточной, который принадлежит вам, миссис Палмер, – отвечала она, лениво поводя рукой в изумрудном браслете, который был слишком широк для ее тонкого запястья. – Там у вас канализация засоряется через день и нечистоты заливают весь двор. На солнце они отливают синим и фиолетовым безупречных радужных оттенков… А в квартале, которым вы, мистер Брукс, управляете как опекун Клэриджей, на всех потолках растут совершенно очаровательные сталактиты, – говорила она, наклоняя златокудрую голову к приколотому к корсажу букету, где на матовых лепестках белых гардений поблескивали капельки воды.
Ее попросили выступить на собрании благотворительных организаций. Собрание было очень важное, с радикальным, боевым настроем, и организовали его самые выдающиеся в этой области женщины. Альва Скаррет был очень обрадован и благословил ее.
– Иди, детка, – сказал он. – И не жалей красок. Благотворительные организации нам очень нужны.
Она стояла за трибуной в душном зале и смотрела на плоские лица, непристойно упивавшиеся собственной добродетелью. Она говорила спокойно, без бурных интонаций. Среди прочего она сказала:
– Семья, живущая на первом этаже, ближе к черному ходу, не утруждает себя квартирной платой, а дети не могут ходить в школу из-за отсутствия одежды. Но в забегаловке на углу отца семейства поят в кредит. Он здоров и имеет хорошую работу… Парочка со второго этажа только что купила новый радиоприемник за шестьдесят девять долларов и девяносто пять центов наличными. На четвертом этаже отец семейства ни одного дня в своей жизни не проработал и не собирается. У него девять детей, все на попечении церковного прихода. Скоро появится и десятый…
Когда она закончила, раздалось несколько сердитых хлопков. Она подняла руку и сказала:
– Не надо аплодисментов. Я на них и не рассчитывала. – И вежливо спросила: – Есть ли вопросы?
Вопросов не было.
Вернувшись домой, она застала там Альву Скаррета, который поджидал ее. В гостиной ее квартиры он выглядел нелепо, пристроив свое огромное тело на краешке изящного стула. Он напоминал сгорбившуюся горгулью54 на фоне панорамы города, переливающейся огнями за сплошной стеной из стекла. Город походил на настенную роспись, предназначенную для украшения комнаты и придания ей завершенности. Тонкие линии шпилей на фоне черного неба продолжали изящные линии мебели. Огни, переливавшиеся в далеких окнах, отбрасывали отражения на непокрытый натертый до блеска пол. Холодная точность прямоугольных строений снаружи гармонировала с холодной и жесткой элегантностью внутреннего убранства. Альва Скаррет нарушал эту гармонию. Он походил одновременно и на доброго сельского доктора, и на карточного шулера. На его тяжелом лице была добродушная отеческая улыбка, которая служила ему и фирменным знаком, и универсальной отмычкой. Он умел выглядеть так, что доброта его улыбки нисколько не преуменьшала, а напротив, подчеркивала серьезность и солидность его фигуры. Впечатление доброты несколько убавлял длинный, тонкий, крючковатый нос, который зато добавлял солидности. Живот, свисавший почти до колен, солидности убавлял, зато добавлял доброты. Он поднялся, расплылся в улыбке и взял Доминик за руку.
– Решил заглянуть по пути домой, – сказал он. – Надо кое-что тебе сказать. Как прошло собрание, детка?
– Как я и ожидала.
Она сорвала шляпку и бросила ее на первый попавшийся стул. Волосы ее падали косой челкой на лоб и прямой волной ниспадали на плечи. Они были гладкими, густыми и несколько напоминали купальную шапочку из светлого золота. Она подошла к окну и остановилась, глядя на город. Не оборачиваясь, она спросила:
– Что же ты мне хотел сказать?
Альва Скаррет смотрел на нее с удовольствием. Он давно уже оставил все попытки сближения с ней, лишь иногда без особой надобности брал ее за руку или трепал по плечу. Никаких надежд на ее счет он уже не лелеял, но в душе его жило некое смутное, полуосознаваемое чувство, которое он сам для себя выражал так: «Чем черт не шутит…»
– У меня хорошие новости для тебя, дитя мое, – сказал он. – Я тут разработал небольшой план, так, маленькую реорганизацию, и решил, что кое-что надо бы объединить под рубрикой «Жизнь женщины». Понимаешь, вопросы образования, домашнего хозяйства, ухода за детьми, правонарушений среди несовершеннолетних и все в таком духе. И всем будет руководить один человек. А лучшей женщины для этой работы, чем моя миленькая крошка, я не вижу.
– Ты меня имеешь в виду? – не оборачиваясь, спросила она.
– А кого же еще? Как только Гейл вернется, я получу его согласие.
Она повернулась и посмотрела на него, скрестив руки и держась ладонями за локти.
– Спасибо, Альва, – сказала она. – Только я не хочу.
– Как это не хочешь?!
– Так вот не хочу.
– Ради всего святого, пойми же ты, какой это будет большой шаг!
– Шаг куда?
– К блестящей карьере.
– Я никогда не говорила, что собираюсь делать карьеру.
– Но не хочешь же ты вечно вести занюханную колонку на задних полосах?
– А кто говорит, что вечно? Пока не надоест.
– Но подумай о том, чего ты можешь добиться в большой игре! Подумай, что для тебя сможет сделать Гейл, как только ты привлечешь его внимание!
– У меня нет ни малейшего желания привлечь его внимание.
– Но, Доминик, ты нужна нам. После твоего сегодняшнего выступления все женщины будут стоять за тебя горой.
– Не думаю.
– Почему? Я зарезервировал две колонки сегодняшнего набора на собрание и на твою речь.
Она взяла телефон и, протянув ему трубку, сказала:
– Распорядись, пожалуйста, забить их другим материалом.
– Почему?
Порывшись в ворохе бумаг на столе, она нашла несколько листков, отпечатанных на машинке, и вручила ему.
– Вот речь, которую я сегодня произнесла, – сказала она. Он просмотрел листки. Он не сказал ни слова, но один раз схватился за голову. Потом он сорвал трубку и распорядился дать как можно более краткое сообщение о собрании и не упоминать имени оратора.
– Прекрасно, – сказала Доминик, когда он бросил трубку. – Я уволена?
Он скорбно покачал головой:
– А ты хочешь, чтобы тебя уволили?
– Не обязательно.
– Я это дело спущу на тормозах, – пробормотал он. – Гейлу ничего не скажу.
– Как хочешь. Мне решительно все равно.
– Послушай, Доминик… я знаю, что не вправе задавать вопросы… но только почему же ты вечно выкидываешь такие номера?
– Без всякой причины.
– Но, понимаешь, я же слышал о том шикарном приеме, где ты высказывалась на эту тему вполне определенно. А потом ты идешь на собрание радикалов и говоришь там совершенно другое.
– Но, однако же, и то и другое – правда, не так ли?
– Да, конечно, но разве нельзя было поменять местами те обстоятельства, при которых ты соизволила высказать свое мнение?
– Тогда в этом не было бы никакого смысла.
– А в том, что ты сделала, смысл есть?
– Нет. Никакого. Но это меня позабавило.
– Я не могу тебя понять, Доминик. Ты и раньше так поступала. Так замечательно, талантливо работаешь – но как раз в тот самый момент, когда ты можешь сделать настоящий шаг вперед, все портишь, откалывая очередной номер вроде этого. Почему?
– Возможно, именно поэтому.
– Так скажи же мне, скажи как другу, ведь ты мне нравишься, ты мне интересна, – к чему ты на самом деле стремишься?
– По-моему, это достаточно очевидно. Я не стремлюсь абсолютно ни к чему.
Он беспомощно развел руками. Она весело улыбнулась:
– К чему такой скорбный вид? Ты мне тоже нравишься, Альва, и ты мне тоже интересен. Мне даже нравится разговаривать с тобой, что еще лучше. Садись, расслабься, сейчас принесу выпить. Тебе, Альва, надо выпить.
Она принесла ему стакан матового стекла. Позвякивание льдинок нарушило наступившую тишину.
– Ты такой славный ребенок, Доминик, – сказал он.
– Конечно. Я такая.
Она уселась на краешек стола, опершись ладонями сзади, прогнулась на выпрямленных руках, медленно покачивая ногами.
– Знаешь, Альва, было бы просто ужасно, если бы у меня была работа, которой бы мне действительно хотелось.
– Какие глупости! Какие невероятные глупости! Что ты этим хочешь сказать?
– То, что сказала. Было бы ужасно иметь работу, которая нравится и которую боишься потерять.
– Почему?
– Потому что тогда пришлось бы зависеть от тебя. Ты замечательный человек, Альва, но в качестве источника вдохновения – не очень. Было бы, наверное, не очень красиво, если бы я стала раболепствовать и съеживаться при виде кнута в твоих ручках… Нет, нет, не возражай. Конечно, это был бы такой маленький, интеллигентный кнутик, но от этого все было бы еще гнуснее. Мне пришлось бы зависеть от нашего босса Гейла. О, я не сомневаюсь, что он великий человек, но только глаза бы мои его не видели.
– Откуда у тебя такая нелепая позиция? Ты же знаешь, что и Гейл, и я – мы для тебя на все готовы, и лично я…
– Дело не только в этом, Альва. Не в одном тебе. Если бы я нашла работу, дело, идеал или человека, который мне нужен, я бы поневоле стала зависимой от всех. Все на свете взаимосвязано. Нити от одного идут к чему-то другому. И мы все окружены этой сетью, она ждет нас, и любое наше желание затягивает нас в нее. Тебе чего-то хочется, и это что-то дорого для тебя. Но ты не знаешь, кто пытается вырвать самое дорогое у тебя из рук. Знать это невозможно, все может быть очень запутанно, очень далеко от тебя. Но ведь кто-то пытается сделать это, и ты начинаешь бояться всех. Ты начинаешь раболепствовать, пресмыкаться, клянчить, соглашаться – лишь бы тебе позволили сохранить самое дорогое. И только посмотри, с кем тогда придется соглашаться!
– Если я правильно понимаю, ты критикуешь человечество в целом…
– Знаешь, это такая своеобразная вещь – наше представление о человечестве в целом. Когда мы произносим эти слова, перед нами возникает некая туманная картинка – что-то величественное, большое, важное. На самом же деле единственное известное нам человечество в целом – это те люди, которых мы встречаем в жизни. Посмотри на них! Вызывает ли у тебя кто-нибудь ощущение величественности и важности? Домохозяйки с авоськами, слюнявые детишки, которые пишут всякую похабщину на тротуарах, пьяные светские львята. Или же другие, ничем не отличающиеся от них в духовном отношении. Кстати, можно отчасти уважать людей, когда они страдают. Тогда в них появляется некое благородство. Но случалось ли тебе видеть их, когда они наслаждаются жизнью? Вот тогда ты и видишь истину. Посмотри на тех, кто тратит деньги, заработанные рабским трудом, в увеселительных парках и балаганах. Посмотри на тех, кто богат и перед кем открыт весь мир. Обрати внимание, какие развлечения они предпочитают. Понаблюдай за ними в их дорогих кабаках. Вот оно, ваше человечество в целом. Не желаю иметь с ним ничего общего.
– Но, черт побери, нельзя же так смотреть на все! Это совсем не полная картина. Даже в худшем из нас есть что-то хорошее, черта, которая искупает все остальное.
– Тем хуже. Разве можно вдохновиться при виде человека, который совершил героический поступок, а потом узнать, что в свободное время он ходит в оперетку? Или видеть человека, создавшего великую картину, и узнать, что он спит с каждой подвернувшейся потаскухой?
– Так чего же ты хочешь? Совершенства?
– Или ничего. Поэтому, видишь ли, я и соглашаюсь на ничто.
– Это чепуха.
– Я остановилась на одном желании, которое действительно можно себе позволить. Это свобода, Альва, свобода.
– И что ты называешь свободой?
– Ни о чем не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть.
– А если тебе встретится что-то, чего ты хотела?
– Не встретится. Я предпочту этого не заметить. Ведь это все равно будет частью вашего прелестного мира. Мне придется делиться им со всеми остальными. А я не хочу. Знаешь, я никогда второй раз не раскрываю великие книги, которые когда-то прочла и полюбила. Мне больно думать, что их читали другие глаза, представлять себе эти глаза. Такие вещи делить ни с кем нельзя. По крайней мере, не с этими людьми.
– Доминик, но испытывать к чему-либо столь сильные чувства ненормально.
– По-другому я чувствовать не умею. Сильно или вообще никак.
– Доминик, дорогая моя, – сказал Скаррет с искренней озабоченностью. – Как жаль, что я не твой отец. В детстве тебе, наверное, пришлось пережить трагедию?
– Не было никакой трагедии. У меня было прекрасное детство. Свободное, мирное, никто мне особо не докучал. Пожалуй, мне слишком часто бывало скучно. Но я к этому привыкла.
– Полагаю, что ты просто продукт нашей несчастной эпохи. Я всегда так говорил. Мы слишком циничны, слишком развращены. Если бы мы с надлежащим смирением вернулись к бесхитростным добродетелям…
– Альва, как ты можешь нести такую чушь? Это годится только для твоих передовиц и… – Она остановилась, посмотрев ему в глаза: в них были недоумение и обида. Потом она рассмеялась: – Я ошиблась. Ты действительно во все это веришь. Или убежден, что веришь. О Альва! Именно за это я тебя и люблю. Именно поэтому я поступаю сейчас так, как на сегодняшнем собрании.
– То есть? – озадаченно спросил он.
– Говорю так, как говорю с тобой – таким, каков ты есть. Очень приятно разговаривать с тобой о таких вещах. Знаешь, Альва, первобытные народы создавали статуи своих богов по образу и подобию человека. Представляешь, как выглядела бы твоя статуя – в голом виде, с животиком и прочим?
– А это-то тут при чем?
– Ни при чем, милый. Прости меня. – Она добавила: – Знаешь, я люблю статуи обнаженных мужчин. Не стой с таким глупым видом. Я же сказала – статуи. Особенно одну, которая у меня была. Якобы изображение Гелиоса55. Я вывезла ее из одного европейского музея. Заполучить ее было ужасно трудно – она, разумеется, не продавалась. По-моему, я в нее влюбилась. Альва, я увезла эту статую домой.
– Где же она? Хотелось бы, для разнообразия, взглянуть на что-то, что тебе нравится.
– Она разбилась.
– Разбилась? Музейный экспонат? Как это произошло?
– Я сама ее разбила.
– Как?
– Выбросила в вентиляционную шахту. Там внизу бетонный пол.
– Ты с ума сошла? Зачем?
– Чтобы никто другой никогда не мог ее увидеть.
– Доминик!
Она резко тряхнула головой, словно отгоняя от себя эту тему. По прямым густым волосам пробежала волна, словно по поверхности наполненного ртутью сосуда. Она сказала:
– Извини, дорогой. У меня и в мыслях не было тебя шокировать. Мне казалось, что я могу поговорить с тобой, поскольку ты единственный человек, которого ничем не проймешь. Мне не следовало бы так делать. Наверное, это было бессмысленно. – Она легко спрыгнула с краешка стола, на котором сидела. – Беги домой, Альва, – сказала она. – Уже поздно. Я устала. Увидимся завтра.
Гай Франкон читал статьи дочери. Он слышал о ее высказываниях на приеме и на благотворительном собрании. Он понял только одно – именно такой последовательности действий и следовало ожидать от его дочери. Эта мысль не давала ему покоя, смешиваясь с недоумением и смутным предчувствием какой-то опасности, возникавшим у него всякий раз, когда он думал о Доминик. Он задавался вопросом: может быть, он и вправду ненавидит собственную дочь?
Но когда бы он ни спрашивал себя об этом, в его сознании невольно возникала одна и та же картина. Она относилась к детству Доминик, к одному дню давно позабытого лета в их загородном поместье в Коннектикуте. Остальные детали этого дня он забыл, забыл и то, что привело к моменту, врезавшемуся ему в память. Но он помнил, что стоял на террасе и смотрел, как она прыгает через высокую живую изгородь на краю лужайки. Изгородь казалась слишком высокой для ее крошечного тельца. Он еще успел подумать, что ей ни за что не перепрыгнуть, но в то же мгновение увидел, как она, торжествуя, перелетела через зеленый барьер. Он не мог вспомнить ни начала, ни конца этого прыжка, но все еще видел, как на кинокадре, вырезанном и застывшем навсегда, то мгновение, когда ее тело повисло в пространстве, – широко раскинутые длинные ноги, взметнувшиеся тонкие руки, напряженные ладони, белое платье и светлые волосы, реющие на ветру, как два полотнища, – маленькое яркое пятнышко ее тела в великом порыве восторга и свободы.
Такого порыва он больше никогда не видел.
Он не знал, почему его память запечатлела то мгновение, какое осознание его важности, тогда еще не понятое, сохранило этот момент, тогда как многое куда более существенное стерлось навсегда. Он не знал, почему этот момент непременно возникал всякий раз перед его глазами, когда он начинал испытывать озлобление по отношению к дочери. Он не знал, почему, как только этот момент возникал перед его взором, его переполняла щемящая, мучительная нежность. Он говорил себе, что просто естественная отцовская привязанность проявляется помимо его воли. Но в глубине души, неловко, неосмысленно, он хотел помочь ей, не зная и не желая знать, в чем, собственно, должна заключаться эта помощь.
И он начал приглядываться к Питеру Китингу. Он начал склоняться к тому решению, в котором сам себе не хотел признаться. Личность Питера Китинга действовала на него успокаивающе благотворно, и он чувствовал, что незамысловатое и устойчивое душевное здоровье Китинга могло бы послужить отличной опорой неуравновешенности и непоследовательности Доминик.
Китинг не признавался, что он упорно и безрезультатно добивался свидания с Доминик. Он уже давно раздобыл у Франкона номер ее телефона и часто звонил ей. Она снимала трубку, весело смеялась и говорила, что, разумеется, повидается с ним, поскольку прекрасно понимает, что этого не избежать, но в ближайшие недели очень занята, поэтому не будет ли он любезен позвонить ей в начале следующего месяца?
Франкон догадывался о положении дел. Он сказал Китингу, что пригласит Доминик на обед, где они и смогут увидеться.
– То есть я постараюсь пригласить ее, – уточнил он. – Она, конечно, откажется.
Но Доминик в очередной раз удивила его. Она тут же радостно приняла приглашение.
Она встретилась с ними в ресторане, улыбаясь так, словно давно мечтала об этой милой встрече. Она оживленно разговаривала, и Китинг почувствовал, что совершенно очарован ею, что ему удивительно легко с ней и что ему совершенно непонятно, как он мог бояться ее. Через полчаса она взглянула на Франкона и сказала:
– Так мило, отец, что ты уделил столько времени встрече со мной. Особенно учитывая, что ты так занят и у тебя так много деловых встреч.
Лицо Франкона оцепенело от ужаса.
– Боже мой, Доминик, ты мне как раз напомнила…
– У тебя свидание, о котором ты забыл? – нежно спросила она.
– Да, проклятье! Совершенно упустил из виду. Сегодня утром позвонил старый Эндрю Колсон, а я забыл записать. Он настоятельно желает видеть меня в два часа. Вы же понимаете, я просто не имею никакой возможности отказаться от встречи с Колсоном, черт возьми! И надо же, чтобы именно сегодня… – Он добавил с подозрительным видом: – Откуда ты об этом узнала?
– Да я вовсе ничего не знала. Но не беда, отец. Мы с мистером Китингом простим тебя и прекрасно отобедаем вдвоем. У меня сегодня никаких срочных дел нет, так что не тревожься, я от него никуда не убегу.
Франкон подумал, не поняла ли она, что это оправдание он придумал заранее, чтобы оставить ее наедине с Китингом. Определенно он сказать не мог. Она смотрела ему прямо в глаза, искренности в ее взгляде было чуть больше, чем необходимо. Он был рад удалиться.
Доминик обернулась к Китингу со взором столь ласковым, что ничего, кроме презрения, он выражать не мог.
– Теперь можно и отдохнуть, – сказала она. – Мы оба знаем, чего добивается отец, и это вполне нормально. Не смущайтесь. Я же не смущаюсь. Очень хорошо, что отец у вас на поводке. Но я знаю, что, если он будет тянуть вас за собой вместе с поводком, вам это не пойдет на пользу. Так что давайте забудем обо всем и займемся обедом.
Он хотел подняться и уйти, но понял, испытывая беспомощную ярость, что не может. Она сказала:
– Не хмурьтесь, Питер. Можете называть меня просто Доминик, потому что рано или поздно мы все равно начнем называть друг друга по имени. Наверное, мы с вами будем часто встречаться. Я встречаюсь с большим количеством людей, а отцу будет приятно, если вы войдете в их число. Так почему бы и нет?
На протяжении всего обеда она разговаривала с ним как со старым другом, весело и откровенно. В ее откровенности, которая, казалось, показывала, что скрывать ей совершенно нечего, но особо лезть ей в душу не стоит, было нечто неуютное. Изысканно благожелательные манеры предполагали, что в их отношениях нет и не может быть ничего серьезного, что она просто не снизойдет до проявления недружелюбия к нему. Он знал, что уже почти ненавидит ее. Но он зачарованно следил за движениями ее губ, складывающимися в слова, смотрел на ноги, небрежно, но очень уверенно закинутые одна на другую – так, словно складывали какой-то дорогой инструмент. Он не мог не испытывать удивленного восхищения, как и в тот раз, когда увидел ее впервые.
Когда они выходили, она сказала:
– Питер, не сводишь ли ты меня сегодня в театр? На какую пьесу, мне все равно. Заезжай за мной после ужина. Отцу расскажи, это ему понравится.
– Хотя, если подумать, особых причин для радости у него нет, – сказал Китинг, – да и у меня, пожалуй, тоже. Но я все равно буду счастлив сходить с тобой в театр, Доминик.
– А почему это у тебя нет причин для радости?
– Потому что у тебя на самом деле сегодня нет желания ни идти в театр, ни встречаться со мной.
– Решительно никакого. Ты начинаешь мне нравиться, Питер. Заезжай за мной в половине девятого.
Когда Китинг вернулся в бюро, Франкон тут же вызвал его наверх.
– Ну? – нетерпеливо спросил он.
– В чем дело, Гай? – невинным голосом спросил Китинг. – Что ты так растревожился?
– Ну, я… в общем, честно говоря, мне интересно знать, поладите вы с ней или нет. По-моему, ты мог бы оказать на нее положительное влияние. Так что же было?
– Ничего. Мы прекрасно провели время. Кормят в твоих ресторанах отменно, ты же знаешь… Да, кстати, сегодня я веду твою дочь в театр.
– Не может быть!
– Точно.
– И как это тебе удалось?
Китинг пожал плечами:
– Я же говорил тебе, что Доминик бояться не надо.
– Я не боюсь, но… А, так она для тебя уже Доминик? Поздравляю, Питер… Я ее вовсе не боюсь, только никак не могу в ней разобраться. Она никого к себе не подпускает. У нее не было ни одной подруги, даже в детском садике. Вокруг нее всегда толпа обожателей, но ни одного друга. Не знаю, что и думать. Вот и сейчас она живет сама по себе, ее вечно окружают толпы мужчин и…
– Ну, Гай, нельзя же думать что-то порочное о собственной дочери.
– Да я и не думаю! В том-то и беда, что не думаю. Хотел бы, но не могу. Но ей двадцать четыре года, Питер, а она девственница, я это знаю наверняка. Ведь это нетрудно определить, просто посмотрев на женщину. Я не моралист, Питер, и считаю, что такое положение ненормально. В ее возрасте, с ее внешностью, при той совершенно свободной жизни, которую она ведет, это абсолютно неестественно. Я молю Бога, чтобы она вышла замуж. Честное слово… Разумеется, это должно остаться между нами. Пойми меня правильно и не сочти мои слова за приглашение.
– Ну разумеется, нет.
– Кстати, Питер, пока тебя не было, звонили из больницы. Сказали, что бедняге Лусиусу намного лучше. Надеются, что он выкарабкается.
У Лусиуса Н. Хейера был удар, и Китинг, хоть и проявлял на людях немалое беспокойство о его здоровье, так и не удосужился посетить его в больнице.
– Я очень рад, – сказал Китинг.
– Но я не думаю, что он когда-нибудь сможет вернуться к работе. Он стареет, Питер… Да, стареет… Наступает возраст, когда нельзя больше обременять себя бизнесом. – Зажав между двумя пальцами нож для разрезания бумаги, Франкон задумчиво стучал им по краю настольного календаря. – Рано или поздно такое случается со всеми нами, Питер… Надо думать о будущем…
Китинг сидел на полу в своей гостиной у камина с имитацией поленьев. Он сложил руки на коленях и слушал расспросы матери: какая Доминик из себя, как одевается, что она ему сказала и сколько, по его мнению, денег досталось ей от матери.
Он часто встречался с Доминик. Сейчас он только что вернулся с вечера, проведенного вместе с ней в ночных клубах. Она всегда принимала его приглашения. Он не понимал, что означает ее отношение – не намеренное ли подтверждение того, что ей проще демонстрировать ему свое пренебрежение, часто бывая в его обществе, нежели отказывая ему в свиданиях? Но каждый раз, встречаясь с ней, он очень охотно планировал следующую встречу. С Кэтрин он не виделся уже месяц. Она занималась исследовательской работой, которую доверил ей дядя для подготовки серии его лекций.
Миссис Китинг сидела под лампой, зашивая небольшую прореху на подкладке парадного костюма Питера. Вперемешку с вопросами она упрекала его – зачем он сидит на полу в парадных брюках и лучшей выходной рубашке. Он не обращал внимания ни на упреки, ни на вопросы. Но вместе с раздражением и скукой он ощущал непонятное чувство облегчения, словно упрямый поток материнских слов, подталкивая его, придавал ему сил. Время от времени он отвечал: