Kitabı oku: «Гениальность и помешательство», sayfa 3

Yazı tipi:

Но ведь точно так же известные ощущения вызывают помешательство или служат исходной точкой его, являясь иногда причиной самых страшных припадков бешенства. Так, например, кормилица Гумбольдта сознавалась, что вид свежего, нежного тела ее питомца возбуждал в ней неудержимое желание зарезать его. А сколько людей были вовлечены в убийство, поджог или разрывание могил при виде топора, пылающего костра и трупа!

Ломброзо здесь излагает восходящую еще к античности теорию «идолов» («эйдолов»), согласно которой впечатления от отдельных вещей могут так глубоко застревать в уме, что они подталкивают людей на поступки, чтобы избавиться от этого впечатления. Вероятно, с этим желанием преодолеть власть впечатлений связаны и представления о лечении сном и вообще спокойствием, когда такие образы как бы могут выйти из организма во сне.

Следует еще прибавить, что вдохновение, экстаз всегда переходят в настоящие галлюцинации, потому что тогда человек видит предметы, существующие лишь в его воображении. Так, Гросси рассказывал, что однажды ночью, после того как он долго трудился над описанием появления призрака Прина, он увидел этот призрак перед собою и должен был зажечь свечу, чтобы избавиться от него. Балль рассказывает о [Джошуа] Рейнолдсе, что он мог делать до 300 портретов в год, так как ему было достаточно посмотреть на кого-нибудь в продолжение получаса, пока он набрасывал эскиз, чтобы потом уже это лицо постоянно было перед ним, как живое. Живописец [Симоне] Мартини всегда видел перед собою картины, которые писал, так что однажды, когда кто-то встал между ним и тем местом, где представлялось ему изображение, он попросил этого человека посторониться, потому что для него невозможно было продолжать копирование, пока существовавший лишь в его воображении оригинал был закрыт. Лютер слышал от сатаны аргументы, которых раньше не мог придумать сам.

Если мы обратимся теперь к решению вопроса – в чем именно состоит физиологическое отличие гениального человека от обыкновенного, то, на основании автобиографий и наблюдений, найдем, что по большей части вся разница между ними заключается в утонченной и почти болезненной впечатлительности первого. Дикарь или идиот малочувствительны к физическим страданиям, страсти их немногочисленны, из ощущений же воспринимаются ими лишь те, которые непосредственно касаются их в смысле удовлетворения жизненных потребностей. По мере развития умственных способностей впечатлительность растет и достигает наибольшей силы в гениальных личностях, являясь источником их страданий и славы. Эти избранные натуры более чувствительны в количественном и качественном отношении, чем простые смертные, а воспринимаемые ими впечатления отличаются глубиною, долго остаются в памяти и комбинируются различным образом. Мелочи, случайные обстоятельства, подробности, незаметные для обыкновенного человека, глубоко западают им в душу и перерабатываются на тысячу ладов, чтобы воспроизвести то, что обыкновенно называют творчеством, хотя это только бинарные и кватернарные комбинации ощущений.

Дикарь – Ломброзо рассматривает этот образ в ключе эпохи Просвещения, когда дикарь считался свободным от тех страстей, которые принесла цивилизация, например, от борьбы за власть, от внутренних сомнений, от страха поссориться с другими. Просвещение противопоставило этому дикарству чувствительность, то есть способность воспринимать свои и чужие эмоции, чувствовать, когда тебе или другому плохо или хорошо. Отсюда и произошла культура сентиментализма, в которой чувствительность объявляется общим достоянием всех людей – раз все люди умеют возмущаться или разочаровываться, то, значит, все умеют и чувствовать последствия своих поступков, или преднамеренно злодейски пренебрегать этими последствиями.

Галлер писал о себе:

«Что осталось у меня, кроме впечатлительности, этого могучего чувства, являющегося следствием темперамента, который живо воспринимает радости любви и чудеса науки? Даже теперь я бываю тронут до слез, когда читаю описание какого-нибудь великодушного поступка. Свойственная мне чувствительность, конечно, и придает моим стихотворениям тот страстный тон, которого нет у других поэтов».

«Природа не создала более чувствительной души, чем моя», – писал о себе Дидро. В другом месте он говорит: «Увеличьте число чувствительных людей, и вы увеличите количество хороших и дурных поступков». Когда Альфьери в первый раз услышал музыку, то был, по его словам, «поражен до такой степени, как будто яркое солнце ослепило мне зрение и слух; несколько дней после того я чувствовал необыкновенную грусть, не лишенную приятности; фантастические идеи толпились в моей голове, и я способен был писать стихи, если бы знал тогда, как это делается…» В заключение он говорит, что ничто не действует на душу так неотразимо могущественно, как музыка. Подобное же мнение высказывали Стерн, Руссо и Ж. Санд.

Корради доказывает, что все несчастья Леопарди и самая его философия были вызваны излишней чувствительностью и неудовлетворенной любовью, которую он в первый раз испытал на 18-м году. И действительно, философия Леопарди принимала более или менее мрачный оттенок, смотря по состоянию его здоровья, пока, наконец, грустное настроение не обратилось у него в привычку.

Урквициа падал в обморок, услышав запах розы.

Стерн, после Шекспира наиболее глубокий из поэтов-психологов, говорит в одном письме:

Читая биографии наших древних героев, я плачу о них, как будто о живых людях… Вдохновение и впечатлительность – единственные орудия гения. Последняя вызывает в нас те восхитительные ощущения, которые придают большую силу радости и вызывают слезы умиления.

Впечатлительность – слово имеет специальный сентименталистский смысл: не просто податливость впечатлениям, а способность вжиться в героев, представить их судьбу и сопереживать им как живым людям. Под «силой радости» и «слезами умиления» тогда понимается то впечатление при чтении, что все произошло правильно, например, что герой нашел свое предназначение. Тогда читатель выступает как «болельщик» героя, радуется за него изо всех сил, а когда герой побеждает – делит с ним победу со слезами на глазах.

Известно, в каком рабском подчинении находились Альфьери и Фосколо у женщин, не всегда достойных такого обожания. Красота и любовь Форнарины служили для Рафаэля источником вдохновения не только в живописи, но и в поэзии. Несколько его эротических стихотворений до сих пор еще не утратили своей прелести.

А как рано проявляются страсти у гениальных людей! Данте и Альфьери были влюблены в 9 лет, Руссо – в 11, Каррон и Байрон – в 8. С последним уже на 16-м году сделались судороги, когда он узнал, что любимая им девушка выходит замуж. «Горе душило меня, – рассказывает он, – хотя половое влечение мне было еще незнакомо, но любовь я чувствовал до того страстную, что вряд ли и впоследствии испытал более сильное чувство». На одном из представлений Кица с Байроном случился припадок конвульсий.

Лорби видел ученых, падавших в обморок от восторга при чтении сочинений Гомера.

Живописец Франчиа (Francia) умер от восхищения, после того как увидел картину Рафаэля.

Ампер до такой степени живо чувствовал красоты природы, что едва не умер от счастья, очутившись на берегу Женевского озера. Найдя решение какой-то задачи, Ньютон был до того потрясен, что не мог продолжать своих занятий. Гей-Люссак и Дэви после сделанного ими открытия начали в туфлях плясать по своему кабинету. Архимед, восхищенный решением задачи, в костюме Адама выбежал на улицу с криком: «Эврика!» («Нашел!») Вообще, сильные умы обладают и сильными страстями, которые придают особенную живость всем их идеям; если у некоторых из них многие страсти и бледнеют, как бы замирают со временем, то это лишь потому, что мало-помалу их заглушает преобладающая страсть к славе или к науке.

Страсть к славе или к науке – имеется в виду, что такая страсть требует себя вести прилично, постоянно пребывать среди других людей, и поэтому требует сдерживать эмоции. Но эта страсть напоминает безответную любовь, в ней немало радостей, немало и печалей, и поэтому трудно, испытывая такую страсть, так непосредственно плясать, как Гей-Люссак, или бежать по улице, как Архимед.

Но именно эта слишком сильная впечатлительность гениальных или только даровитых людей является в громадном большинстве случаев причиною их несчастий, как действительных, так и воображаемых.

Строго говоря, примеры сверхчувствительности, которые далее приводит Ломброзо, встречаются не только у гениальных людей: реакция даже на малейшие изменения погоды или комфорта, доводящая до безумия ревность или безудержное тщеславие, – это не специфическая сверхчувствительность творческих людей, а скорее, общие психофизиологические механизмы, связанные с погодной зависимостью или ревностью в любовных делах.

Драгоценный и редкий дар, составляющий привилегию великих гениев, – пишет Мантегацца, – сопровождается, однако же, болезненной чувствительностью ко всем, даже самым мелким, внешним раздражениям: каждое дуновение ветерка, малейшее усиление жара или холода превращается для них в тот засохший розовый лепесток, который не давал заснуть несчастному сибариту.

Лафонтен, может быть, разумел самого себя, когда писал:

 
Un souffle, une rien leur donne la fièvre.
(Малейшее дуновение ветра, ничтожное облачко,
каждый пустяк вызывает у них лихорадку.)
 

Гений раздражается всем, и что для обыкновенных людей кажется просто булавочными уколами, то при его чувствительности уже представляется ему ударом кинжала.

Буало и Шатобриан не могли равнодушно слышать похвал кому бы то ни было, даже своему сапожнику.

Когда Фосколо разговаривал однажды с госпожой S., пишет Мантегацца, за которой сильно ухаживал, и та зло подсмеялась над ним, он пришел в такую ярость, что закричал: «Вам хочется убить меня, так я сейчас же у ваших ног размозжу себе череп». С этими словами он со всего размаха бросился головою вниз на угол камина. Одному из стоявших вблизи удалось, однако же, удержать его за плечи и тем самым спасти ему жизнь.

Болезненная впечатлительность порождает также и непомерное тщеславие, которым отличаются не только люди гениальные, но и вообще ученые, начиная с древнейших времен; в этом отношении те и другие представляют большое сходство с мономаньяками, страдающими горделивым помешательством.

«Человек – самое тщеславное из животных, а поэты – самые тщеславные из людей», – писал Гейне, подразумевая, конечно, и самого себя. В другом письме он говорит: «Не забывайте, что я – поэт и потому думаю, что каждый должен бросить все свои дела и заняться чтением стихов».

Менке рассказывает о [Франческо] Филельфо, как он воображал, что в целом мире даже в числе древних никто не знал лучше его латинский язык. Аббат Каньоли до того гордился своей поэмой о битве при Аквилее, что приходил в ярость, когда кто-нибудь из литераторов не раскланивался с ним. «Как, вы не знаете Каньоли?» – спрашивал он.

Поэт Люций не вставал с места при входе Юлия Цезаря в собрание поэтов, потому что считал себя выше его в искусстве стихосложения.

Ариосто, получив лавровый венок от Карла V, бегал точно сумасшедший по улицам. Знаменитый хирург Порта, присутствуя в Ломбардском институте при чтении медицинских сочинений, всячески старался выразить свое презрение и недовольство ими, каково бы ни было их достоинство, тогда как сочинения по математике или лингвистике он выслушивал спокойно и внимательно.

Шопенгауэр приходил в ярость и отказывался платить по счетам, если его фамилия была написана через два п.

Бартез потерял сон от отчаяния, когда при печатании его «Гения» (Génie) не был поставлен знак над е. Уайстон, по свидетельству Араго, не решался издать опровержение ньютоновской хронологии из боязни, как бы Ньютон не убил его.

Ньютоновская хронология – в конце жизни Ньютон работал над большим сочинением, пересматривающим хронологию мировой истории, исходя из упомянутых в исторических источниках астрономических и метеорологических явлений, тем самым пытаясь привести к единству естественную историю и историю человечества. В этом его труде было немало натяжек и ошибочных интерпретаций текстов. Далее в оригинале Ломброзо приводится анекдот о Пушкине: «Пушкин был замечен однажды в переполненном театре, в порыве ревности укусившим за плечо жену генерал-губернатора, графиню З., на которую он тогда обращал внимание».

Все, кому выпадало на долю редкое счастье жить в обществе гениальных людей, поражались их способностью перетолковывать в дурную сторону каждый поступок окружающих, видеть всюду преследования и во всем находить повод к глубокой, бесконечной меланхолии. Эта способность обусловливается именно более сильным развитием умственных сил, благодаря которым даровитый человек более способен находить истину и в то же время легче придумывает ложные доводы в подтверждение основательности своего мучительного заблуждения. Отчасти мрачный взгляд гениев на окружающее зависит, впрочем, и от того, что, являясь новаторами в умственной сфере, они с непоколебимой твердостью высказывают убеждения, не сходные с общепринятым мнением, и тем отталкивают от себя большинство дюжинных [рядовых] людей.

Но все-таки главнейшую причину меланхолии и недовольства жизнью избранных натур составляет закон динамизма и равновесия, управляющий также и нервной системой, закон, по которому вслед за чрезмерной тратой или развитием силы является чрезмерный упадок той же самой силы, – закон, вследствие которого ни один из жалких смертных не может проявить известной силы без того, чтобы не поплатиться за это в другом отношении, и очень жестоко, наконец, тот закон, которым обусловливается неодинаковая степень совершенства их собственных произведений.

Закон динамизма и равновесия – частный случай закона психической энергии (см. Предисловие). Ломброзо считает психическую жизнь одним из уровней телесной жизни и поэтому смело переносит естественнонаучные наблюдения на понимание законов внутренней жизни – за перенапряжением должен следовать упадок сил.

Меланхолия, уныние, застенчивость, эгоизм – вот жестокая расплата за высшие умственные дарования, которые они тратят, подобно тому как злоупотребления чувственными наслаждениями влекут за собою расстройство половой системы, бессилие и болезни спинного мозга, а неумеренность в пище сопровождается желудочными катарами.

После одного из тех экстазов, во время которых поэтесса Милли обнаруживает до того громадную силу творчества, что ее хватило бы на целую жизнь второстепенным итальянским поэтам, она впала в полупаралитическое состояние, продолжавшееся несколько дней. Магомет по окончании своих проповедей впадал в состояние полного отупения и однажды сам сказал Абу-Бекру, что толкование трех глав Корана довело его до одурения.

До одурения – правильнее было бы перевести: до седых волос, до полного поседения.

Гёте, сам холодный Гёте, сознавался, что его настроение бывает то чересчур веселым, то чересчур печальным.

Холодный Гёте – такая репутация Гёте обязана влиянию романтизма: Гёте на его фоне казался слишком «классиком», слишком правильным. Кроме того, образ чиновника, мудреца, самодостаточного в своем величии, работал на такое представление о статуарном холодном поэте, которое, конечно, никак не соответствовало действительному характеру Гёте. Примерно то же самое случилось с репутацией Канта: все представляют его как нелюдимого и отрешенного от всего земного человека, в то время как Кант был очень светским человеком, умел со всеми общаться и быть душой компании.

Вообще, я не думаю, чтобы в целом мире нашелся хотя бы один великий человек, который, даже в минуты полного блаженства, не считал бы себя, без всякого повода, несчастным и гонимым или хотя временно не страдал бы мучительными припадками меланхолии.

Иногда чувствительность искажается и делается односторонней, сосредоточиваясь на одном каком-нибудь пункте. Несколько идей известного порядка и некоторые особенно излюбленные ощущения мало-помалу приобретают значение главного (специфического) стимула, действующего на мозг великих людей и даже на весь их организм.

Гейне, сам признававший себя неспособным понимать простые вещи, Гейне, разбитый параличом, слепой и находившийся уже при последнем издыхании, когда ему посоветовали обратиться к Богу, прервал хрипение агонии словами: «Dieu me pardonnera – c’est son métier» [Бог меня простит – это его обязанность], закончив этой последней иронией свою жизнь, эстетически циничнее которой не было в наше время. Об Аретино рассказывают, что последние слова его были: «Guardatemi dai topi or che son unto» [Следите за крысами, а то я помазан].

Пьетро Аретино, прославленный своими рискованными шутками и каламбурами, как раз сказал очень остроумную вещь, в духе лучших античных эпиграмм: я уже помазан церковно, то есть Церковь меня напутствовала к смерти, но на масло могут сбежаться крысы, то есть клеветники. Подобный анекдот есть о советском поэте Михаиле Светлове, который, будучи смертельно больным, попросил друзей принести пиво: «Рак у меня уже есть».

Малерб, совсем уже умирающий, поправлял грамматические ошибки своей сиделки и отказался от напутствия духовника потому, что тот нескладно говорил.

Богур (Baugours), специалист [в области] грамматики, умирая, сказал: «Je vais ou je va mourir» [Я уже умираю или я уже умру] – «то и другое правильно».

Богур в предсмертной фразе решает школьный грамматический вопрос. Есть похожий анекдот про похороны ленинградской преподавательницы английского, подруга которой на гражданской панихиде скорбит: «Всю жизнь Любовь Лазаревна посвятила изучению английских неправильных глаголов. Английские неправильные глаголы делятся на три основные группы…»

Сантени (Santenis) сошел с ума от радости, найдя эпитет, который тщетно приискивал долгое время. Фосколо говорил о себе:

«Между тем как в одних вещах я в высшей степени понятлив, относительно других понимание у меня не только хуже, чем у всякого мужчины, но хуже, чем у женщины или у ребенка».


Известно, что Корнель, Декарт, Вергилий, Аддисон, Лафонтен, Драйден, Манцони, Ньютон почти совершенно не умели говорить публично.

Пуассон говорил, что жить стоит лишь для того, чтобы заниматься математикой. Д’Аламбер и Менаж, спокойно переносившие самые мучительные операции, плакали от легких уколов критики. Лючио де Лансеваль смеялся, когда ему отрезали ногу, но не мог вынести резкой критики Жоффруа.

Шестидесятилетний Линней, впавший в паралитическое и бессмысленное состояние после апоплексического удара, пробуждался от сонливости, когда его подносили к гербарию, который он прежде особенно любил.

Когда Ланьи лежал в глубоком обмороке и самые сильные средства не могли возбудить в нем сознания, кто-то вздумал спросить у него, сколько будет 12 в квадрате, и он тотчас же ответил: 144.

Себуйа, арабский грамматик, умер от горя оттого, что с его мнением относительно какого-то грамматического правила не соглашался халиф Гарун аль-Рашид.

Следует еще заметить, что среди гениальных или скорее ученых людей часто встречаются те узкие специалисты, которых Вешняков (Wechniakoff) называет монотипичными субъектами; они всю жизнь занимаются одним каким-нибудь выводом, сначала занимающим их мозг и затем уже охватывающим его всецело: так, Бекман в продолжение целой жизни изучал патологию почек, Фреснер – луну, Мейер – муравьев, что представляет огромное сходство с мономанами.

Вследствие такой преувеличенной и сосредоточенной чувствительности как великих людей, так и помешанных чрезвычайно трудно убедить или разубедить в чем бы то ни было. И это понятно: источник истинных и ложных представлений лежит у них глубже и развит сильнее, нежели у людей обыкновенных, для которых мнения составляют только условную форму, род одежды, меняемой по прихоти моды или по требованию обстоятельств. Отсюда следует, с одной стороны, что не должно никому верить безусловно, даже великим людям, а с другой стороны, что моральное лечение мало приносит пользы помешанным.

Федор Владимирович Вешняков (1828–1903) – русский психолог, предложил делить всех творческих людей и ученых на три типа: политипический (занимающийся многими вещами), монотипический (занимающийся чем-то одним) и философический (переходящий от одного ко многому и обратно). Работы Вешнякова получили европейское признание и суровую критику ряда психологов, в России о его психологических исследованиях не знали, воспринимая его как криминалиста и правоведа, действительного статского советника. Ломброзо ошибочно называет исследователя Вахдакоф (Wachdakoff) – вероятно, типографский наборщик неправильно разобрал рукописное написание фамилии, а переводчица не исправила этой ошибки.

Крайнее и одностороннее развитие чувствительности, без сомнения, служит причиною тех странных поступков, вследствие временной анестезии4 и анальгезии5, которые свойственны великим гениям наравне с помешанными. Так, о Ньютоне рассказывают, что однажды он стал набивать себе трубку пальцем своей племянницы и что, когда ему случалось уходить из комнаты, чтобы принести какую-нибудь вещь, он всегда возвращался, не захватив ее. О Тюшереле говорят, что один раз он забыл даже, как его зовут.

Тюшерель – лицо не идентифицировано, в оригинале стоит ссылка на [Франсуа] Араго как источник сведений. Возможно, результат ошибочной выписки, toucher et – дотронуться и [спросить, как его зовут].

Бетховен и Ньютон, принявшись – один за музыкальные композиции, а другой за решение задач, до такой степени становились нечувствительными к голоду, что бранили слуг, когда те приносили им кушанья, уверяя, что они уже пообедали.

Джиоия в припадке творчества написал целую главу на доске письменного стола вместо бумаги.

Аббат [Джованни-Баттиста] Беккария, занятый своими опытами, во время служения обедни произнес, забывшись: «Ite, experientia facta est» («A все-таки опыт есть факт»).

Приведенный перевод слов физика Д.-Б. Беккариа ошибочен и не передает каламбур: вместо «Идите, месса совершена», он сказал: «Идите, эксперимент совершен».

Дидро, нанимая извозчиков, забывал отпускать их, и ему приходилось платить им за целые дни, которые они напрасно простаивали у его дома; он же часто забывал месяцы, дни, часы, даже тех лиц, с кем начинал разговаривать, и, точно в припадке сомнамбулизма, произносил целые монологи перед ними.

Подобным же образом объясняется, почему великие гении не могут иногда усвоить понятий, доступных самым дюжинным умам, и в то же время высказывают такие смелые идеи, которые большинству кажутся нелепыми. Дело в том, что большей впечатлительности соответствует и большая ограниченность мышления (concetto [концепт, способность понимать идеи]). Ум, находящийся под влиянием экстаза, не воспринимает слишком простых и легких положений, не соответствующих его мощной энергии. Так, [Гаспар] Монж, делавший самые сложные дифференциальные вычисления, затруднялся в извлечении квадратного корня, хотя эту задачу легко решил бы всякий ученик.

[Фридрих Вильгельм] Хаген считает оригинальность именно тем качеством, которое резко отличает гений от таланта. Точно так же Юрген Мейер говорит:

Фантазия талантливого человека воспроизводит уже найденное, фантазия гения – совершенно новое. Первая делает открытия и подтверждает их, вторая изобретает и создает. Талантливый человек – это стрелок, попадающий в цель, которая кажется нам труднодостижимой; гений попадает в цель, которой даже и не видно для нас. Оригинальность – в натуре гения.

Беттинелли считает оригинальность и грандиозность главными отличительными признаками гения. «Потому-то, – говорит он, – поэты и назывались прежде trovadori» (изобретатели).

Гений обладает способностью угадывать то, что ему не вполне известно: например, Гёте подробно описал Италию, еще не видавши ее. Именно вследствие такой прозорливости, возвышающейся над общим уровнем, и благодаря тому, что гений, поглощенный высшими соображениями, отличается от толпы в сверхпоступках или даже, подобно сумасшедшим (но в противоположность талантливым людям), обнаруживает склонность к беспорядочности, – гениальные натуры встречают презрение со стороны большинства, которое, не замечая промежуточных пунктов в их творчестве, видит только разноречие сделанных ими выводов с общепризнанными и странности в их поведении. Еще не так давно публика освистала «Севильского цирюльника» Россини и «Фиделио» Бетховена, а в наше время той же участи подверглись Бойто (Мефистофель) и Вагнер. Сколько академиков с улыбкой сострадания отнеслись к бедному Марцоло, который открыл совершенно новую область филологии; Бойяи (Bolyai), открывшего четвертое измерение и написавшего антиевклидову геометрию, называли геометром сумасшедших и сравнивали с мельником, который вздумал бы перемалывать камни для получения муки. Наконец, всем известно, каким недоверием были некогда встречены Фултон, Колумб, Папин, а в наше время Пиатти, Прага и Шлиман, который отыскал Илион там, где его и не подозревали, и, показав свое открытие ученым академикам, заставил прекратить их насмешки над собой.

Янош Бойяи – венгерский математик, речь идет о его труде «Аппендикс» («Приложение», 1832), в котором он обосновал систему умозрительной геометрии, близко геометрии Лобачевского.

Джузеппе Пиацци (Пьяцци) (1746–1826) – итальянский астроном. У Ломброзо его имя записано ошибочно как Piatti вместо Piazzi. В оригинале упоминается также Гийом-Абель Блуэ (как «Абель»), французский архитектор и археолог, организатор множества экспедиций в Грецию и Турцию.

Кстати, самые жестокие преследования гениальным людям приходится испытывать именно от ученых академиков, которые в борьбе против гения, обусловливаемой тщеславием, пускают в ход свою «ученость», а также обаяние их авторитета, по преимуществу признаваемого за ними как дюжинными людьми, так и правящими классами, тоже по большей части состоящими из дюжинных людей.

Академик – здесь: любой академический работник, университетский преподаватель или исследователь.

Есть страны, где уровень образования очень низок и где поэтому с презрением относятся не только к гениальным, но даже к талантливым людям. В Италии есть два университетских города, из которых всевозможными преследованиями заставили удалиться людей, составлявших единственную славу этих городов. Но оригинальность, хотя почти всегда бесцельная, нередко замечается также в поступках людей помешанных, в особенности же в их сочинениях, которые только вследствие этого получают иногда оттенок гениальности, как, например, попытка Бернарда, находившегося в флорентийской больнице для умалишенных в 1529 году, доказать, что обезьяны обладают способностью членораздельной речи (linguaggio). Между прочим, гениальные люди отличаются наравне с помешанными и наклонностью к беспорядочности, и полным неведением практической жизни, которая кажется им такой ничтожной в сравнении с их мечтами.

Оригинальностью же обусловливается склонность гениальных и душевнобольных людей придумывать новые, непонятные для других слова или придавать известным словам особый смысл и значение, что мы находим у Вико, Карраро, Альфьери, Марцоло и Данте.

Linguaggio – в итальянском языке это слово означает как языковую способность или членораздельную речь, так и диалект или наречие. Упомянутый безумец поэтому мог утверждать, что обезьяны говорят на своем языке, просто мы не можем понять их речь, потому что для нас это иностранный язык. Доказательством тогда будут повторяющиеся элементы и выразительность обезьяньих звуков, сопоставимая с выразительностью человеческой речи, – понятно, что такой подход выдает желаемое за действительное.

4.Потеря осязательной чувствительности.
5.Потеря болевой чувствительности.

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
25 kasım 2022
Çeviri tarihi:
1885
Yazıldığı tarih:
1863
Hacim:
283 s. 40 illüstrasyon
ISBN:
978-5-17-152775-4
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu

Bu yazarın diğer kitapları