Kitabı oku: «Пробирка номер восемь»

Yazı tipi:

Глава 1

Утро начиналось так себе. Да, от такого утра ничего другого и ожидать было нельзя. Ведь это было утро дня рождения, уже так давно невероятно неприятного. Дело в том, что когда-то, точнее 24 года назад в этот день у Ани умер отец, что было простым совпадением, но жуткий день травмой впечатался в ее память, и уже никогда не мог ассоциироваться с приподнятым настроением праздника. Когда-то в детстве Аня день рождения просто обожала, ждала его и проживала каждое мгновение события в умиленном оживлении и восторге. Впрочем, в то февральское московское утро 88 года, когда она уходила на работу никакого застолья не планировалось. Люди, с которыми она привыкла отмечать, умерли, другие приходить не привыкли … День катился по накатанным рельсам, но тут Ане позвонили на работу, она запыхавшись прибежала домой к родителям и увидев у подъезда два реанимобиля, сразу поняла, что отец умирает. На ватных ногах она вбежала на второй этаж, дверь в квартиру была открыта, отец лежал в своей комнате на полу, около него праздно стояли два парня в белых халатах, а стрелка портативного кардиографа писала прямую линию. Причем писала, видимо, уже не первую минуту. Все! Маме тоже позвонили, но она опоздала, папу уже увезли. Аня помнила мамино окаменевшее лицо, и как она, смотря в одну точку, все повторяла: 'это от гриппа, от гриппа …'.

С этого несчастного дня прошло уже так много времени, что горе выветрилось, но каждый год он, этот день, переживался, как особый и грустный. Даже стало непонятно, от чего навевалась эта неизбывная тоска: папина смерть, одиночество, собственное старение. Анино настроение всегда было сложным, она сама не понимала, что ей надо: хотелось, чтобы дети пожалели, позвонили, хотя бы напомнили о своем присутствии в ее жизни, пусть хоть без поздравлений, подарков и сидения за столом. С другой стороны, как раз и не хотелось, чтобы они звонили, растравляли ее боль, пусть бы оставили в покое. Аня прекрасно знала, что никто о ней не забывает, а просто не звонят, считают, что так ей лучше. Муж тоже ничего не говорил, не поздравлял, не дарил букет. Так уж повелось: у всех был день рождения, а у нее – нет. Аня была всегда напряжена, нервозна, любой пустяк мог бы вывести ее из душевного равновесия и родные это понимали. Однако ей хотелось особого внимания, какого-то сочувствия, тепла. Но можно ли было одновременно что-то ей говорить особое и делать вид, что 'сегодня день, как день'? Можно ли было за одним столом поднимать тосты за ее здоровье и 'поминать' папу? Аня могла бы приготовить закуски, испечь пирог, все бы пришли, расслабились, а … папу забыли бы? Раньше в Москве Аня ездила на кладбище, стояла около могилы, а сейчас и этого она делать не могла. Было гадко, больно и в то же время жаль себя. Привычная амбивалентность мучила, терзала Анину душу. Иногда она даже плакала, уверенная, что ее слез никто не увидит.

Проблема была еще в том, что несмотря на давние многочисленные просьбы всегда находились те, кто ее поздравляли, звонили, желали, пытались выглядеть радостными и оптимистичными. Аня всегда удивлялась человеческой невнимательности: она же просила не звонить, или позвонив, хотя бы не поздравлять, но это не помогало. Люди, видимо, хотели сделать, как лучше, и Аня покорно выслушивала бравурные поздравления, которые воспринимались штампованными банальностями, говорила спасибо, и опустошенная, клала трубку. Если бы к ней в аналогичных обстоятельствах обратились с подобной просьбой, она бы запомнила на всю жизнь: не звонить! Другие не запоминали, или не хотели покоряться ее, с их точки зрения, блажи.

В этом году все было даже хуже, чем обычно. Аня заболела какой-то, как раньше говорили, простудой, которая была настолько зла и беспощадна, что полностью выбила ее из колеи. Ночь была практически бессонной, Аня ушла из своей широкой двуспальной кровати и спала в гостевой соседней комнате, где все было неприятно и непривычно. Сколько уж раз она этой ночью вставала, ходила, капала в нос капли и откашливалась в раковину, Ане даже трудно было припомнить. Она просыпалась, смотрела на часы: два часа, три … пять … а потом она заснула, проспала все утро и не слышала, как муж уходил на работу.

У нее в спальне на тумбочке громко зазвонил телефон. В тишине дома звонок звучал оглушительно и разумеется Аню разбудил. Проснуться ей было трудно, в голове еще шли отрывки сна, глаза никак не могли ни на чем сфокусироваться. Аня увидела 'чужую' комнату, белые в черный горошек обои на стенах, внизу пол, заваленный засморканными бумажками. Она протянула руку за часами и опрокинула стакан с водой: о, б … ть. Вот так всегда бывает: все против нее. Одиннадцатый час … муж давно уехал на работу… впереди пустой длинный день: очередной мерзкий, противный, одинокий день рождения. Вода натекла на тумбочку и частично намочила простыню и ночную рубашку. Стало мокро и холодно. Сразу подумалось, что вот, ей сегодня стукнуло 65 лет. Юбилей, который люди обычно пышно празднуют, а она … лежит тут в мокрой ночной рубашке, не в своей постели, и нос у нее совсем не дышит, а слабость такая, что даже непонятно, как вообще можно встать и не упасть. Телефон продолжал надрываться, долбить по больной тяжелой голове. Звонок бил по нервам и на него следовало реагировать. Аня решила трубку не брать и зажмурилась в надежде снова заснуть и смотреть свой заполошный 'приключенческий' сон. Впрочем было ясно, что больше уж ей не уснуть. Встать было невыносимо, к тому же она была на сто процентов уверена, что звонили ее поздравлять. Скорее всего это был ее брат из Израиля. Звонок замолчал, Аня лежала без сил, уже совершенно проснувшись, и думая об особенной пустоте сегодняшнего никчемного дня, и о том, что ей жутко хреново. Она была злой, невыспавшейся, недовольной всем на свете, и буквально раздавленной своей гриппозной простудой. Прошло не больше двух минут и телефон зазвонил вновь. Ну, кто бы сомневался! Аня поняла, что надо встать и взять трубку. Отлежаться не выйдет.

– Але! Аня сделала милый и светский голос.

– Анька. Спешу тебя поздравить. Ты слышала звонок? Что-то не получилось. Я уже второй раз звоню.

– Да, слышала. Подошла, но было ничего не слышно. Аня привычно лгала брату. Она не ошиблась, это, разумеется, звонил он. Он знал о папиной смерти в этот день, был в курсе Аниных просьб не поздравлять ее, но … звонил все равно.

Наверное, так ему казалось правильным. Что было у него в голове? То ли ему действительно хотелось позвонить и поздравить кузину, частицу своей некогда многочисленной дружной семьи, то ли это был звонок для галочки, который висит над человеком, воспринимается докучной обязанностью, но о котором ни в коем случае нельзя забыть. Позвонил, с облегчением вздохнул и выкинул из головы.

– Да, спасибо, дорогой! Постараюсь соответствовать твоим пожеланиям! В Анином тоне появились светские доброжелательные нотки.

– К тебе ребята придут? Уже, небось, готовишься?

– Да, нет, вряд ли кто-то придет. Дети болеют.

– Ни хрена я ни к чему не готовлюсь, твою мать! Если бы ты меня сейчас видел! В ее голове очень часто возникал растык между тем, что она говорила, и что она думала. Ане и в голову не пришло рассказывать брату о своем самочувствии и настроении. Какая разница? Лишь бы он побыстрее отвязался.

– Ну, ладно, старуха, будь здорова! Я тебе перед работой позвонил. Давай, празднуйте. Обнимаю. Бай! Это его вечное дурацкое 'бай'. Сегодня оно особенно действовало на нервы. Почему 'бай', почему не 'пока' или 'до свидания'?

– Да, да, спасибо. Он, что, глухой? Не слышал, что никакого празднества не будет? Ой, да ладно. Плевать. Аня с облегчением повесила трубку. Она знала, что сегодня ей придется пройти еще через несколько таких звонков.

Следовало двигаться, вытереть воду с тумбочки в гостиной комнате, перетаскать в спальню вещи, которые ей ночью пришлось туда перенести, поднять с пола грязные салфетки. Аня несколько раз прошлась между двумя комнатами и в изнеможении села на кровать. 'Ничего себе … денек предстоит. Как же я хреново себя чувствую! Какой-то кошмар' – Анины мысли сосредоточились скорее на ее физическом состоянии: тоска дня рождения отошла на второй план. Она поплелась на кухню и элементарный завтрак показался ей подвигом. Надо было подниматься к компьютеру на второй этаж, и Аня два раза останавливалась на лестнице. Она уселась на крутящийся компьютерный стул, тяжело дыша. Как ей хотелось бы думать, что она так запыхалась из-за насморка и кашля, но что-то ей подсказывало, что дело тут не только в простуде. Плохое самочувствие предательским образом совпало с сакраментальной датой: 65 лет! Аня не привыкла ощущать себя старухой, она даже как о пожилой женщине о себе не думала, но здоровье явно начало ее подводить и грипп тут был ни при чем. Чем хвастаться? Необъяснимо высокое 'нижнее' давление, за 'сто', и пульс такой же за 'сто'. К вечеру 110, т.е. ощущение такое, что она 'бегала', а она вовсе не бегала, она, наоборот – лежала. Это куда годится! Хочется валиться и лежать, лежать, смотря в потолок. Даже читать не было сил. Силы куда-то внезапно делись, и уровень обычной энергии, просто чтобы жить и функционировать, был равен нулю. Аня сознавала, что 'завяла' она как-то сразу. Что хорохориться, если нет сил встать с кровати или подняться по лестнице. Ужас какой-то! Она 'к слову' пожаловалась детям, как 'ей плохо', что она 'неважно' себя чувствует, но никто больно-то не забеспокоился, они тоже не привыкли, что 'мамочка не того'. Все были уверены, что она просто простудилась, заразилась от детей, все, мол, пройдет, надо просто потерпеть. А если не пройдет? А если всегда теперь так будет? А если это нешуточная старость? Аня включала компьютер и у нее в голове крутились противные строчки из дедушки Крылова: 'ты все пела – это дело. Так пойди же попляши!'. Наверное настала ее очередь 'плясать'. Аня открыла имейл и увидела два поздравления: от подруги и от сестры. «Анечка, Анечка … здоровья, радостей, благополучия …сюсю …». Аня знала, что она неправа, что так нельзя. Никто не виноват в ее нездоровье и тоске. Что злиться-то на весь свет. Стало понятно, что сестра скоро позвонит, и придется это перетерпеть. Делать перед компьютером было решительно нечего. Следовало бы начинать писать новую книгу, разные по-этому поводу идеи теснились в Аниной голове ночами, когда она ходила взад-вперед по комнате, пытаясь унять судороги в ногах, которые не давали уснуть. Идеи приходили в голову одна за другой, боролись в мозгу, исключая, замещая друг друга, громоздились, переполняли, внезапно казались то гениальными озарениями, то полной ерундой. Хотелось работать, писать, перенести их на бумагу, наполнить смыслом пока пустой каркас замысла, но наступало утро, тяжелое медикаментозное похмелье, дикая, валящая с ног, слабость, и … желание писать уходило. Замысел казался невыполнимо сложным, воплощать его не было сил. Нет, желание писать не уходило совсем, а просто отдалялось на какие-то мифические 'лучшие' времена. Внезапно Ане стало страшно, что эти туманные 'лучшие' времена уже никогда не наступят. И это была та самая старость, которую она так боялась: отсутствие здоровья, сил, желаний, а главное, творческого драйва. От нее постепенно остается одна оболочка, местами сморщенная, местами, наполненная жиром, некрасивая, убогая, жалкая. Это будет уже не она, Аня, а просто доживающая старуха, которая непонятно зачем существует.

Голова просто раскалывалась. Аня улеглась на диван около телефона. Не было ни мыслей, ни идей, ни планов на будущее. Мозг залила тупая сонная одурь, парализующая волю. Сестра действительно позвонила и Ане пришлось выслушать поток милых пожеланий. 'Соответствовать' потребовало почти титанических усилий, Ане и в голову не пришло ни на что жаловаться. Жалобы разговор бы только продлили, а этого Аня как раз и не хотела. Через какое-то время позвонила старшая дочь Катя. Это был как раз такой звонок, который Аня и ожидала. Разговор 'ни про что', без поздравлений, пожеланий и даже упоминаний о событии, и однако Аня почувствовала, что как раз по-поводу 'события' Катя и звонила. Младшая Лида тоже позвонила и … какие у нее все-таки были тонкие девочки: все сказали и ничего не сказали. Это надо уметь. Молодцы. Аня их не только любила, но и уважала. Они обе были умными, интеллигентными, и по-этому воспитанными женщинами. Настроение стало на гран получше. Старший сын Саша не позвонил. То ли из-за 'тонкости', то ли просто забыл. Такое тоже вполне могло быть. Ане пришло в голову, что как все-таки хорошо, что никто к ней сегодня не придет. Даже сама мысль пойти на кухню и начать готовить еду, казалось нестерпимой. Непонятно, то ли ей было действительно плохо, то ли она обленилась и распустилась. Аня не исключала и второе. Скоро с работы должен был вернуться муж, Феликс, надо было встать и поставить варить макароны. Аня поднялась, ноги ее дрожали, а в за грудиной мерзко чувствовалось лихорадочно стучащее сердце, оно ныло и было, как 'камень' в груди. Вот как бы Аня охарактеризовала свое состояние доктору, но это по-русски, а по-английски она не знала, как такое описать. Тьфу, как надоело быть языковым инвалидом, всегда говорить не так, как хочешь, а так, как можешь.

Макароны переварились, так как Аня опять валялась на диване и в дреме даже о них забыла. Она принялась их сливать, кастрюля была горячая и тяжелая, из-под крышки уже еле капало, щель разъехалась шире, чем нужно, Аня захотела чуть сдвинуть крышку, руки не удержали тяжесть и липкие, мокрые, горячие макароны неудержимой лавиной вырвались в раковину. Крышка тоже туда со звоном упала. В кастрюле осталось меньше половины. 'Б-ть, б-ть, б-ть. Ну почему это с ней все происходит? Она же обычно такая ловкая и рукастая. Пропали макарончики, твою мать! ' Приученной к бережливости Ане, было жаль хороших итальянских макарон, невероятно саднили ошпаренные руки, пальцы уже начали краснеть. В раковине мерзкой кучей лежали дымящиеся, все еще извивающиеся, белые черви, которых медленно засасывало в дыру диспоузера. Первым Аниным побуждением было 'спасти' то, что оставалось, но макароны были такими горячими и скользкими, что обжигали руки и соскальзывали с ложки. Раковина не выглядела чистой и есть макароны, побывавшие в ней, показалось неприемлемым. Аня зачем-то запустила руку в глубь жерла, который она грубовато называла 'жопой' и ощутила под пальцами мягкую, чавкающую, упругую массу, напоминавшую копошащихся монстров из романа Стивена Кинга. Аня вытащила руку, включила мотор и диспозер начал перерабатывать ее замечательные макароны. Там что-то утробно урчало, и Аня настороженно прислушивалась к отвратительным звукам, которые делались все глуше. Скоро в раковине ничего не осталось. Остался осадок чего-то мерзкого, унижающего, пугающего, вызывающего гадливость. Сам по себе ничего не значащий, мелкий, досадный эпизод с макаронами показался Ане символом ее 65-него юбилея. Уронила, не удержала, обожглась, лишилась, а потом смотрела на шевелящихся червей, ехидных, бесстыдных тварей, выглядящих живыми.

Феликс вернулся, он ел макароны, и никакие 'живые твари' ему в голову не приходили. Потом он заботливо померил Ане давление, оказавшиеся неприлично высоким.

– Слушай, у тебя жуткая тахикардия. Феликс по въевшейся привычке бывшего врача, называл частый пульс по-научному. И диастолическое давление безобразное.

– Это потому что я болею. Ты же знаешь. Мне нечем дышать.

– Это не только по-этому. Тут никакие лекарства не помогут. Ты сама же знаешь. Надо двигаться. Ты совсем не двигаешься. Так нельзя. Пойдем погуляем.

– Куда мы пойдем. Уже темно. Давай смотреть кино.

– Ага, опять кино. Опять ты будешь лежать на диване. Ты уж себя до ручки довела. Пойдем. Одевайся.

– Да, куда идти? Просто ногами шевелить?

– Да, ногами шевелить! Иначе труба!

– Какая труба?

– Ты знаешь, какая… одевайся. Сегодня холодно.

– Нет у меня сил.

– Вот именно. И не будет. Надо шевелиться. Давай, давай … Довела себя.

Аня надела старую еще московскую короткую дубленку, которую давным-давно никто не носил. Две нижние пуговицы пришлось не застегивать, шубка не сходилась на выпирающем Анином животе. Это ее неприятно резануло. Хотя… что же удивляться. Шубку еще Катька носила, и с тех пор прошло 20 лет. Простительно. Но это 'простительно' почему-то не утешало. Несколько дней назад выпал снег, непрошенный, красивый, напоминающий Москву, сначала желанный, а потом быстро надоевший и мешающий жить. Во дворе они медленно пошли к шоссе, перелезая через торосы, и немного поскальзываясь. Аня сразу запыхалась, ее частое дыхание с шумом вырывалось из горла, она чувствовала свою тяжесть, неповоротливость, некрасивость. Феликс взял ее, как когда-то под руку, и они медленно побрели на свой перекресток. «Два старичка вышли на моцион. Дедушка с бабушкой воздухом дышат.» – подумала Аня. «Давай, держи свою бабулю» – с иронией сказала она Феликсу. Над их головой было удивительно звездное небо, сухой и морозный ветерок дул им в лицо. «Как будто я на московской автобусной остановке стою, поздний вечер. Похоже.» – подумала Аня. Да, только не очень-то это было похоже. Ну разве она себя чувствовала в Москве такой усталой. Нет, никогда. Она и представить себе не могла, что можно так себя чувствовать. Наверное, так себя 'бабки' чувствовали, а может мама больная. Только Аня никогда не думала об их ощущениях. Она очень долго была молодой, а молодые не ощущают чужих недомоганий, не могут их себе вообразить.

День рождения прошел, и Аня дала себе зарок: надо что-то с собой делать. Действительно, так нельзя. Умереть не умрешь и жить не захочешь. Физические усилия она никогда не любила. Не то, чтобы была на них неспособна, скорее способна, но не любила напрягаться, потеть и изнемогать. Обещанная 'мышечная радость' к ней никогда не приходила. Спорт – это было не ее. Ей всегда было безразлично 'кто вперед', казалось глупым лезть на канат, надрываться на дистанциях. Она была сильной и ловкой девчонкой, но как-то органично, не через тренировки. Но, тут она решила: надо ходить на тредмиле, хоть это и дико скучно. Монотонность движения, боль в мышцах, сбившиеся дыхание – все это раздражало, но выхода не было. Аня считала себя человеком волевым и начала 'ходить' по полчаса в день. Обычно люди себя в таких случаях начинают себя уважать, но Аня только еще больше злилась на себя 'за старость', за то, что приходится прилагать дополнительные усилия, чтобы еще какое-то время, скорее всего, недолгое, удерживаться на плаву. Наверное, ей бы следовало пересмотреть свои лекарства, которые она принимала уже давно каждое утро. Лекарства были совершенно 'старушечьими' и Аня в семье свою от них зависимость не афишировала, да ее никто и не спрашивал о здоровье. Ей не хотелось идти к врачу, пробовать что-то новое, менять дозу. Она никуда не шла и упрямо продолжала мучиться в гараже на тредмиле.

Слабость немного отпустила, Аня даже не заметила когда ей стало легче. Просто прошел грипп, и засиял 'свет в конце туннеля'. Аня без проблем поднималась по лестнице, перестала каждую минуту ложиться, уже не вытиралась полотенцем сидя. Феликс мерял ей давление и не мог нарадоваться: все пришло в норму! 'Да тебя можно в космос посылать', – незатейливо шутил он, говоря каждый раз одну и ту же фразу, подчеркивая свою иронию по поводу 'пышущей здоровьем' жены. Аня перестала думать о своих физических ощущениях, по примеру всех здоровых людей, воспринимая свое здоровье, как должное, не заслуживающее внимания. Она уже меньше себя ненавидела, перестала думать о себе, как о 'старухе', тягостно размышляя о своей немощности и никчемности, причем не грядущей, а реальной. Только изредка, когда она оставалась одна и ей было нечего делать, она брала зеркало и из него на нее смотрела сильно пожилая женщина с почти поседевшими белокурыми волосами, крупными чертами лица, дряблым подбородком, осевшими щеками, глубокими морщинами у носа, утoнчившимися губами, и заплывшими, почему-то ставшими резко меньше, глазами с мутными белками, усеянными желтоватыми пятнами. Портрет был еще более отталкивающим, потому что в Анином лице появилось что-то грубое, недоброе, даже злое. Это лицо никак нельзя было назвать милым и мягким. Нет, оно было жестким и неприятным. 'Тьфу, черт, уродка какая!' –думала про себя Аня, надо будет девкам сказать, чтобы гроб потом не открывали. Не к чему на меня на такую смотреть'. Аня всегда была настроена к себе реалистично, да, ей такое, про 'гроб', приходило в голову, другим может и нет, а ей приходило: мертвые родные могут быть вполне себе 'ничего', а могут ужасать. Ей не хотелось принадлежать ко второй категории. Впрочем, она никогда не была в Америке на похоронах, и как принято: открывать крышку или не открывать, Аня не знала. Может ничего детям и говорить не надо, и так не откроют, как это делали в Москве, соблюдая традицию 'прощания', даже 'целования дорогого покойника', выставляя напоказ восковое уже такое неживое лицо, на которое все почему-то жадно смотрели.

Процедура душа была сопряжена с лицезрением себя голой. В зеркале отражалось обрюзгшее тело, совершенно потерявшее форму. К старости люди усыхают, а чаще толстеют. Когда старушки пухлые, они лучше выглядят, усохшие совсем уж плохонькие: кожа висит, морщины ужасающи, виден явный толстый горбик, спина сгибается крючком. Кошмарное зрелище. Проблема была в том, что с Аней происходило и то и другое одновременно: она и растолстела и усохла, то-есть старилась некрасиво, противно. Зеркало ей выдавало картину 'маслом': толстый, надутый, выпирающий живот, начинающийся сразу под грудью, и грузной складкой оседающий вниз, валики на спине, предательски искривленный позвоночник. Непропорционально тяжелый, раздувшийся, широкий торс, не соответствующий 'раме', крепился на тонких по всей длине ножках, испещренных жилками, мелкими пятнами кератом, дряблыми фолликулами, и многочисленными небольшими липомами. Под мощной спиной едва виднелся убогий, худенький, сморщенный зад, давно видимо достигший Аниного молодежного размера. Только этот крохотный размер стал совершенно неуместен. Юбка все это безобразие еще как-то скрывала, а брюки сразу выдавали всю несообразность пропорций: шарик на тонких ножках, увенчанный седенькой головой с неприятным, злобноватым лицом, и почему-то вечно свалявшимися волосами, мой их, не мой. Вот что видела Аня в зеркале, стараясь в него не смотреть и не думать о своем внешнем виде. Взвешиваться она перестала еще лет пять назад, ведь дело было давно не в весе.

А тут с недавнего времени Аня стала замечать, что кое-какие вещи стали ей велики. Большие шалеобразные кофты стали смотреться мешковато, плечи обвисали, все несуразно болталось. Недавно купленные джинсы немного съезжали вниз и узкие бедра не могли их удержать. Джинсы съезжали и из-под ремня свешивался живот. Подбородок уже больше повис, щеки неприятно ввалились. Потерю веса Аня заметила, но все-таки она была неявной. Можно было бы взвеситься, но это было глупо, так как 'исходный ' вес она давно не знала. Судить можно было только по косвенным признакам, по одежде, а еще, пожалуй, по тому, насколько ловко и быстро ей удавалось встать с дивана. Аня вставала одним движением, просто качнув бедрами и чуть наклонившись. Ей уже не приходилось отталкиваться руками, подавшись вперед, с усилием сминая толстую складку жира на животе. Движения стали чуть другими, более быстрыми, четкими, ненатужными, но Аня не отдавала себе в этом отчет. Она не замечала, что перед правым глазом перестала плавать маленькая черная точка, что она надевает трусы и брюки стоя, без проблем балансируя на одной ноге, что ей ничего не стоит присесть и дать коту поесть. Процедура обрезания ногтей на ногах давно была довольно мучительной. Аня вся выворачивалась, пыхтела, пытаясь как можно ниже наклониться с ножницами к ноге. Ножницы доставали еле-еле, и один ноготь срезался недостаточно, а другой почти под корень. Аня боялась, что в конце концов придется обращаться к Феликсу с просьбой ей помочь. Делать этого не хотелось. Она прекрасно понимала, что это было бы для него неприятно. Феликс бы не отказал, но … совесть надо было иметь. А тут … странно, тело сгибалось легче, стрижка ногтей переставала восприниматься такой уж проблемой. Да и складка на животе, хоть и еле уловимо, стала меньше. Ну, слава богу. Аня не стала говорить Феликсу о мелких изменениях фигуры. К тому же, они, эти изменения были такими мелкими, что их никто и не заметил, в том числе и Феликс. Что тут вообще обсуждать? То же мне: свершение!

А тут такое событие: ребята, Лида с мужем и дочкой приехали жить в Портланд, приехали насовсем. Ну, да, думала Аня: я так и знала. Когда-нибудь это будет. И вот наступило, не прошло и 16 лет … а так все нормально. Целый огромный кусок жизни они все жили порознь, привыкли так жить, но все-таки ждали воссоединения. Аня тоже ждала, но и боялась его. Слишком все становилось по-другому в Лидиной семье. А 'по-другому' с плюсом или с минусом, это еще надо будет посмотреть. Аня была человеком осторожным и ликование свое держала под контролем. С первого взгляда ничего, ведь, для нее не изменилось: работа, занятия с внуками, чтение детективов, работа над своими текстами и вечером телевизор. Одна и та же поверхность семейной глади, тиши и благодати, которую не сотрясали катаклизмы, но под этой гладью Аню терзали сомнения и тревога. Оставаясь одна она мучилась страхами на тему 'а вдруг' …

А вдруг Лидиному мужу Олегу не будет нравится новая работа? Он будет мучится, жалеть о старой, об упущенных возможностях, о потерянном рае, и другой прошлой жизни, а сделать-то уже ничего нельзя, нельзя снова уволиться, и вернуться на старое место, а значит придется терпеть, пытаясь привыкнуть, приспособиться, принять неизбежное, но каждый вечер, возвращаясь домой, он будет думать 'зачем я это сделал?', и молчать о своих чувствах, не желая жаловаться и признаваться в поражении.

А вдруг они все, а она, Аня, в частности, не сможет найти нужный тон общения, будeт докучливой, недостаточно тонкой и интересной собеседницей, и ее будет в жизни Лиды и Олега слишком много, больше, чем им нужно, и тогда … опять то же самое – они пожалеют, что приехали в Портленд. Семья, семья … а нужна ли она, эта семья, им в таких количествах? Аня не могла не вспоминать никем нечитанный роман Мориака, где говорилось о том, что 'семья – это тюрьма из ртов и ушей …'. А вдруг и у них так? Их совместные сидения за накрытым столом исчерпают себя, будут казаться скучными, ненужными, пошлыми: жирная еда, которую долго и трудно готовить, порожние разговоры, где по мере возлияний делается все больший упор на пошлости, которые никого не развлекают, но нужно делать вид, что развлекают, чтобы быть 'своим'. Вот совсем недавно они сидели за столом у Ани дома, все слишком много съели и мучаясь от переедания, стали каяться и давать зароки не 'есть торт … и вообще… зачем так много еды? Не надо так много готовить!' и Аня чувствовала себя виноватой, ответственной за свой большой торт, за салат, заправленный майонезом, за жирный паштет, за вкусный белый хлеб, который все ели.

Лида обещала родить еще одного ребенка, все откладывала до той поры, когда они будут наконец вместе. И вот они вместе. А вдруг у нее не выйдет забеременеть? Ведь это непросто. Аня никогда не сталкивалась с проблемой 'трудности', но слышала, что люди, которые хотят ребенка по каким-то причинам не могут его иметь. А вдруг это с ними произойдет? Она жила в тревожном состоянии, в ожидании неприятности, твердо уверенная, что 'что-то будет'. А может этим 'что-то' окажется ее старческая немощность? А вдруг, поскольку Лида тянет со вторым ребенком, она как бабушка, окажется недееспособной, будет не в состоянии активно помогать? Не сможет ребенка ни поднять, ни искупать, ни накормить и ей его не будут доверять. И тогда она станет совсем бесполезной, бесконечно сосредоточенной то на своем давлении, то на пульсе, то на диете.

Были и другие 'вдруг' более или менее важные. Аня собиралась по давней традиции что-нибудь сделать для детей летом, поставить для них спектакль, где они снова будут артистами. А вдруг они ничего не сделают? Не успеют, никого не удастся заинтересовать, у нее не хватит энергии над этим работать, вовлечь в деятельность детей, Феликса и Лиду? Наступит лето, а они ничего не сделают, ни будет никакой продукции и дети уже никогда не будут артистами. Аня понимала, что если они этим летом ничего не сделают, то не сделают уже никогда. Она была движущей силой труппы, никто вместо нее не впряжется, а она … не сможет. Может не хватить энтузиазма. Вдруг она превратится в размазню?

А вдруг Катьке будет хуже, ее болезнь раскочегарится, лекарства перестанут помогать, и Катя станет погрязать в инвалидности, не сможет быть активной и станет докукой для своей семьи, раздражительной, сварливой и желчной?

А вдруг у них с Феликсом совершенно не будет денег, они, старенькие, ничего не смогут заработать и детям придется их содержать, причем не дочерям, а зятьям, которые вовсе не родная кровь? Как тогда жить? Как это будет унизительно, ужасно, тяжко! Аня никому никогда об этом не говорила, боязни жизни были для нее слишком подспудными, интимными и по-этому необсуждаемыми.

О сыне Саше Аня думала часто, тем чаще, чем реже они общались. Он уехал самым первым. Они давно, еще в Москве, замечали, что Саша скрытничает, бывает в компаниях, которые могли в те времена оказаться опасными: диссиденты, отказники, так называемые сионисты. И что у него с ними было общего. Русский парень, только одна бабушка еврейка. И вот … поди ж ты … Началась перестройка, а он засобирался в Израиль. Может уже и уезжать не стоило, но Саша упрямо гнул свое. Они пытались его образумить, но тщетно. В Израиле он все время жил с какими-то девушками, присылал их фотографии. Служил в армии, а потом, разом разочаровавшись в еврейской идее, уехал в Америку, где женился на американке из патриархальной еврейской семьи. Брак распался и Сашка начал совершать какие-то совсем уж дикие поступки. Уехал из Нью-Йорка, где он работал программистом и очень неплохо зарабатывал, в сельскую Пенсильванию, где зачем-то купил большую ферму. Аня с Феликсом, когда приехали в Америку, к нему туда съездили. Аня ходила мимо многочисленных амбаров, сараев, загонов для скота. Было сыровато, зябко, на земле везде была рассыпана крупная солома, под ногами чавкало. Пахло навозом и кормами. Саша в грязных джинсах, сапогах и брезентовой куртке казался ей чужим. Ей казалось странным, что она мать этого грубого мужика с бородой. Он бросал вилами сено лошадям …

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
28 şubat 2018
Yazıldığı tarih:
2014
Hacim:
315 s. 9 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu