Kitabı oku: «Избранное. Публицистика, фантастика, детективы, стихотворения и афоризмы»

Yazı tipi:

© Цви Найсберг, 2024

ISBN 978-5-4498-0967-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Здесь собраны многочисленные малые произведения всех перечисленных в заголовке жанров.

Смерть за идею

Я смотрел ему прямо в зрачки его широко раскрытых глаз и видел в них ласковое внимание в сочетании с тоской и смертельно ядовитой ненавистью. Я был его враг, но я был ему и друг по самой так нелепой ошибке не приемлющий революционных постулатов, самой уж наилучшей и для него и впрямь ведь раз и навсегда единственной в этой жизни правды.

От него невыносимо разило на версту наспех крепко-накрепко втиснутыми в его светлую голову догматами бесноватого марксизма.

Он был безнадежен, но ведь при этом в отличие от того второго, в которого я выстрелил без промедления – этого парня мне было безумно жаль, буквально так всею душою жаль.

Он был свой, хотя и большевик, но никак не тупое быдло из местечка желающее только лишь всего-то рассчитаться за все муки былого унижения.

Вот будто бы и впрямь большевики меньше мучили и убивали евреев, чем те же прежние черносотенцы?

Да нет эти товарищи, тех, кто хоть немного побогаче жил довольно-таки убогой бедности вообще за людей не считают, а только за тараканов.

Этот гад Шварц так вот сразу и сказал.

Ну а мой ответ о том, что при его долгожданной власти все как один вымрут с голоду или начнут, есть друг друга он только нагловато ухмыльнулся и вкрадчиво произнес.

– На нашего брата большевика еды всегда хватит.

В нас вся сила есть!

Я ответил.

Ты падаль ни о ком кроме себя ничего хорошего вовсе не видишь.

Вы все такие только за свою шкуру, А НЕ ЗА ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ РЕВОЛЮЦИИ СЛУЖИТЕ, СЛОВНО ЦИРКОВЫЕ СОБАКИ.

Он, насупившись и глядя себе под ноги с ненавистью произнес.

Шварца не будет другие придут и на этой земле злодеям буржуям и их прислужникам место уже не останется.

Я с лютой злостью проговорил.

– Ты и умереть не можешь, как человек, а не как кукла заведенная.

И гулкий выстрел оборвал эту никчемную жизнь, отданную не за идею, а за место под солнцем где-то вот совсем этак около нее.

Но этот Мойша он же бывший студент университета в нем и стать и другая и мысли у него другие и стоя к нему лицом я внезапно почувствовал окаянной совести укор за то, что я с белыми, а не с красными.

Но это конечно так мимолетно эти беспорточные вершители народных судеб не народ избавят от царского гнета, а всякий прежний гнет пролетарски беззаветно усилят.

В их-то грязных руках власть вообще перестанет быть властью, а станет вороньим пугалом для всех и друзей и врагов полностью так во всем и для всех одинаково.

И страшнее всего, что эти вроде бы самые простые рассуждения до ума этого парня не дойдут совершенно уж никогда, так и умрет он или сейчас или когда власть, за которую он воюет, более чем неизбежно начнет выкорчевывать всех вот таких как он бравых мечтателей идеалистов.

Я должен буду сейчас прострелить ему голову.

Я ведь сам всегда просил всех пленных евреев из красных отдавать сразу мне.

Я их выводил по одиночке и стрелял им в голову, чтобы смерть наступала сразу и без мучений.

А тут их оказалось целых два человека и один из них и вправду был самым настоящим воплощением всего того хитроумного и корыстного, что только могла воплотить в себе нахрапистая революционная пронырливость.

Прострелить ему голову было одно удовольствие, и даже возникло очень большая жажда, вывести в чистое поле еще целую тысячу таких он и убить их всех.

Но вот второй Мойша Гринберг этот оказался совершенно другим я почувствовал к нему настоящее душевное расположение, в этом крепком теле был здоровый и светлый ум, но только лишь пока дело не касалось заунывно нудных идеалов.

Тут Мойша сразу становился безнадежно самоуверенным и неумолимо заносчивым.

Переубедить его было делом абсолютно нелепым, а ведь и времени было совсем мало, а еще и надо было беспрестанно быть начеку.

У нас ведь тут не диспут в пивной, а гражданская война и если об этом забудешь, так вмиг окажется на земле весь в крови и со штыком твоей же винтовки в боку.

Но все-таки как это страшно вести по мартовскому насту человека, в котором чувствуешь родственную душу.

Но все что я могу для него сделать, это отвести его немного подальше… Нет, я пытаюсь себя обмануть я хочу отпустить его на все четыре стороны. Он мне не враг, а товарищ. И вот он поворачивается ко мне лицом и смотрит прямо в глаза и говорит.

– Лазарь ты не сможешь к ним вернуться, если меня сейчас отпустишь, они не найдя мое тело убьют тебя самого.

Я отвечаю.

– Не переживай я скажу, что ты сумел сбежать. Все знают, что я храбро сражался.

Он грустно посмотрел на меня и, пожав плечами ответил

– Дело твое… Но ты не прав. Ваше дело проиграно, и ты это знаешь.

Вы были против народа, а мы за него.

Я закричал

– Вы совсем не за народ, а за благую идею она к нему словно лесенка, ведущая на темный чердак, вами до чего только наспех приставлена.

Вы его хотите загнать из землянок на чердаки.

А он от этого станет еще темнее и везде у него будут пропасти не туда ногой, и ступил и ты уже летишь вниз. Мойша отпарировал мои слова с пренебрежительным жестом.

Он сказал Лазарь, ты не хочешь счастья людям ты хочешь, чтобы они жили только лишь всегда вот по старому, а мы хотим дать ему новую более светлую жизнь.

Я ответил.

– Вы лишь ту старую Мойша, изваляв ее бестолково во всех срамных помоях без году неделя, празднично переименуете. Новая жизнь может родиться разве что из нутра жизни прежней, а из корыта, которое вы разобьете на куски, появится на свет Божий одна лишь всеобщая нищета и духовное оскудение, и запустение.

Мойша ругнулся и ответил.

– Ты не доживешь, чтобы увидеть новую более светлую жизнь, которую мы скоро построим на костях жизни старой. Я уйду или не уйду, но то светлое, за что мы все боролись, скоро будет воздвигнуто созидательным силами сознательного пролетариата.

Я вскипел, эти бредни сивой кобылы я слышал уже не раз и не два.

– Вы построите гигантский острог, и в нем будут жить многие поколения, и им будет вечно всего не хватать, потому что построенное на костях светлое будущее оставит народ с черствой коркой в зубах. Для построения настоящих светлых дней грядущего нужны товарищ Мойша свет просвещения и полная безыдейность. Всякий пусть сам измышляет себе образы жизни, как это только уж оно ему значиться будет угодно.

Тут Мойша стал смотреть совсем волком, он явно примеривался, как бы отобрать у меня винтовку. Он смачно сплюнул и сказал.

– Так это значит, за безыдейность и всеобщее людское просвещение я три года гнил и мерз в окопах?

Я, подумав, ответил.

– Вы хотите в войну превратить обычную жизнь у вас борьба должна стать всем смыслом всеобщего людского существования.

Мойша моргнул, остановился и уставился мне прямо в глаза, громко выдавил из себя. – Давай стреляй уже, ты Шварца убил, а теперь моя очередь.

Мы уже достаточно пофилософствовали, и каждый остался при своем мнении. Мне было тяжело, как никогда спускать курок, но я солдат, а не баба с возу от судьбы не уйдешь, и враг может симпатичнее своего прямого начальника.

Никогда не забуду, как Скворцов хищно ухмыльнулся, увидев мое совершенно проникшее лицо. В тот вечер я впервые напился до полного свинства, а через неделю я спустил курок, приставив дуло к сонной артерии.

Последний бой лейтенанта Федулова

Страшные минуты боя всегда одинаково тягостны, и предощущение неминуемого конца, если и не своего, то кого-либо из своих товарищей, всегда гнетет и рвет душу на мелкие куски.

Но тут все должно обязательно кончиться, и кончиться раз и навсегда, потому что нам всем крышка.

Враг не только упорен и напорист, он умен и расчетлив.

Он сметлив и беспощаден, а потому нам с этого пригорка только одна дорога – на небеса.

Мы кончили свой земной путь, и нас от всей роты осталось только трое: я, Саня Кротов и старший лейтенант Федулов.

И ведь жалко парня, напрасно он мучается, и тяжкие стоны его вырывают из груди кусок, и ведь ясно, что ему совсем мало осталось, а нам тем более – при следующей атаке только и останется, что в эту сырую осеннюю землю лечь.

Мы же честно, как все, воевали, но нас предали все эти душегубы с синими околышами, это они ведь так и выворачивали с корнем весь лучший командный состав, а именно отсюда и безнадежность нашего нынешнего положения.

И тут я спохватываюсь.

У меня впереди только смерть и горе всем родным, они ведь даже и извещение о смерти не получат.

А тут, как на зло, в голову лезут мысли об общем положении, да еще и наружу они отчаянно просятся.

А ведь это трибунал на месте еще до следующей атаки фрицев, и Федулову будет плевать, что я пулемет Максим на плечах четыре километра пер, а он только ленты к нему.

Человек он флегматичный, и черт его знает, что именно у него сейчас на уме.

Но я не могу, просто не могу этого не сказать, вся душа испеклась под знойным пламенем красных знамен.

И я ору как умалишенный, чтобы перекричать Санины стоны.

– Пока мы здесь помираем, все эти гады заседают, жрут и пьют, и им не только до нас, им и до себя дела нет. Они до того привыкли перед Сталиным на коленках ползать, что у них и мозгов своих, чтобы об общем положении подумать, совершенно так уже не осталось.

Федулов уставился на меня пронзительным и вмиг совершенно так посуровевшим взглядом, и мне сразу стало совсем так, совсем нисколько не по себе.

И даже возникло чувство страха, не за себя, а за семью. Федулов он ведь не чужой командир, а свой, и если он чудом в этом аду выживет и дойдет до своих, ему не будет трудно дать знать кому надо про этот мой выпад в сторону самой наилучшей на свете власти.

Но нет, потухло грозное свечение в глазах командира, и он отвернулся от меня в сторону и весь как-то поник.

И вот он обреченно и как-то даже мурлыкающе нежно заорал мне почти в самое ухо.

– Я тоже так думаю, но мы ведь сейчас не за Сталина и его прихвостней умирать будем, а за родину, а она, брат, при любом царе все равно одна, и ее отдать врагу нельзя. Мы за нее и перед предками, и перед потомками всегда в ответе. Она выстоит и возродится вновь, она нас грудью вскормила, и мы должны за нее головы свои сложить.

И тут я понял, что если и доведётся выжить, неважно где, даже в плену, и когда-нибудь вернуться домой, эти слова и будут тем единственным флагом, который я пронесу свою жизнь.

И вот мне уже за девяносто лет, у меня позади плен, из которого я сбежал к партизанам, и война, и тяжкая мирная жизнь, послевоенное время, и флаг нашей родины уже другой, но я, все еще оглядываясь по сторонам, донес слова Федулова до своих внуков и правнуков.

А все эти мерзкие гады, которые вместе со Сталиным весь же народ тогдашний языком своим поганым так и косят, так и косят, любому врагу охотно бы сапоги до блеска с радостью лизали.

К старенькой бабушке Кате приехала внучка с мужем из Голландии

– Страшные времена нынче настали, люди стали как звери, это у нас не капитализм, а фашизм нынче воскрес, хоть и церкви пооткрывали.

– Ты, бабушка, преувеличиваешь, у вас теперь свобода: Дума и выборы…

– Это, Люда, не свобода, а одна только ее мутная видимость. В мое время и сказать про власть чего боялись, а все равно внутри свет веры жил, а сейчас вся вера в деньги, а остальное чепуха. Ну, может, конечно, и не тот фашизм, что был в Германии при Гитлере, но испанский режим Франко – это уж точно теперь про нас. Хунта у власти, она жаждет только для себя прав, а для нас одна фига с пальмы, и больше ничего. Ну а у вас там что, сплошная, до извращения противная толерантность. На разукрашенного помадой клоуна плюнешь, и посадят ведь не на неделю, а может, и на целых четыре года.

– Зачем тебе, баба Катя, так в нашу европейскую толерантность плевать? У нас ведь просто созданы условия, чтобы всем людям одинаково жилось.

– Нет, Люда, не одинаково, а так, чтобы всякий, кто не как все живет, мог это наружу нараспашку выставлять. В наше время этого не было, притом что такие были, но они это все наружу никак не выставляли, а прятали.

– Ты, баба Катя, все прошлым живешь, все еще о той войне по ночам плачешь, а ведь жизнь сегодня совсем другая, и мы теперь знаем, что наши деды в Германии женщин насиловали, в Европе об этом нынче много говорят.

И тут на лице древней девяностодвухлетней старухи проглянули черты старой и седой, никакими словами неописуемой ненависти. Она стала давиться словами:

– Никогда не говори мне этих слов! Ты, может, и слышала чего от матери, а я тебе не говорила. Нас эвакуировали, и мы долго весело ехали в вагонах. И ты никак не сможешь себе того вообразить, каково это, когда над головой начинают жужжать моторы самолетов, и началась паника… Это пришла к нам лютая смерть…

Мой папа был уже старый и с больными почками, а мама была в расцвете сил, она за всеми ухаживала в вагоне, все старалась, чтобы всем было весело и удобно. Ее и отца убило на моих глазах, а бабушка схватила меня и братика и побежала из вагона.

У меня остановилось сердце, но голос бабушки был непреклонен, и я побежала со всех ног.

Летчики хорошо видели, кто мы и что мы невоенные, и они били по нам из пулеметов. Меня ранило в руку, и я упала, бабушка попыталась меня поднять, и вдруг ее доброе лицо исчезло, а вместо него проступило кровавое месиво, она упала.

Мой младший брат вскочил и побежал дальше, а у летчика, рожу которого я успела разглядеть, были злые и задорные глаза, он явно радовался, сыпя смертью из пулемета по детям и старикам.

Он прошил очередью Сашино маленькое тельце, и я потеряла сознание.

Когда меня привели в чувство и напоили, я не хотела жить, я рвала бинты и бередила раны, я хотела умереть, но одна медсестра мне сказала: «Твоих уже не вернешь, но есть другие. Ты давай выздоравливай и иди учиться на медсестру. Авось еще в Берлин вместе с нашими ребятами попадешь».

И так оно и случилось, и было много в Германии таких потаскух, которых насиловать вовсе не надо было, они сами ноги раздвигали, а потом мы наших ребят лечили от венерических болезней.

Но изнасилования тоже бывали, но ведь та армия была интернациональна, и всяких таджиков и прочих азиатов никто в Европе теперь ни в чем не обвиняет, а все лепят этот гнусный ярлык именно на русского солдата.

Вот если бы они сами посмотрели на то, что оставил немецкий ефрейтор на нашей земле, небось, плача по изнасилованным немкам тогда бы несколько все-таки поубавилось.

Да мне и самой хотелось их насиловать и убивать, но Бог меня не так устроил, да и по возможности мы им еще и еды давали, чтобы они с голоду не умерли.

Мы народ не злопамятный, и немцы это быстро поняли, а потому еще по временам и наглеть начинали.

– Да ну тебя, ба, с твоими древними ужасами. Все уже давно прошло, сейчас время других идей и мыслей.

– Нет, Люда, это все неправда. То, что прошло, – это захват града Киева татаро-монголами. Это действительно было многие столетия назад, а от той войны память недавняя, она у многих людей до сих пор еще в сердце болит.

Вы с мужем молодые, живете в достатке, у вас в доме ящик, который именно ту правду говорит, которая всем тем наиболее сытым вполне удобна.

Они тоже воевали, но с боку и очень старательно при этом сверху выжигая все живое, прежде чем пустить туда свою пехоту.

Они чужих за людей не считают, они мстительны и отважны, только когда они на кнопочки жмут.

Не все они такие, но их главные стратеги именно так войну и планируют.

Молодая тридцатилетняя женщина все это с грехом пополам перевела своему мужу. А потом сказала:

– Это из тебя, бабушка, все еще та самая сталинская пропаганда где-то изнутри, как из глубокого кувшина, далеким эхом отзывается.

Бабушка встала в позу руки в боки и в упор взглянула на мужа своей внучки.

Она, строго и четко чеканя слова, произнесла:

– Вы, европейцы, жуткие снобы и варвары, для вас нравственность сразу превращается в пустой звук, когда действительно припечет, вы бы до сих пор нацистам сапоги лизали, если бы не наша смелость и безотчетная храбрость.

– Бабушка! – воскликнула внучка. – Я ему такого переводить не буду, он ужасно обидится. Ты лучше скажи, чем тебе можно помочь, я тебе денег оставлю. Я вижу, что он и без перевода чего-то понял. Мы у тебя не останемся, мы переедем в гостиницу.

– А я поняла, Люда. Ты боишься, что он тебя бросит и тебе придется назад сюда возвращаться. А для тебя это будет как крушение всех твоих сладких надежд на лучшую жизнь. Вы стали нынче циничными и прагматичными, и веры в вас теперь нет.

И тут у молодой женщины вырвался крик старой боли:

– Вы всю жизнь верили и чего-то строили, но жизнь при этом только деградировала, а в конце дошло до того, что и жить здесь стало попросту невозможно… Ваши идеалы все на свете поглотили, раздавили и сожрали, а потому и осталось только протянуть ноги либо сделать так, чтобы затем было действительно хорошо.

– Внучка, но ты ведь их просто перед тем, кем надо, раздвинула, а идеалы никто не сожрал, и здесь тоже будет хорошо, но только через время…

У внучки стало очень скучное лицо.

– А я что, должна была здесь, пока суд да дело, прозябать? Я сейчас жить хочу, а если я дотяну до твоего возраста, то, может быть, я тогда сюда вернусь умирать. Да и то вряд ли.

Письмо сестры по песне Кати Огонек

Мир разом погрузился в злой и беспросветный мрак после смерти любимого брата.

Но ведь наш сосед Коля никак не мог этого совершить он ведь совсем не такой я ему хоть в глаза еще один раз пойду, как следует, взгляну.

Это мука смертная безо всякой же пользы стоять в ожидании свидания с человеком, не за что не про что убившим Васю, но я как-нибудь до самого конца все это вполне вот достойно выдержу, выстою и не уйду.

И пусть мать долго ругалась и не пускала и сестра рвала сердце на мелкие клочки своими горькими слезами, но они просто ведь меня никак не понимают.

Мне надо бы взглянуть Коле в глаза и спросить его как он мог убить человека только за то, что он всего-то только, что слегка ведь облил его из бутылки шампанского на выпускном в школе?

И вот я уже всею своей поникшей душой так и гляжу в эти жуткие до самых ведь краев переполненные болью глаза и мне безумно тошно от всей той укоризны, которая в них так и блестит пробиваясь сквозь явное чувство вины.

Он чего-то говорит, и я никак не могу этого не услышать, он вроде бы всего этого никак совсем не хотел…

Эти слова сами падают в душу с отвратительным скрежетом, отворяя ворота иного куда только худшего ада.

Коля одними губами лепечет, что он хотел только разве что ткнуть Васю немного в бок и все, а Леня Спиваков со всей силы подло толкнул его в спину, а потому вместо легкой царапины вышло убийство.

Он повышает голос, стрекоча сквозь слезы говоря мне о том, что Вася был зануда и выскочка, да и нахал каких мало, и он его не любил, но убивать он его точно же никак не хотел.

Это негодяй Спиваков верно подгадав момент его, двинул вперед, причем сделал он это именно, что вполне вот осознанно и нарочно.

У них с Васей из-за Натахи и вправду были серьезные терки, но только на словах.

Это ведь никак не повод для убийства.

И Коля вдруг закивал, впрямь-таки задыхаясь от буквально сдавливающей ему горло ненависти.

Да не повод, но даже и отбив девчонку, потому что ей предкам больше были по душе чьи-то солидные родители, а не сын матери одиночки все равно никак невозможно будет, то не заметить, что она то и дело о чем-то своем горько призадумывается.

Да иногда и высказывает вслух сомнения в не совсем так удачном под жестким родительским давлением, сделанном ею выборе.

А у кого-то может душа от таких сомнений враз уж вся закипает и сердце черной кровью беспрестанно обливается.

И ведь Леня об этом Коле говорил, а он как последний идиот над всем этим громко смеялся и вот теперь все Колины планы поступить в институт полностью рухнули, и жить ему теперь придется со страшным пятном в его навек испорченной биографии.

А этот подонок остался цел и невредимым, и вот тут по выражению глаз я поняла, что он не врет и не придуривается.

А говорит вполне искренне.

Да и потому как он выражает сожаление, что его отец и так уже вдовец, а потому коли будет еще один труп ему – это точно никак не перенести мне вдруг стало до конца так полностью ясно, что и он тоже жертва, или точнее слепое орудие преступления, а не убийца.

И за те вовсе-то недолгие (хотя до этого это время и показалось мне вечностью) прошедшие со дня смерти Васи две недели он уже проклял своего недруга всеми проклятиями мира.

Так вот, кто, значится, был во всем, как есть почти что один и виноват!

Ну, тогда ему нисколько не доведется торжествовать победу над тремя несчастными женщинами.

Мой отец нас бросил и уехал далеко, далеко и мать брата иногда горюя, обязывала вторым отцом.

Мол, тоже вырастешь и бросишь нас и уедешь.

На что брат всегда откликался ответными попреками, что мать подле себя отца когда-то всеми правдами и неправдами никак не удержала.

И вот его молодая кровь вся вытекла на пол, а тот кто ножом его пырнул оказывается только лишь хотел его пугнуть или поцарапать…

А тот гад, что жизнь у Васи украл, будет и дальше жить и преспокойно себе здравствовать.

Нет, не бывать этому он свою смерть встретит точно в том же виде, но я толкать никого не буду, я его сама порешу – своими руками.

Но потом, выйдя за ворота тюрьмы и немного охладев, я подумала, что так ведь нельзя, поскольку безо всякого разговора такие вещи творить может одна только самая последняя дура.

Ни любовь и ни смерть нельзя подавать, как готовое блюдо не выяснив заранее, чем человек вообще дышит.

А потому его надо поймать в момент, когда он расслаблен и спокоен и обо всем настойчиво и старательно расспросить.

И вот эта дылда стоит передо мной и надо же ухмылка на его лице явное свидетельство внутреннего покоя и вполне так полноценной в себе абсолютной уверенности.

Ну, это понятно он крепкий парень, а я девушка хрупкого сложения и вызвав его на разговор в этот безлюдный парк вечером, я никак не могла бы ему причинить своими маленькими ручонками ни малейшего серьезного вреда…

Он только вот правда не знает, что я шесть лет ходила в балетный кружок и была там лучшей.

И реакция у меня очень даже отменная.

Да и неожиданность на моей стороне.

Он кривиться от всех моих слов, ему неприятен этот пустой и ни к чему не ведущий разговор.

Он безнадежно устало предлагает мне завтра с утра пойти в милицию и там весь этот бред рассказать следователю.

А у самого глаза в конце фразы блеснули смехом, и смех этот от того самого вполне ведь удовлетворенного чувства мести, правда, он смерти Васе все-таки явно никак не хотел.

Ну, все теперь во мне уже сомнений нет, да и понятно почему.

У человека ни в чем как есть невиноватого смешинок в глазах при упоминании о недавней насильственной смерти и близко-то никогда не будет.

Взмах руки и вытащенный из рукава нож прошелся точно по горлу не оставив негодяю никакого шанса жить.

Врач скорой помощи только лишь смерть, как положено и зафиксировал.

А я никуда и не убегала…

И вот он следственный изолятор, и вся моя версия событий оказалась непросто же ложью, а ложью хитрой и само собой только лишь подло состряпанной той еще редкостной курвой…

Следователь самыми гадкими словами плюется, как пожилая колхозница семечками на базаре.

И все это гадкие обвинения в садизме и беспричинной агрессии – это, пожалуй, что вовсе и не слова, а крик ненависти из черной пасти…

И мучают они тело и душу, сменяя друг друга эти вот двое матерых, хотя еще и довольно-то молодых следователя.

Они хотели на меня еще целых пять трупов повесить, но кто-то постарше званием и возрастом им сказал, что это будет не слишком ведь умно из такой соплячки, как я настоящую маньякшу делать.

И тогда они спустили вожжи, но до самого окончания следствия так и продолжили выливать на мою душу всяческие срамные помои…

А на зоне каждый день и ночь я жду перо в бок, потому что родители Леньки люди со связями и от них всего можно ожидать.

А тут письмо все залитое слезами сестры, мать ведь после того как я села с работы учительницы почти сразу поперли и она в той же своей школе стала уборщицей, да и пить страшно начала.

Поскольку прежние ее коллеги стали ее совершенно так злобно третировать.

А еще ей завуч на ухо злобным шепотком намекнула, что домой я точно ведь теперь не вернусь.

И боюсь, что так оно и будет потому что, даже коли люди на редкость скаредные из своего кармана денег не вынут, то вот и тот постоянный плач перед тем, кому достаточно дать отмашку и может стать для меня более чем многозначительным, последним приговором.

Опавшие цветы былой детской любви

Он сделал это не со мной, а с призраком своего навсегда так растаявшего в небытие счастливого детства, бессмысленно вдавливая взгляд в белый больничный потолок думала Лена. Ее жизнь ей была более, нисколько не нужна, она стала для нее тяжким бременем из-за разом отвернувшейся от всего былого смертельно раненной души. В ней была звенящая пустота утраты самого близкого на этой земле человека, а с нею пришла и утрата веры во все человеческое вообще.

Ее родной брат воспользовался ее полудетской наивностью, чтобы сделать нестерпимо больно за то, что она преуспела в жизни, а он совершенно так нет.

Она не могла вытащить его из ямы пьянства и нищеты ей бы просто не хватило для этого средств, но она оставила ему в полное распоряжение квартиру,, а он ее пропил и купился на предложение риелтора поменять на ее на меньшую с солидной доплатой. И ничего ей об этом не сказал.

Именно с того вот и все началось с этого коммунального клоповника в который он переехал почти без доплаты по ее значиться близорукой милости. Если бы она не переехала, отписав ему все права на родительскую квартиру у него все было бы впрямь как говорится в полном ажуре.

А ведь с ним было жить ну попросту так невозможно!

Он ведь вскоре после аварии, в которой погибли их родители, а он чудом остался цел, отделавшись одними царапинами, их родной дом превратил попросту так в отель-бордель.

Он начал безудержно заливать свое горе водкой, бросил институт, начал заявляться по ночам неизвестно с кем и делать чуть ли не в ее присутствии совсем вот непонятно что.

На все ее увещевания был всегда слышан только один ответ.

– Наших родителей больше нет, а ты мне никакая не мама.

Он очень быстро опустился и из спортивного веселого парня превратился в вечно ноющего охламона, перед которым все были в чем-либо виноваты.

Но ему все было мало, он тонул и пытался утянуть за собой ее. Его бесчисленные предложения присоединится к веселью его новых закадычных друзей, которые, кстати, пытались за ней ухаживать, окончательно вывели ее из терпения.

Она бросила ему в лицо ключи от их, отчего дома и ушла жить на квартиру. Предварительно оформив через нотариуса отказ от всех прав на квартиру. Это была жертва во спасение души брата, но именно она и оказалась последней горсточкой пепла спалившего дотла все, что еще только тлело в самой глубине его начисто забывшей все былое и прежнее ссохшейся, испитой, буквально насквозь прожженной водкой души.

Лена думала, он меня раздавил как ту букашку, что на меня нечаянно села, когда я была еще во втором классе, а он в детском саду. Он набросился на нее с отчаянным ревом прямо как рыцарь без страха и упрека и, сорвав ее с лица, с силой сжал в кулаке, а потом, топнув ножкой безжалостно раздавил. Он от всего сердца воинственно тогда заявил

– Я тебя Ленка всегда буду защищать чего бы только на тебя не село.

Я тогда широко улыбнулась, жутко сейчас поморщившись и слегка вот неловко сдвинувшись на койке к стене, сколь и впрямь так жалостливо по отношению к себе подумала Лена.

А ведь этот человек и после много раз клялся мне в своей братской любви…

Он мне ныне омерзительнее любого бомжа, потому что обстоятельства бывают самые разные и люди, сломавшиеся в той ситуации, когда им надо было стиснуть зубы и держаться на плаву ни у кого не должны вызывать настоящего сочувствия.

Но дело в том, что сердце бывает куда сильнее разума, а потому вычеркнуть из памяти, брата ли сына попросту ведь подчас никак невозможно.

Я ведь пыталась ему носить деньги и покупать вещи, чтобы он не мерз. А потом я их видела на его соседях. Это выводило меня из себя, я кричала на него, призывала вспомнить былую совесть, но все было напрасно.

За неделю до этого он проиграл в карты пьяный какую-то чудовищную сумму.

Я не готова была ее оплатить, залезши по уши в долги…

Он начал орать на меня в трубку благим матом и колотить ее об стену. Я ему сказала, что новую трубу я ему покупать не буду, и деньги на нее класть тоже…

И тогда он мне каким-то омертвевшим голосом сказал.

– Ну, хоть приедь тогда нам поговорить бы надо.

Я испугалась, не надумал ли он чего-либо с собой сделать и, конечно же, бросив работу, сразу так помчалась к нему.

Если бы я только знала, чем это все кончится…

Это не люди и даже не папуасы людоеды – это насекомые. А их человеческий облик довольно обманчив и только лишь слегка прикрывает под внешней одеждой всю их грязную, отвратительно плотскую суть.

У них нет рук и ног у них отвратительные лапки, как у насекомых.

И все эти разговоры про то что -Карточный долг дело святое это ведь все, оттого что им уже хотелось всем скопом оприходовать этакую красивую бабочку нечаянно так залетевшую в их затхлый гадючник совсем ненароком-то на огонек.

Мы тут все такие люди простые сказал один из них, а вы как принцесса Нефертити от нас вечно свой нос воротите, а еще и про риелтора все вынюхивала поначалу, добавил второй голос, резанувший самое сердце внезапно же нахлынувшим воспоминанием.

А ведь это все-таки люди они на опознании рож не корчили и вид у них был осунувшийся и очень даже пристыженный.

Но они все указали на Сашу, как на организатора преступления, дескать, он все это начал, а то сестра его больно зазналась и все такое прочее.

А ведь вытащить его из этого дела не вытащив из него других, было бы попросту никак невозможно.

Да и следователь весь изменился в лице и стал говорить омерзительные гадости, когда она попыталась с ним завести разговор на данную тему.

– Вы гражданочка нам статистику не портите нам по кражам и изнасилованиям нужны показатели, а вы нам их испортить хотите. Вы может сами под всю эту братию легли, добровольно ножки раздвинув? Тогда я вам могу только посочувствовать и посоветовать обратиться в вендиспансер на предмет обнаружения венерических заболеваний.

И все это гнусной ухмылкой на своей не в меру сытой физиономии.

Я этого просто не выдержала, побежала домой и зашла в комнату пожилой хозяйки квартиры, взяла целую пачку валидола и выпила разом, запив ее стаканом сока. Да только она не вовремя вернулась и каким-то образом так сразу хватилась… вызвала скорую вот девятый день я уже здесь и меня хотят положить в психбольницу для экспертизы

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
22 ocak 2020
Hacim:
160 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
9785449809674
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu