Kitabı oku: «Графоман»
Графоман
Мгновение осознания своей
бесталанности есть вспышка гениальности.
Станислав Лец.
Гриша знал, что на улице тепло. Был конец мая, самая приятная на свете погода. Когда-то они пели 'Погода шепчет: бери расчет…', и что-то там еще про Сочи. Грише хотелось выйти на улицу, пройти к стоянке и ехать домой, но как раз этого было нельзя. Он сидел на заседании кафедры, в небольшом помещении с наглухо закрытыми современными окнами. Ну да, он был вечным приглашенным, 'визитинг' профессором, заменяя любого уехавшего в долгий творческий отпуск коллегу. Сначала, когда он только нашел эту работу, он был невероятно рад и горд за себя, считал, что ему повезло, и что со временем его возьмут в штат. Прошло 10 лет. Грише было за пятьдесят и он давно прекрасно понимал, что в штат его не возьмут, об этом нечего и думать. Он затыкал собой любые дыры, мог преподавать, все, что угодно, начиная с элементарного французского студентам-первокурсникам и кончая специальными семинарами для аспирантов. Пару раз он даже преподавал семинары студентам русского отделения, вынужденный по большей части говорить по-английски о горбачевской перестройке в культуре. Он пытался что-то сказать и по-русски, но это приводило только к необходимости себя переводить. В классе сидели семь странных ребят, побывавших в России, и надеющихся видимо постичь загадочную русскую душу, в существование которой и сам Гриша верил с трудом.
Университет заключал с ним контракт каждый год, и доктор Григорий Клибман был всем очень удобен, на подхвате, ни на что не претендующий, послушно уступающий свои классы и курсы другим. Гриша сначала переживал свое подвешенное состояние, но потом привык и даже находил в свободе некоторые для себя преимущества. Он, как и все, иногда публиковался, выступал на разных панелях, рецензировал диссертации. Выступать было не слишком трудно, читать работы тоже, а вот публиковал он только, если было что, если хотелось и было настроение послать статью в журнал. Хотелось этого ему все меньше и меньше, и для Гриши было просто замечательно не иметь перед кафедрой, или как здесь говорили 'департаментом', никаких обязательств. Хочу – буду, не хочу – не буду. Ну их всех к черту с их околонаучной возней.
А насчет преподавания, то Грише было даже проще просто преподавать язык, пусть на любом уровне, хоть грамматику, хоть фонетику. Семинары требовали больше времени на подготовку и ему надоело по полтора часа 'тащить за собой' студентов-'французов', которые иногда даже с трудом понимали 'интегральные тексты'. Болтать умели, а читать – нет. Гриша их за это презирал, но тщательно свое презрение скрывал. На занятиях он задавал умные вопросы, требующие чисто гуманитарной способности к интерпретации кристально понятного всем текста, но студенты преданно смотрели на него собачьими, все понимающими глазами и стыдливо молчали, и тогда Гриша с большим или меньшим энтузиазмом, испытывая смесь брезгливой жалости к 'убогим' с привычной тоской, отвечал на свои вопросы сам. Текст они понимали в общих чертах, 'кристального' понимания не было и в помине, а без этого литературный анализ был по определению невозможен. Когда-то давно Гриша возмущался, злился, даже разок в бешенстве покинул класс.
– А мы не понимаем – говорили ребята.
– Так поймите! Добейтесь! – бесился Гриша.
– А тут много слов, которые мы не знаем. – упорствовали студенты.
– Пользуйтесь словарем! Что значит вы не знаете слов?
Эти студенты жили во Франции, общались с французами. Они были глубоко уверены, что у них богатый словарный запас, и 'заумные' слова и знать-то не надо. Тут не привыкли себя так уж напрягать ради сомнительный пользы. Гриша это понял и давно сдался. От семинаров по литературе по любому периоду он не отказывался, но заранее знал, что в классе к нему опять придут раздражение и презрение и ленивым бездельникам, которые были даже не в состоянии понять суть его претензий. Если надо было прибегнуть к словарю, слово впечатывалось в специальное окошко и компьютер переводил. Какой уж там был перевод … Многие студенты писали зачетные эссе по-английски, потом компьютер переводил текст на французский. Гриша сначала пытался читать абракадабру, потом просто просматривал, стараясь просто уловить смысл, не обращая никакого внимания на язык. Что проку было говорить студентам, что так нельзя. На уровне 3-го года обучения они все языком владели плохо. Сражаться с ветряными мельницами? Дон Кихот не был Гришиным любимым литературным героем.
Гриша давно уже не думал о тяготах своей преподавательской жизни. Ему было плюс-минус наплевать. Сейчас все преподаватели, человек тридцать, сидели за длинным столом, в торце которого восседал профессор Виктор Фернандес, специалист по испанскому средневековью, их теперешний зав кафедрой. Коллеги выступали, говорили подолгу, остальные что-то писали в блокнотах. Гриша видел, что собственно записей никто не вел, просто черкали в тетрадях от скуки, рисовали рожи, обводили какие-то орнаменты. С недавнего времени на кафедре было заведено делать презентации со слайдами. Выступающие передавали друг другу маленький компьютер, куда каждый вставлял свою флешку. Над столом висел проектор, последний выступающий забыл его выключить, и экран тускло светился голубым. Грише это жутко действовало на нервы. Что они проектор-то не выключили … сказать, что ль … нет, не стоит. Другие же тоже видят, но молчат. Он вообще не понимал, для чего коллеги использовали в выступлениях слайды. Не дай бог подумают, что ты не в ладу с современной технологией, то-есть устарел. Это была просто мода. На экране был написан текст, человек его зачитывал, как будто остальные не умели читать!
На исходе был уже второй час последнего заседания, где подводились итоги учебного года. Обычное выступление зав кафедрой: цифры … названия публикаций … проблемы … задачи … Потом директор аспирантуры бубнил про сроки подачи пропозелов, про новые требования к экзамену на степень магистра. Отчеты по предметам, обязательно, что прошло удачно, а что неудачно … Господи, какая тоска. Какой дурак будет правдиво говорить о своих неудачах? Да и сознавали ли коллеги свои неудачи? Вряд ли. Они, как правило, были всегда собой довольны, русское самоедство тут у людей отсутствовало. Планы публикаций на следующий год, трое сдают в издательства книги … статей … сколько-то, монографий … сколько-то. Гриша не мог сосредоточится. В суть явно никто не вслушивался, людей интересовал только факт публикации. Изданная книга была предметом зависти. Ну вот, все встрепенулись, профессор Мартинелли ездил в Рим на вручение ему премии за последнюю книгу, а профессор Хестер была на специальной встрече в Дюнкерке в рамках празднования годовщины открытия второго фронта союзниками. Она специалистка по литературе о войне 'глазами очевидцев'. Гриша уважал этих профессоров, они оба публиковались в Европе. Из тридцати человек было трое-четверо, которые действительно чего-то стоили, остальные были обычным болтливым и завистливым американским 'фуфлом', при этом весьма довольным собой. Гриша спохватился: ну, что у него за манера всех судить и выдавать ярлыки! А они что о нем, русском подозрительном, думают? Да, насрать на них. Вот, вот, опять он в своем репертуаре … Зачем так думать? Гриша знал, что 'незачем', но мыслей своих контролировать не умел. Что-то в последнее время ему слишком на многое 'насрать'. На коллег, на студентов, на преподавание … А на что не насрать? Нет, правда, интересно, на что? На семью? На свои публикации?
Гриша опубликовал в прошлом году статью в заштатном 'Australian French Studies' об евреях в оккупации 'Антижертвы террора'. Литературные персонажи четырех романов представали не в привычной роли жертв, а в роли борцов. Три страницы … Гриша был собой доволен, но кого еще, хотел бы он знать, интересовала эта тема. Все рвались публиковаться, университет всячески поощрял часто публиковавшихся преподавателей, нельзя было получить постоянную позицию без серьезного числа публикаций. И все это из-за коэффициента Хирша, индекса цитирования, так, ведь, в современном мире оценивается ученый. Сколько кто-то в публикациях процитировал твои статьи и книги? Гриша знал, что его коэффициент 'ноль'. Да насрать. Ага, опять 'насрать'. Он не был о себе высокого мнения как об ученом, даже, получив докторскую степень в Америке, гордый, что у него это вышло, он всегда при этом думал о себе как о 'профессоре кислых щей', не обманываясь насчет своего потенциала. Раньше надо было начинать научную карьеру. Впрочем, никаких особых сожалений о 'несбывшемся' у него не было. Ни французский язык, ни литературоведение, компаративное в том числе, его больше не интересовали. Сначала показалось, что в Америке он получил возможность заняться тем, чем ему хотелось заниматься в брежневской Москве, но сейчас ему стало очевидно, что все это 'не его'. На литературоведение было 'насрать' тоже.
В уши фоном лезла интеллигентная 'академическая' речь коллег, понимать ее было нетрудно, но слушать никого не хотелось. Гриша знал, что у него на лице застыло внимательное доброжелательное выражение, губы в нужных местах автоматически растягивались в улыбку, он вместе со всеми смотрел на экран, вместе со всеми хлопал. На столе стояли стаканы и бутылки с минеральной водой. Пить не хотелось, но в коридоре-предбаннике конференц-зала стояли подносы с выпечкой, фруктами, нарезанный сыр, ветчина и большие термосы с кофе. Рано утром всем пришлось вместе завтракать, так тут было принято. Гриша сроду на завтрак не ел никаких пончиков, а тут съел два. Люди вообще почему-то жадно ели, поглощали булки, наливали кофе, соки, хватали с подноса кусочки фруктов. 'Ой, как с голодного края …, что это на всех находит? Халява – это святое'. Наблюдая людей, Гриша всегда внутренне улыбался, часто зло и саркастически, храня при этом 'покер-фейс'. Почему-то он был уверен, что и другие делают то же самое. Что там у них за этими добрыми светскими улыбками? Снова начинало хотеться есть. Вместо того, чтобы слушать тут всякую муть, он с удовольствием взял бы еще несколько кусочков колбасы или ветчины. Ему представились маленькие твердые виноградины, заливающие соком рот … Впрочем, еду скорее всего, уже убрали и девчонки-официантки доедают сейчас оставшиеся кексы. Да, ладно. Пора домой. Когда уже конец этой бодяге? Еще наверное минут двадцать и … здравствуй лето, за исключением шести недель 'летней школы', где Гриша согласился преподавать интенсивный курс французского второкурсникам. Неохота, но от денег он отказываться не привык. Перебьется, ерунда. Маруся будет рада лишним двум штукам. Там и готовиться не надо, только глупости их проверять. Грише стало себя немного жаль, хотя … ничего.
Глаза его скользили по лицам. Фернандес кивает, все ерзают в креслах, видно, что люди устали. Сколько можно. Ага, наступает завершающая, наиболее неинтересная часть … про деньги. Сколько заработали, сколько потратили, сколько выделено дополнительно, что сократили, какова будет финансовая политика … Про деньги Грише было вообще до фени. На посещения конференции MLA выделяется … ему-то что. Никуда ему ехать не надо. Налить себе разве что водички? Ой, открытой-то нет. Придется открывать, бутылки уже не холодные, вода запенится и выльется на стол. Ладно, не стоит. Барбара сняла под столом туфли, и в воздухе немного запахло потными ногами. Гриша еле заметно поморщился. Когда-то этого было для него достаточно, чтобы перестать встречаться с девушкой. Потная дурно пахнущая девушка всегда была для них неприемлема.
Гришины глаза автоматически фиксировали жесты сидящих за столом людей. Вот Флоранс закинула руки за голову и потянулась, грудь ее округло обрисовалась под белым свитером. Ничего так у нее грудь, вполне. Евелина достала салфетку и приложила ее к носу. Раньше чуть шмыгающий нос его возбуждал, но … Евелина. Нет, увольте. Натали машинально залезла левой рукой в вырез блузки и поправили бретельку лифчика. Ага, вполне приятный жест, хотя … это тоже зависит от той, кто поправляет. Натали была 'ничего'. Хотя … черт их знает, этих 'академических' теток. У Гриши таких не то, чтобы совсем никогда не было, но … мало, статистически недостаточно, чтобы делать серьезные выводы. Вот сделать бы хорошую выборку и написать статью 'Индекс сексуальной референтности женщин гуманитарных профессий'. Да нет, данных кот наплакал. Он мог бы использовать данные Валерки … у него их было скорее всего больше этих 'натали'. Валерка так любил умненьких гуманитарных девочек, всегда говорил, что они сто очков дадут 'технаркам'. Только с Валеркой можно было бы обо всем об этом порассуждать. Валерка бы врубился буквально сразу: гуманитарки – технарки, потом описания, конкретные случаи, сведенные в таблицы. Валера бы вывел формулу этой самой референтности. Они бы выпили, посмеялись только им одним понятному 'приколу', сочинению таких вот воображаемых статей-шуток, где все было, как по правде, смесь гуманитарной и технической абракадабры. Только с Валеркой можно было так интеллектуально развлекаться: научная мысль и нешуточная методология на каком-нибудь сильно эротическом до скабрезности материале.
Гриша стал думать о Валере, мысли его совершенно переключились на прошлое. Он даже прослушал, что собрание закончилось. Все прощались, Гриша шутил, улыбался и всем желал 'удачного лета'. Как только он уселся в свою машину, улыбки немедленно стерлись с его лица, оно стало усталым и грустным, но контролировать свое выражение уже не было необходимости. Надо было ехать домой, где его сейчас никто не ждал. Маруся была на работе. Она работала на 'продленке' частной французской школы, делала с ребятами уроки. Преподавать ее так и не пустили. В этой школе учителями французского могли быть только носители языка. Да и ладно. Ни Гриша ни Маруся уже давно не мучались никакими амбициями.
Дома Гриша достал из холодильника вчерашний салат и немного съел прямо из коробки, запивая соком. Маруся бы сразу стала его стыдить, что он, дескать, ест, как свинья. А вот Валерка бы никогда ничего не сказал. Они часто так с ним ели: из одной сковородки или на куске газеты. Они друг другу многое разрешали, почти всё, хотя в этом 'почти' и было все дело. Гриша улегся на диван и прикрыл глаза. Хотелось спать, но он знал, что не заснет. Мысли о Валере не оставляли его, наоборот они оформлялись в строчки. Он писал о друге в своей голове, то-есть вспоминал о Валерке, не понимая, было ли все это с ними в действительности, или он сейчас по большей части придумывал мелькающие в мозгу эпизоды, рисовал их в своем воображении, сочинял диалоги. Сцена первая: два маленьких мальчика на площадке перед старой школой из желтого кирпича. Все строятся. Мальчики пришли в первый класс. Гриша уже мельком Валеру видит, не зная разумеется, что это Валера. Таких мальчиков много, они все похожи, но Валеру Гриша 'видит' лучше, чем других, хотя на нём такая же, как у всех, форма, и такой же ранец. Не отдавая себя в этом отчета, Гриша начинает вспоминать от первого лица. Он – герой, маленький мальчик с выбритым затылком и небольшим каштановым чубчиком:
Через калитку мы входим в заполненный толпой школьный двор. Голоса, сливающиеся в гомон, играет музыка. Мы в растерянности останавливаемся, не знаем куда идти дальше. Я жмусь к родителям. Мама держит в руках мой букет из георгин, я отказываюсь его нести, и тем более дарить учительнице. Мне сильно не хочется этого делать, потому что мне кажется, что цветы таскают только девчонки. Папа не пошел на работу и сейчас открывает свой фотоаппарат. Посередине двора дети начинают строиться в колонны. Мама показывает мне на молодую тетю, которая держит табличку '1– Б'. 'Вот твоя учительница. Иди, милый, вставай с ребятами. Держи цветы, держи, держи, не дури. Отдашь их потом учительнице вместе со всеми.'. Мама наклоняется и собирается поцеловать меня в щеку. Я уклоняюсь и она тыкается губами мне в макушку. Идти к ребятам мне совсем не хочется и я продолжаю стоять рядом с родителями. Мама подталкивает меня в спину. Я иду, в руке в меня большой несуразный букет, а за спиною коричневый ранец. Мама хотела купить мне портфель, но я настоял на ранце. Как я был прав, уже встав в строй и оглядевшись, я увидел, что у ранцы были почти у всех мальчиков, а у девочек портфели. Хорош бы я был, если бы маму послушал. Около нас встали взрослые ученики. Девочка-старшеклассница крепко взяла меня за руку. Я стою, как дурак, держась за ее руку, но вырываться не смею. Она нагибается ко мне, что-то спрашивает, вроде, как меня зовут и хочу ли я идти в школу. Вопросы меня раздражают, я вообще не хочу сейчас ни с кем разговаривать, но не отвечать ей я не могу. 'Гриша', – угрюмо отвечаю я, оглядываясь на родителей, которых едва видно. Насчет 'хочу ли я школу', я отвечаю 'не знаю', понимая, что это глупо, но я действительно совершенно не уверен, хочу ли я в школу. Надо было сказать 'хочу, но боюсь'. Нет, это невозможно.
Немного впереди от нас стоит тот самый мальчик, который все время на меня оглядывается и заговорщицки улыбается. Я вижу, что это он именно мне улыбается и даже делает мне какой-то знак, что дескать … увидимся … потом … как будто он хочет мне что-то сказать, что сейчас не может. На крыльце взрослые что-то говорят в микрофон, я всё пропускаю мимо ушей. Снова заводят музыку, и мы заходим в школу. Я в последний раз оглядываюсь на родителей и вижу пристально смотрящих мне вслед маму и папу. Мама показывает мне пальцем на крыльцо, что мол, буду ждать тебя на этом месте, не бойся, а папа поднимает вверх кулак в приветствии 'рот-фронт', дескать 'все будет хорошо, прорвемся'.
Мы входим в школу, где неожиданно темно и прохладно. Потом долго поднимаемся по лестнице, почти прижавшись к стенке. Перед классом останавливаемся, старшеклассники куда-то деваются, я не вижу, куда и когда они ушли, только потом замечаю, что мы одни перед дверью класса, учительница запускает нас вовнутрь по-двое: мальчика и девочку, сказав занимать крайний ряд у окна. Я тоже вхожу, пару свою я не помню, зато вижу в углу два ведра с водой. Туда велели ставить наши букеты. Наконец-то я избавляюсь от цветов, и мне сразу делается легче. Я сажусь к самому окну, а девчонка к проходу, она тоже хотела к окну, но я 'не дал'. У окна лучше. В углу большие счёты, они меня пугают. Насчет счёт у меня дурные предчувствия. Учительница уже стоит перед классом и я могу ее как следует рассмотреть. Молодое приятное лицо, одежду не замечаю, и если бы меня спросили, сколько ей лет, я бы ни за что не сказал. Молодая, моложе мамы. Маме тогда было 32 года, но для меня она уже не молодая. 'Меня зовут Тамара Николаевна' – громко говорит учительница. 'Кто ребята запомнил, как меня зовут' – обращается она к классу. Да что тут запоминать. Мы все бывшие детсадовцы сразу ее имя запоминаем. 'Тамара Николаевна' – слышится со всех мест. 'Нет, так не пойдёт. Нужно поднять руку … ' – улыбается она. Понятно, в детском саду тоже так было. 'Мой' мальчик сразу поднимает руку и чётко, ясно говорит: 'Вас зовут Тамара Николаевна'. Я же тоже знаю, как зовут учительницу, но руки не поднял. Не успел или постеснялся. Мы учимся вставать и садиться так, чтобы не хлопнула крышка парты. Интересное упражнение. Соревнуемся по рядам и наш ряд самый 'тихий'.
Гришин мысленный монолог внезапно прервался. Он перестал отождествлять себя сегодняшнего с тем маленьким мальчишкой-первоклассником. Голос учительницы замолчал в его голове. Как? Почему вдруг? Он не мог этого контролировать. Почти полвека прошло. Детали ускользают. Потом они что-то еще делали, и наступила перемена. Гриша узнал, что мальчика зовут Валера. А как это произошло?
Гриша видел стайки малышей в длинном школьном коридоре, никто никого не знает, хотя нет … учительница, ведь, со всеми знакомилась. Надо было встать и назвать свое имя. Ребята вставали, но ни единого имени маленький Гриша не запомнил. Его только заботило, как он свое имя назовет, вот сейчас скажет 'Клибман' и его спросят 'как … как?' Так бывало часто. Но все прошло хорошо. Учительница не переспросила. Она сказала 'Спасибо, Гриша. Садись'.
В коридоре они подошли друг к другу … и, а вот кто первым познакомился? Вроде он сам, желая 'застолбить' нового мальчика за собой, чтобы его другие не перехватили. 'Меня зовут Гриша, а тебя?' – вот что он сказал. Какие проблемы, он так много раз делал в детском саду, когда приходил кто-нибудь новенький. 'А я – Валера' – ответил мальчик и неожиданно протянул Грише руку. Красиво получилось, солидно, как у взрослых. Гриша почувствовал в своих руках маленькую твердую ладонь. Вокруг них стояли другие ребята, девочки держались все вместе. Маленькая десятиминутная, первая в их жизни, перемена закончилась, но они успели все самое важное друг о друге узнать. 'А где ты живешь … а кто твой папа … а где работает мама … а тебя есть … конструктор … а бабушка … брат … сестра … а ты был … на море, а я – был … а я футболом занимаюсь … где … а я … , а я … а ты музыкой занимаешься …, а у вас машина есть … ' – тут все опять построились и зашли в класс. Гриша уселся рядом со своей соседкой, имени которой он не помнил. Зато у него был друг, Валера …
Гриша все помнил, ему было приятно прокручивать эти картинки в своей голове, но 'тем' пацаном он себя уже не чувствовал.
В тишине резко прозвучал телефонный звонок. Гриша поморщился. Звонок был слишком громким, хотя современных вкрадчивых сигналов мобильников, играющих классическую музыку, или нелепо кукарекующих, он тоже не любил. Надо же, легок на помине: звонил Валерка из Беркли:
– Привет, Валер, я как раз вспоминал, как мы с тобой познакомились …
– Да? И как?
– А ты не помнишь?
– Ну, вообще-то помню. Просто у вас у писателей все в голове не совсем так, как было на самом деле. Я тебе что звоню-то …
– А что, чтобы мне позвонить у тебя должен быть повод?
– Слушай, мы тут про шахматы говорили … там все не так просто … никто не знает, как они возникли, кто их придумал …
– Валер, ты о чем?
– Я о двоичности мира, об единстве и противоположности чёрного и белого начала … Что ты тупишь? Забыл что-ли?
– Ага, я понял. И что?
– Я хотел тебя, Гришка, спросить: ты белый или чёрный? Я-то знаю, но мне интересно, как ты сам себя видишь.
Гриша с полуслова понял, о чем Валерка хотел с ним поговорить. У них как-то никогда не шло банальное 'как дела?'. Про 'дела' они тоже могли говорить, если дела были, но отвечать, вяло делясь мелкими несущественными событиями – это было им обоим невыносимо скучно. А вот позвонить и сходу начать обсуждать философскую проблему, такую важную и понятную им обоим, одновременно мало интересную и туманно-нечеткую для других, это было так для них типично.
Сейчас Валера не был женат, но жил со своей аспиранткой, тридцатилетней японкой Йоко. Ну, что он мог пристать к Йоко со своим 'черно-белым' заскоком? Да, дикость, нет конечно. С другой стороны Гриша и с Маруськой в жизни бы не стал о подобном говорить. Маша бы честно задумалась, потом спросила бы, что он имеет в виду, с какой точки зрения нужно себя оценивать, почему ему такое интересно … разве бывает только 'белые' или только 'чёрные' люди? Ее вопросы были бы такими недоуменными, что всякое желание обсуждать философию у Гриши сразу бы прошло. Да он к женщинам никогда с этим не лез. Для философии и мыслей вслух и него был Валерка. В дискуссию они оба вступили мгновенно, сразу 'крещендо', разбег им был не нужен. Гриша уже весь был в 'чёрно-белом', он сейчас же забыл заседание кафедры, ситуацию на Украине, семейные дела, планы на лето. Существовало только 'чёрно-белое' …
– Да, Валер, я понял … я не знаю про себя, просто не знаю. Про других могу сказать, а про себя нет. Понимаешь, я и про тебя не могу … Не знаю почему.
– Ну да. Ты прав. Мы с тобой … тут все непросто. Тут я вижу три критерия: поступки, мысли и атмосфера вокруг личности … ты понял?
– Да, что важнее, что ты думаешь или что ты делаешь? Я …
– Мы с тобой делали не очень хорошие вещи, но вокруг нас нет тёмной гнетущей тяжелой атмосферы … Мы светлые ребята … Так я нас вижу.
– Да, наверное. Я тоже так думаю, хотя … о себе судить трудно.
– Ну, Гринь, трудно, когда себе врешь, а когда правду думаешь, то все про себя знаешь. Разве не так?
– А Маруська?
– Маруська … ? Интересный вопрос. Ну, она простодушна, как многие бабы. Светлая, скорее. Аллку любит. Дети – это уже свет. А я не живу со своей дочкой. И на мне черное облако из-за этого.
– А Саня?
– Саня? Он – чёрный. Так?
– Так.
Гриша немедленно без слов понял, о чём, упомянув о Сане, подумал Валера. Саня был с одной женщиной, ушел от нее беременной, говоря всем, что ребенок не его. Он был в этом так уверен, но … нужно было сделать генетический анализ, а он не сделал. Как-то так … заныкал, зассал. Гриша помнил, как Саня талдычил: 'Мужики, это точно не мой … она и сама не знает чей это … понимаете, мужики … что мне его на себя теперь вешать? … Вы меня понимаете … '. Они ему ничего не сказали, но … оба не хотели представлять себя в такой ситуации. Традиционный мужской кошмар: женщина 'вешает' на тебя чужого ребенка, спекулируя на твоей порядочности. С одной стороны Саню можно было понять. Как себя везти? Рецептов нет: разводка? Нет? Отползти и быть трусом … Для Гриши с Валерой были морально неприемлемые вещи. Это даже не стоило обсуждать. Надо же, Валера вспомнил тут давнюю, обсуждавшуюся ими ситуацию. Кошмар. Гриша поежился. Хотя, интересно, что они оба одновременно решили, что Саня – 'чёрный'. У дома припарковалась машина.
– Валер, Маруська приехала. Всё.
– Ага. Давай.
Валерка даже не спросил, почему 'всё'. И так было понятно, что про 'чёрно-белую' концепцию при Маше разговаривать нельзя. Ну, не то, чтобы нельзя, а в лом. Валера нагло разговаривал по-русски при своей Йоко, хотя в таком случае девушка норовила деликатно отойти. Она этой своей деликатностью действовала Валерке на нервы. Да, он сам не знал, что ему надо. Как всегда. Они жили с японкой уже год, но по некоторым признакам Гриша был уверен, что скоро Валера опять будет один и в поиске.
Маша зашла в дом и они стали суетиться на кухне. Жена заезжала в магазин. Они раскладывали пакеты, хлопали дверцами холодильника, потом сели ужинать. За едой обменялись новостями, хотя 'новости' – это громко сказано. Маша спросила, как прошло заседание кафедры и Гриша ответил, что нормально. Что ей было до его кафедры и зачем только спрашивала. Завтра ему надо было ехать менять масло, о чём он сообщил Маше, предупреждая ее, что он быстренько съездит, пока она будет спать. Гриша знал, что Маша выполнила перед ним свой обычный ритуал 'как дела', а теперь наконец имела право взять нить разговора в свои руки:
– Гриш, Алла себя неважно чувствует. Бедная.
– Да? А что ее беспокоит? Тошнит?
– Нет, Гриш, не тошнит … Просто ей плохо.
Гриша так и знал, что Маша обязательно начнет рассуждать об Аллкиной второй беременности. Бабы с этой темы слезть не могут только об этом и думают. Очень интересный сюжет! Ага, Аллку не тошнит. Что еще спросить Гриша не знал. Что там бывает? Шесть, семь недель? Не черта еще даже не видно.
– Что ты молчишь? Тебе нечего сказать?
– Мань, что мне спросить? Я спросил, ты сказала, ее не тошнит.
– Ей просто плохо. Понимаешь?
Гриша не понимал. Не тошнит, ничего не болит … Бабы просто хотят покрасоваться, чтобы их жалели, носились с ними … Но он знал, что говорить этого было нельзя.
– Марусь, я ей очень сочувствую, но дело же того стоит. Наверное скоро все пройдет. Пойдем наверх.
Гриша пошел наверх, Маша гремела на кухне тарелками. Он принялся думать об Аллиной беременности. Волновало его это или нет? Конечно волновало, но меньше, чем Машу. М-да, интересно, это только он такой, или Аллкин муж Коля такой же … ну беременна, и что … ? Что тут такого странного? Он знал, что перед самыми родами, он примется нервничать, жалеть Аллку, как там все будет … лишь бы ребёнок был здоров. Он вообще сочувствовал женщинам, что им приходилось проходить через такое неприятное дело. Боже, хорошо, что он не женщина! Когда дочка вышла замуж, Гриша довольно спокойно принял ее мужа Колю. Ему и голову не пришло ревновать к парню свою девочку, он никогда в жизни не думал о том, какой у них секс, как чужой мальчик конкретно это делает с его девочкой … А тут почему-то он вдруг попытался представить себе тот самый раз, когда Коля сделал Аллке этого ребенка. Хорошо ли ей было? И вообще 'как'? С каким настроением? Небось и не заметили … он-то никогда не замечал. А потом было это знаменитое 'ой' … 'надо же'. А тогда давно он был рад? Сложное чувство: радость, удивление, страх, гордость, сомнения … Он обнимал Маруську и говорил 'как хорошо', но 'хорошо' было все-таки каким-то неоднозначным, смешанным с ощущением утраты чего-то важного. Женитьба, ребенок, работа, стремление к карьере … все это отщипывало кусочки от его свободы, у них с Валеркой что-то отщипывало. Он никому никогда об этом не говорил, только Валерке, и друг его утешал, как мог: 'Гринь, это же хорошо. Ты же у нас уже большой мальчик. Пора, Гринь …'. Ну да, это действительно было так, Валерке Гриша верил. Хотя, хорошо было Валерке говорить, это же не с ним происходило.
Они легли спать, и Маша сразу через пять минут уснула, тихонько во сне посапывая. Гриша еще долго не гасил настольную лампу, читал на ридере небольшой роман Олега Маловичко 'Тиски'. Отличная книга, замечательная. Трое ребят … их жизнь, книга как бы не про что. Текущие, блеклые события, которые и событиями не назовешь, но всю эту повседневность каждый из троих видит по-разному. Три разных взгляда. Надо же … какой-то Маловичко, Гриша никогда о нем не слышал. Обязательно надо сказать Валерке. А Маше? А Маше он не скажет. Она другие книги любит. Весь этот их 'женский почерк': Рубину, Улицкую, Токареву … Он тоже их читал, но … как-то все 'розовато': а он ей, а она ему … и она рыдает, а он – сволочь. Неужели правда существует 'женская' литература? Ну, тогда и 'мужская' должна быть! Ну, наверное есть. Скажем Прилепин или Быков, Иванов, или вот этот Маловичко. Захотелось позвонить Валерке. Они не договорили. Нет, уже поздно. А все-таки стыдно, что он Маше о книгах не говорит, получается, что она его не понимает. Но он же даже не пробовал … Не пробовал и не хотел … Как-то не получалось у них с Машкой выйти за рамки 'бытовухи'. А, ведь, она неглупая баба … что это с ним. Хорошо, что у него есть Валерка. Гриша вздохнул.
Он выключил книгу и свет, но сон к нему не шел. Так происходило уже очень давно, но с каждым днем его бессонница делалась все серьезнее. А ведь когда-то он засыпал мгновенно и просыпался на том же боку, ни разу не проснувшись. Ему даже казалось, что он только что лёг. А сейчас … Гриша знал, что он скоро встанет, будет ходить, пить чай, потом снова ложиться, вставать … ворочаться на смятых простынях, и думать … Думать о ненаписанных текстах, борясь с желанием включить компьютер. Интересно, что у него первично: не спит потому что думает о текстах, или думает о текстах, потому что мучается от бессонницы? Да, какая разница!