Kitabı oku: «Вступление в будни», sayfa 5
Глава четвертая
1
Во второй раз за эту неделю Курт и Реха опаздывали на работу. Они пробежали мимо бараков, где находилось управление строительства. Уже была четверть девятого.
– Давай по путям! – скомандовал Курт, хотя и знал, что это запрещено. Они спрыгнули с насыпи в заросли сорняков высотой по пояс и ярко-желтый дрок, и через рельсы направились к кольцевой дороге, и вдруг Курт остановился и сказал: – Я еще не сошел с ума, чтобы так лететь. Мы же все равно опоздали.
– Но Хаманн, – сказала Реха. Она была бледной, а под глазами залегли темные круги. Они просидели в баре «Каштаниенхоф» до полуночи, и теперь она проклинала этот бар, погруженный в теплую, красноватую полутьму и обставленный опасно мягким флипом, и проклинала Курта, который решил, что любой ценой должен стать последним гостем, и себя за то, что она была достаточно слаба, чтобы сопротивляться. – И Франц, – добавила она. – Ты же знаешь, какой он.
– Знаю, – отозвался он и запел: – Так много ветра, и без парусов… – Он перешел на бодрый шаг. – Если Наполеон накинется на тебя, вспомни вчерашний вечер, – сказал он, взяв ее за руку. – Мы же весело провели время. Скажи же, что тебе понравилось.
– Ты не понимаешь совершенно, – раздраженно ответила Реха. – Как тебе объяснить? Я никогда не любила латынь, она казалась мне слишком холодной, слишком логичной, даже больше математикой, чем языком. Но я всегда была лучшей, потому что безумно обожала нашу учительницу.
«Безумно обожала, о боже, – усмехнувшись, подумал Курт. – Очаровательная девушка, но иногда мыслит как четырнадцатилетняя».
– А какое отношение латынь имеет к Наполеону?
– Есть люди, – объяснила она, – ради которых хочется быть трудолюбивыми и смелыми, вообще быть порядочными.
Она думала: «Он всегда такой самоуверенный и высокомерный, но иногда не может понять таких простых вещей, будто ему всего двенадцать».
Она пыталась забыть о том, что Курт поцеловал ее в коридоре, и тогда ей казалось, что она счастлива. «Странная разновидность счастья, – подумала она, – которое длится всего несколько минут…» На фоне резкого белого утреннего света прошедший вечер перестал существовать, и в уже знакомом заводском пейзаже с его шумной деловитостью все, что она говорила и делала прошлой ночью, казалось ей глупым, неуместным и, в сущности, бессмысленным.
Фабрика по производству брикетов была окутана клубами белого и коричневатого дыма, слабо колеблющегося от ветра. Над огромными конусами градирен, стоящих на невероятно больших опорах фундамента, поднимались клубы пара, которые напоминали Рехе о сахарной вате и ярмарке, а также о восхитительных праздничных днях, проведенных на колесе обозрения и цепной карусели. Однако сейчас было не время для подобных воспоминаний. Реха сказала:
– Как нам извиниться? Это уже второй раз за одну неделю.
– Не глупи, – ответил Курт, на что Реха закусила губу и промолчала. За последние дни он приобрел привычку произносить эти слова, и, несмотря на все робкие опасения Рехи, он произносил их наполовину презрительно, наполовину ласково, как будто упрекал в нелепых глупостях ребенка. «Не глупи», – говорил он, уже привычным движением руки отмахиваясь от нее, и Реха перестала возражать, хотя и чувствовала себя ужасно униженной.
Хаманн стоял у окна. Он поманил их к себе, и они зашли к нему. Бригадир тупо и сердито жевал погасший окурок. По лицу Хаманна ничего нельзя было прочитать.
– Вчера было мокро, не так ли?
– Нет, дождя не было, – спокойно ответила Реха.
Хаманн облизнул губы.
– Я имел в виду ликеро-водочный завод, – сказал он и обратился к Францу: – Ты что-нибудь слышал, брат, о том, что у дневной смены изменилось время начала работы?
– Не-а.
Хаманн взглянул на часы и огорченно покачал головой.
– Половина девятого. Похоже, у меня сломались часы. – И он довольно долго, все время обращаясь к Францу, предавался удивительным размышлениям о том, когда и где он мог испортить свои дорогие наручные часы, а Реха с Куртом смущенно стояли рядом.
В конце концов, Курт прервал его, сказав:
– Этого больше не повторится, начальник. – И Хаманну было достаточно такого обещания.
Как мастер, он чувствовал себя обязанным по многим причинам видеть и слышать все, что происходило в его бригаде. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не приходил к нему и не перекладывал свои заботы и неприятности на широкие, терпеливые плечи мастера, и поэтому он действительно был осведомлен о человеке лучше, чем кто-либо другой. В первую неделю он наблюдал за тремя новичками, изучал их со страстью человека, который должен разобраться во всем: будь то техническая проблема, человеческие характеры или просто точный перевод иностранного слова.
Два дня назад Николаус стал свидетелем такой основательности: во время обеденного перерыва он сидел рядом с Хаманном, и они обсуждали Дрезденскую картинную галерею. Речь зашла о картине «Спящая Венера», которую, несмотря на благоговейное восхищение, невозмутимый Николаус почему-то счел неприличной («…как-то бесстыдно, – сказал он, – возможно, из-за того, как лежит рука, не знаю…»). Мастер утверждал, что картину нарисовал Рубенс.
– Нет, Джорджоне, – сказал Николаус.
– А я думаю, что Рубенс, – настаивал мастер, на что Николаус возражал так же спокойно и уверенно. – Это абсолютно точно был Джорджоне.
После обеда Хаманн пришел в арматурную. Он подошел к Николаусу и сказал:
– Ты прав. Венера действительно Джорджоне.
– Откуда вы это узнали? – спросил Николаус, и Хаманн ответил, что спор не давал ему покоя, и после обеда он пошел в библиотеку, чтобы все перепроверить. Парень кивнул, и мастер с удовольствием отметил, что на его лице не появилось триумфальной радости всезнайки. Николаус вообще понравился ему, и он с самым любезным видом выслушивал настойчивые придирки Леманна.
А вот дружба Курта и Рехи ему совершенно не нравилась. Ему было неприятно видеть, как Курт весело и шутливо похлопывал по плечу товарищей по бригаде и с поразительной ловкостью избегал какой-либо грубой работы. Он заметил и в поведении Рехи перемену, которую еще трудно было определить: она казалась более капризной и менее покорной, чем в первые дни; иногда, всего на несколько минут, дерзость прорывала стену недоверчивого стеснения, за которой она пряталась от других.
«Юноша на нее плохо влияет, – подумал Хаманн, глядя, как в Рехе боролись дерзость и раскаяние. – Она еще совсем ребенок. Нужно ей подкинуть работы».
Он задумчиво погладил свой подбородок и наконец сказал:
– У меня есть для вас небольшое поручение. Вы же состоите в Союзе свободной немецкой молодежи?
Реха кивнула, а Курт, который почувствовал за этой маленькой задачей искусно замаскированное наказание, сказал:
– Да, но…
– Здесь стоит забыть о «если» и «но», – перебил его Хаманн. Он объяснил, что в бригаде есть группа Союза свободной немецкой молодежи, но она почти ничего не делает. – Вы могли бы немного их взбодрить. Взять на себя трудновоспитуемых. – Он использовал историю о бледном Эрвине в очках как приманку, с нетерпением ожидая, когда эти двое клюнут.
Эрвин Парент вновь прогулял смену. Руководство общежития отказало ему в выплате скромных денежных средств на неделю. Он обменивал обеденные талоны на сигареты. Он также сломал в мастерской выключатели. «Назло», – признался он мастеру.
– Так что? – спросил Хаманн и перевел взгляд с одного на другого. – Не хотите заняться этим беднягой?
Франц выплюнул окурок.
– Подлец он, твой Эрвин, – воскликнул он, и его певучий голос стал пронзительным. – Если бы это зависело от меня, я бы выгнал его из бригады, лучше сегодня, чем завтра.
– Чтобы другая бригада разбиралась с ним? Так не пойдет, друг. Мы не можем выбросить человека, как старую рубашку. Эрвину всего шестнадцать.
– Он ненормальный. И тот еще лентяй, – злился Франц, и Хаманн похлопал его по плечу и сказал: – Тебе стоит выпить чай с ромашкой и успокоиться.
Франц усмехнулся – он закипал и остывал одинаково быстро.
– Я все еще жду, пока правительство снизит цены на лекарства. – Он копил на машину, и его бережливость, принимавшая порой нездоровые формы, послужила поводом для сотен шуток в бригаде, в которых Франц с энтузиазмом принимал участие.
Хаманн был разочарован тем, как холодно восприняла его предложение Реха. Курт же, наоборот, загорелся.
– Хорошо, мы займемся им, – высокопарно сказал он. – Ему надо помочь. – Его красивое мальчишеское лицо и звучный, все еще немного хрипловатый из-за вчерашнего алкоголя голос излучали уверенность. – Когда каждый чувствует ответственность… Коллектив… – Он был энергичным оратором и мог очень быстро и очень долго говорить на любую тему, какая ему заблагорассудится.
Реха скривилась и подумала: «Боже, а как это выглядит, когда он кому-то помогает? Шелле с двумя «л» и коллектив – это какая-то шутка». Но в то же время ее терзали сомнения, когда она увидела его стоящим там: небрежно прислонившись к столу, стройный, элегантный, активный, с наглыми зелеными глазами, прикованными к ее лицу, как будто он обращался только к ней.
«Возможно, он просто первоклассный актер, – подумала она, – а может, он действительно искренен, в любом случае у него все получится, и, похоже, я схожу с ума, раз восхищаюсь им».
Уже в дверях она обратилась к нему:
– У тебя талант одурачивать людей.
Курт удивленно посмотрел на нее.
– Все время слышу это «одурачивать». Я не собираюсь подлизываться к Наполеону. Мне это не нужно, дорогая, но мне нравится возможность немного встряхнуть здешних ребят. Мне совершенно не нравится это место, знаешь ли, я заслуживаю лучшего. А потом каждый день все одно и то же. Скукота.
Он заметил, что Реха хотела ему возразить. («Опять будет читать нотации», – подумал он), и быстро закончил:
– Но сейчас нас ждут великие дела. Вдохнем немного жизни в это место!
На самом деле он понятия не имел, про какие великие дела он говорил, он даже не задумывался над этим, его совершенно не волновал парень, который менял талоны на сигареты. Он был счастлив, потому что ему снова разрешили что-то организовать, и он поднимет шум, будет бегать вокруг и устроит огромную суету.
Во время учебы в школе он одновременно занимал четыре или пять должностей в молодежной ассоциации. Он разработал сотню потрясающих идей, о которых забывал через три дня. Он увлекся рядом крупных предприятий, которые он начал с бурного рекламного потока и которые через три недели оказались в тупике, потому что он потерял к ним интерес.
Готовя студенческие праздники, он представлял себя в образе режиссера, находящегося на грани нервного срыва, но чувствовал себя комфортно в этой роли. Он писал, разговаривал по телефону, покупал костюмы, учил роли для спектакля, пел в хоре и нанимал танцевальные коллективы. Он был усталым, но счастливым. Его считали чрезвычайно способным, его студенческие праздники были блестящими успехами.
Но сам Курт, пока его одноклассники праздновали, угрюмо сидел за столом, задумчиво глядя в свой стакан, и не испытывал ничего, кроме чувства тоскливой пустоты. Он считал это своей личной трагедией: он рвался что-то создать; но потом достигнутая цель его не интересовала, и (так он сформулировал это для себя, упиваясь собственной болью) каждое достижение приводило его в уныние. Короче говоря, он считал себя проблемной натурой.
Члены Союза свободной немецкой молодежи должны были встретиться в мастерской во время перерыва на завтрак, и Курт воспользовался возможностью исполнить свою роль.
Шах занимался ремонтом электровозов и вагонов, Клаус, юркий курчавый помощник слесаря, и студент Мевис работали на заводе по производству брикетов и на трубопроводе снаружи, где последний черно-зеленый обломок сосны напоминал о лесе, который еще пять лет назад простирался на много миль вокруг.
2
Они собрались в белой пустой комнате. На окнах не было штор, и можно было увидеть желтые холмы песка высотой до колен, многоэтажное административное здание, а по левую руку душевую, вокруг которой стояли леса. На бетонном полу валялись окурки и ржавые гвозди. Не было ни скамеек, ни стульев, и парни садились на обогреватели под окном или стояли вокруг, покуривая и спокойно выжидая. Эрвин тоже пришел и встал в стороне. Пятно над верхней губой, похожее на маленькие усики, усиливало выражение беспомощной дерзости на его лице.
Последним пришел Шах, худой и очень спешивший.
– Давайте уже начнем, – сказал он. – У меня сдельная оплата труда.
– Переживешь эти четверть часа без работы, – сказал Курт, который был полон решимости взять бразды правления в свои руки с самого начала. Он осмотрелся. Всего было восемь человек. Николаус стоял у окна и, запрокинув голову, смотрел в небо.
– Кто у вас староста? – спросил Курт.
Студент вышел вперед, он покраснел, когда все повернули к нему головы.
– И что именно вы до этого делали?
– Немного, – ответил Мевис, смущенно улыбаясь, его крепкие, немного выступающие зубы сверкали белизной на смуглом лице. – Устроили праздник, но это перешло в простую попойку. – Теперь он очень шепелявил, он чувствовал себя неуверенно, хотя главной причиной раздражения был командный голос Курта. Он не знал, откуда Курт взял право задавать ему такие вопросы, но, с другой стороны, понимал, что многого не добился, и трем новичкам будет трудно понять, почему его единичные попытки не сработали. Он добавил: – И еще субботники.
– В этом участвует вся бригада, – отметил Курт.
Клаус заступился за студента.
– Так нас всего ничего… Только что-то придумаешь, как случится авария.
– А я после работы хожу в техникум, умник, – сказал Шах.
– А я заочник в Зенфтенберге, – прошептал Рольф. Ему было немного за двадцать, умный, уравновешенный парень, писавший стихи и любивший Франса Мазереля, чьи репродукции висели на стенах его комнаты в три ряда. Он был сыном шахтера; окончил рабоче-крестьянский факультет и хотел стать горным инженером. Боль в горле заставляла его всегда говорить хриплым шепотом, но он никогда не позволял себе показать, как сильно страдает от этого.
Курт рассмеялся.
– Ребят, вы что такие невеселые? – Он протянул портсигар.
– Кармен, – презрительно отметил Клаус. – Дамские сигареты. – Но все же взял две и засунул одну за ухо. Курт обошел только стоящего в стороне Эрвина, и никто этого не заметил; они, казалось, привыкли к тому, что на него можно не обращать внимания.
Реха села на подоконник рядом с Николаусом, который все еще смотрел в окно, запрокинув голову. Она единственная заметила перемену в облике Эрвина: его глаза за толстыми стеклами очков приобрели теперь странное выражение, трусливое, злобное и печальное, и Реха подумала: «Он похож на маленького дикого зверька, попавшего в капкан».
Она нерешительно крутила сигарету между пальцами. Девушка впервые почувствовала что-то вроде жалости к незнакомому парню, судьба которого не тронула ее, когда ее рассказывал Хаманн. Она подумала: «А что мы знаем о людях, с которыми видимся? Я смеялась над Хайнцом, пока не узнала, что он вырос в нацистском приюте… А Эрвин? Кто он: трудновоспитуемый? подлец?» Он протянула ему свою сигарету.
– Я не курю особо, – робко сказала она.
Эрвин поблагодарил ее таким тоном, как будто был уверен, что она просто хотела его подразнить.
– Мы собрались здесь из-за нашего друга Эрвина… – начал Курт, бросив на Реху взгляд, который был для нее хуже, чем его извечное «Не глупи». Он рассказал о предложении Хаманна, повторяя за ним слова «коллектив», «помощь», и все некоторое время слушали его, и когда он уже думал, что победил, а студент, казалось, забыл, что он был старостой группы, а не этот болтливый Курт, Шах прервал его:
– Давай короче! Я тороплюсь.
– Я помню, что у тебя сдельная оплата, – рассердился Курт.
– Вот именно, и мне пора, – подтвердил Шах. И указав на Эрвина, добавил: – Я не собираюсь тратить время на этого бездельника.
Курт обратил свою злость против Николауса:
– Тебя это тоже касается, между прочим. Можешь и потом сочинять свои стихи.
Николаус неторопливо повернулся и сказал:
– Я слушаю тебя. Размышляю. Шах, задержись еще на минуту.
Шах что-то проворчал, но остался. Курт снова попытался привлечь внимание к себе, но уже без энтузиазма и с ноткой горечи. Они все сразу заговорили наперебой, и все они были против Эрвина.
– Больно нужен он нам, – сказал Клаус.
Они перечислили его грехи: опоздал три раза на прошлой неделе, в прошлую пятницу прогулял, во вторник потерял инструмент. Они помнили каждую испорченную деталь и каждый дерзкий ответ. Они не торопились, но трое новеньких были потрясены жестокостью и безжалостностью, с которыми они обошлись с мальчиком, который, не обращая внимания, тупо смотрел в землю и не защищался.
– Вы по косточкам разобрали Эрвина, – наконец сказал Николаус. – Но, может, стоит начать с себя?
Шах в десятый раз взглянул на часы.
– Я не могу тратить на это время. Время – деньги.
До сих пор Реха смотрела на бледного светловолосого мальчика с грязью над губой и в толстых очках, и ее охватила жалость, чувство, по-девичьи чрезмерное. Она обратилась к Шаху:
– Все дело в деньгах! А когда человек обменивает обеденные талоны на сигареты, тебе на это наплевать!
– Не расцарапай мне лицо, – отозвался Шах. Он схватил Реху за плечи и крепко прижал к себе. – Ну и глазки у тебя, девочка…
Она сильно пнула его по голени, и он отпустил ее, его лицо с крупным носом немного раскраснелось. Он сказал:
– Разговор стал серьезным. Чего ты от нас хочешь?
– Чего-нибудь. Пока не знаю, – ответила Реха. – Но нельзя быть такими бессердечными.
Студент засмеялся.
– Реха, не дави на жалость.
Ее яростный гнев уже улетучился. Она неуверенно вглядывалась в круг равнодушных, ничего не понимающих лиц. Курт не стал ей помогать, он прислонился к белой стене, надменно вздернув подбородок (…посмотрим, как вы справитесь без меня…), и выпустил кольца дыма в потолок. Реха с ужасом подумала: «Возможно, я тоже выглядела такой равнодушной, когда Фридель рассказала мне свою историю любви. Возможно, мое лицо было таким же непонимающим, когда Хайнц описывал свою квартиру. Я ничуть не лучше, и я сама не верю в свою доброту. Но им не должно быть все равно, сломается кто-нибудь или нет.
Она сказала:
– Мы не можем смотреть на то, как человек умирает.
– До смерти ему еще далеко, – невозмутимо откликнулся Клаус. – Если вылетит отсюда, попадет в другую бригаду. – Он пожал плечами. – Я не понимаю, зачем устраивать такой театр из-за каждого слабака и дурака. Если у тебя в бригаде есть хулиган, все будут лезть к нему, пока он наконец не выбросит свои пластинки Элвиса Пресли. А если снимет свои джинсы, то тут же начнем ему петь дифирамбы.
Клаус, Шах и студент одновременно затянули: «Еще одну душу от алкоголя спасли».
Они рассмеялись. Реха пересилила себя, она тихо и поспешно сказала:
– Я прошу вас, не будьте такими равнодушными. Смейтесь надо мной, думайте, что я сентиментальная девочка, но мне жаль его, и я считаю неправильным стоять в стороне и пожимать плечами. Безнадежных случаев на самом деле не бывает.
– Известные интернатские идеи, – усмехнулся Курт.
Эрвин смиренно сказал:
– Если хотите избавиться от меня, то я уйду. Когда здесь все кричат на тебя, тебе всегда приходится убирать за другими. – Его голос сорвался. Он снял очки и вытер глаза, но это был скорее смешной жест, чем трогательный, и Клаус проворчал:
– Все эти обещания мы уже слышали сотни раз.
Рольф поднял палец, и все посмотрели на него; он прошептал:
– Когда утром заходят в мастерскую, все здороваются за руку. Но Эрвину никто не протягивает руку. Он может стоять рядом, но никто не протягивает ему руку. Почему? Не знаю. Просто так принято. – Остальные закивали, а потом один вспомнил о сапожнике и рассказал, что старшие товарищи использовали Эрвина в качестве мальчика на побегушках, и за пятьдесят монет он отдавал их обувь в починку, или же давали метлу в руки со словами: «Иди, подметай, все равно больше ничего не умеешь».
– Что ж, – сказал Шах. – Конечно, у него не появится желания приходить на работу, ведь никакой определенной работы у него и нет. – Он сел на бетонный пол и скрестил ноги; казалось, он забыл, что у него нет времени. Он достал из нагрудного кармана маленькую глиняную трубку и кисет с табаком, а остальные серьезно и задумчиво наблюдали, как он набивает трубку, и через некоторое время несколько человек сели рядом с ним на пол. Шах крепко сжал табак своим коричневым мозолистым большим пальцем и спросил: – Что у тебя с глазами?
– Какая-то болезнь, – пробормотал Эрвин. – Не знаю, как называется. – Он теребил свои очки, из-за своей недоверчивости ему нужно было внимательно следить, он будто ожидал подвоха: где-то здесь была ловушка, и остальные просто ждали, когда он попадет в нее, и тогда они с воплями набросятся на него… Он сказал с притворным смирением, обратившись к старшим товарищам: – Мне же и пришлось уйти со стройки, не доучившись на каменщика; однажды я упал в котлован. – Он ждал, когда все начнут смеяться.
Но захихикал только Клаус. Двое или трое знали историю Эрвина. Его отец погиб, а мать умерла во время эвакуации. Он вырос у старой, наполовину глухой тети, слонялся по улице, был плохим учеником, дважды оставался на второй год, сбежал от тети, бродяжничал, воровал, был схвачен и попал в приют для несовершеннолетних.
Во время обучения на каменщика у него испортилось зрение; однажды он упал с лесов, и на этом его обучение закончилось. Работа на стройке доставляла ему удовольствие. Теперь он был в мастерской разнорабочим, и ему было неинтересно закручивать болты и чистить велосипеды старших товарищей или, в лучшем случае, шлифовать клапан.
– А почему ты не сделаешь операцию? – спросила Реха. Она села между Мевисом и Николаусом, подтянув колени к подбородку, и ее длинная рабочая рубашка подметала грязный пол, когда Реха поворачивалась. Сегодня грязная одежда ее не раздражала, она даже гордилась ею и своими черными огрубевшими руками: костюм и руки делали ее, по крайней мере внешне, похожей на остальных членов бригады. И, возможно, именно этого – быть равной и стать частью коллектива – она и желала, хотя до сегодняшнего дня она избегала всех.
– Шари-тэ, – медленно произнес Эрвин, медленно и важно растягивая слоги. – Ее делают в Шаритэ. Но начальник не отпускает меня.
– А почему?
– Думают, я сбегу на Запад. – Он поправил очки, размазав грязь вокруг глаз. Он сказал с непосредственной откровенностью: – Я же однажды уже убежал. Когда я уехал в Западный Берлин, у меня было шестьдесят марок, а на следующий вечер осталось всего пять, вот я и вернулся.
– Господи, во дурак! – со смехом воскликнул Клаус. – Лучше не рассказывай никому об этом!
Железная дверь распахнулась, и Леманн просунул голову внутрь.
– Болтуны, – сказал он, и Шах показал ему кулак, и голова Леманна тут же исчезла. Дверь захлопнулась, оборвав пронзительный визгливый звук из цеха, на несколько секунд наполнивший комнату. Перерыв на завтрак давно закончился, но никто об этом не думал, кроме Курта, который все еще стоял, прислонившись к стене, в той же позе, что и раньше. Он был обижен и чувствовал, что его не понимают: без его инициативы это собрание никогда бы не состоялось, и этот глупый негодяй продолжал бы болтаться, как и раньше, а потом его бы уволили. Но теперь другие стали важничать, и оставили его в стороне, и не было больше никакого великого дела, а только мелкое трезвое дело по спасению души.
Уголки его губ опустились. Он раздавил недокуренную сигарету.
«И Реха… – подумал он. – Вот зараза, такой удар в спину». Он увидел ее, сидящую на корточках в иссиня-черном круге слесарных костюмов, и с некоторой неохотой обнаружил, что она сама похожа на мальчика с мальчишеским профилем в своих неуклюжих штанах, бесформенных туфлях. Реха показалась ему чужой и незнакомой, и она больше не походила на ту девушку, с которой он танцевал вчера вечером и которую целовал в прохладном темном коридоре; девушка в тонкой белой блузке, из-под которой выделялись маленькие груди, с коралловыми сережками в ушах, которые красиво выделялись на фоне ее темных волос.
Она ни разу не взглянула на него. Она смотрела только на носатого Шаха, и Курт невольно прислушался к их разговору.
– Я знаю, каково это, – говорил Шах. – Я знаю, каково это, когда у тебя нет родителей, к которым можно было бы поехать домой. Когда я думаю о первом годе в «Пумпе», то вспоминаю, как мы праздновали Рождество… Нас было пятеро в бараке, и ни у кого не было близкого человека.
Его длинные, торопливые руки жестикулировали в такт словам, но в его глазах отражалась забытая печаль, и, возможно, он рассказывал больше для себя, чем для других.
– Тогда у меня еще не было девушки… Мы поставили сосну, украсили ее мишурой, зажгли несколько свечей и тому подобное, сами понимаете, и, немного пофантазировав, можно было представить, что это настоящая рождественская елка. Один из нас умел играть на гармошке, и он исполнял все рождественские песни, которые мы с детства знали. Некоторое время мы пели, а потом один за другим смолкли, и, в конце концов, мы все сидели вокруг нашего дерева и плакали… Проклятая война! Никому из нас не было больше двадцати.
Он попытался выдавить улыбку, а потом весело сказал:
– А что было делать? Мы разозлились, выкинули дерево, облили его керосином и устроили фейерверк. Да… А потом мы напились как свиньи. А что было делать? – повторил он.
Реха уперлась подбородком в колени. Николаус коснулся ее руки. Реха нахмурилась, она и не подозревала, что его прикосновение было своего рода мольбой и что он испытывал смутное чувство вины за то, что его Рождество в послевоенное время было уютным и радостным.
Он подумал: «Если она согласится, я приглашу ее в этом году к себе домой».
Шах сказал:
– Скоро я сдам на разряд. И если мастер согласится, возьму Эрвина в помощники. Когда он обучится, он не будет прогуливать нормальную работу.
Реха с пылом воскликнула:
– Мастер согласится! Спорим?
«Что ж, тогда все проблемы будут решены, если Наполеон все же даст на это свое разрешение, – насмешливо подумал Курт. – Прилежный Шах, все это сборище славных парней… На самом деле мне не стоило обо всем этом беспокоиться». Он изо всех сил старался использовать свою проверенную иронию, тем не менее его терзали сомнения в значимости его личности: он не понимал, почему здесь, в отличие от школы, ему не везло. Он не завоевал их внимание ни своими непринужденными речами, ни своим самым любезным смехом, ни даже своими щедро раздаваемыми сигаретами. Они не поддавались его чарам – предмету его веры и особого внимания. «Они просто тупые», – подумал он.
Но Реха… Он взглянул на ее опущенную голову и на светлый пробор в ее темных волосах и почувствовал укол в сердце. Он удивленно подумал: «Похоже, я влюбился…» Она тоже ускользнула от него во время этого проклятого собрания. И в этот момент он пожалел о каждом снисходительном слове, которое сказал девушке, и о своей изношенной рутинной нежности; Реха заслуживала лучшего, если он хотел удержать ее.
– Но почему, черт возьми, ты все время опаздываешь? – спросил студент. – Только не надо говорить, что каждый раз опаздываешь на автобус.
– Так ведь нас никогда не будят вовремя, – ответил Эрвин. – А идти пешком до Траттендорфа…
– Вот ты и приходишь к вечеру, знаю я, как быстро ты ходишь.
Курт зажег сигарету, после чего между двумя затяжками произнес:
– Купи себе велосипед. – Он удивился, почему другим не пришла в голову эта простая, близкая к истине мысль.
Эрвин пошевелил большим и указательным пальцами, как при подсчете денег.
– Времени нет, – сказал он, застенчиво улыбаясь; его лицо утратило выражение недоверчивого напряжения.
Они еще немного поболтали, освещая проблему с велосипедом со всех сторон, а затем Николаус встал, пробормотав извинения, и вышел из комнаты. Вскоре после этого он вернулся – Николаус-Чудак, Николаус-Недотепа, – неся на плечах несуразно помятую, ржавую и потертую раму без седла. Он молча поставил ее.
Клаус усмехнулся:
– Ты где достал эту развалюху?
Николаус попробовал хитро подмигнуть, что не соответствовало его нежным глазам.
– Нашел, – просто сказал он. Некоторые кашлянули, и Николаус развеял их скрытые сомнения, сказав: – В дальнем углу цеха. – Он скрыл, что два дня назад лазил там по куче изношенных фланцев, деталей машин и старых кабельных катушек, чтобы найти подходящее место для рисования. При этом он обнаружил воробьиные гнезда под крышей цеха и там же – обломки велосипеда.
– Хорошо, – сказал Шах. Все они обладали талантом находить для своей бригады определенные полезные вещи на территории завода или на складах других бригад; особенно маленький толстый Клаус, он развил талант организации, который другая бригада называла бесстыдным грабежом.
Студент тяжело вздохнул. Возможно, он думал о своей девушке из магазина и об обязательствах на первой странице своего дневника:
– Ладно, помогу ему починить его.
Рольф покачал головой:
– Нет. Он справится сам. А если ему не хватит деталей… – Он улыбнулся Клаусу и тот ответил:
– Хорошо.
Все встали и потянулись, и собрание закончилось.
Шах взглянул на часы, выругался и первым бросился прочь. Эрвин взвалил на плечи свой велосипед, и студент открыл перед ним дверь. Курт угрюмо шагал позади остальных. В коридоре Реха остановилась и подождала его. Она посмотрела на него, и он забыл обо всех красивых фразах, которые он придумал. Он дернул ее за косу.
– Так что? – сказал он.
– Что? – спросила Реха.
– Ничего, – ответил он. Она повернула его.
– Ты испачкался. – Она стерла следы извести с его куртки, прилагая все усилия, чтобы ему было больно. Он молчал, пока она обрабатывала кулаками его спину.
– Какой ты осел, – сказала она. – Просто болтун… Стоишь весь такой из себя у стены и обижаешься.
– Ради бога, не сломай мне хребет, – рассмеялся Курт.
– У тебя его нет, – возразила Реха.
Он повернулся и крепко сжал ее запястья. Коридор был пуст. За дверью, ведущей в мастерскую, стучала пишущая машинка.
– Хорошо, я осел и болтун, называй, как хочешь, – сказал Курт. – Но ты эксцентричная девчонка. – Он отмахнулся. – А теперь давай избавим себя от этих глупых анализов чужого характера. – Он наклонился и поцеловал ее в губы.
На мгновение он почувствовал ее руки на своей шее.
– Не оставляй меня одного, Реха.
Они подумала: «Опять все сначала».
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.