Kitabı oku: «Полый человек», sayfa 3
Глаза
Наверное, никто из живущих на земле людей не понимает работу человеческого мозга так хорошо, как Джереми. Кроме того, имея доступ к чужому сознанию с тринадцатилетнего возраста, Бремен затеял исследование, которое показывает истинный механизм мышления. Или по крайней мере дает достаточно хорошую метафору для него.
За пять лет до смерти Гейл Джереми наконец закончил свою диссертацию, посвященную анализу волнового фронта, но тут на его рабочем столе в Хэверфорде появляется статья Джейкоба Голдмана. Записка Чака Гилпена, бывшего соседа по комнате в общежитии, сообщает: «Полагаю, тебе будет интересно взглянуть, что об этом думают другие».
Джереми возвращается домой в таком волнении, что едва может говорить. Джернисавьен смотрит на него и выбегает из комнаты. Гейл наливает ему чай со льдом и усаживает его за кухонный стол.
– Медленнее, – просит она. – Говори медленнее.
– Ладно. – Ее муж втягивает в себя воздух, едва не поперхнувшись кубиком льда. – Знаешь мою диссертацию? О волновом фронте?
Гейл закатывает глаза. Как она может не знать о диссертации, которая вот уже четыре года заполняет их жизнь и отнимает все свободное время?
– Да, – терпеливо отвечает она.
– Так вот, она устарела, – с неуместной улыбкой сообщает Джереми. – Чак Гилпен сегодня прислал мне материал одного парня по имени Голдман, из Кембриджа. Весь мой анализ Фурье устарел.
– Ой, Джереми… – Гейл по-настоящему расстроилась.
– Нет, нет… это потрясающе! – Бремен почти кричит. – Это чудесно, Гейл. Исследование Голдмана заполняет все пробелы. Я все делал правильно – только выбрал не ту задачу.
Гейл качает головой. Она в растерянности.
Джереми наклоняется к жене, лицо его пылает. Чай со льдом проливается на разделочный стол, а Бремен пододвигает к жене статью.
– Смотри, малыш, тут все есть. Помнишь, о чем моя работа?
– Анализ волнового фронта памяти, – автоматически отвечает Гейл.
– Да. Только я сглупил и ограничился памятью. А Голдман и его команда занимаются исследованием холистических параметров волнового фронта для аналогов человеческого сознания в целом. Начало этому направлению положил анализ, выполненный одним русским математиком в тридцатых годах – на основе данных об аномалиях реабилитации после инсульта, – и это привело прямо к моему анализу Фурье для функции памяти… – Джереми, сам того не осознавая, подключается к сознанию Гейл. Поток его мыслей смешивается со словами, образы следуют один за другим, словно распечатки с перегруженного терминала. Бесконечные кривые Шредингера, язык которых гораздо точнее слов. Спад кривых вероятности в биноминальной последовательности.
– Нет! – вскрикивает Гейл и качает головой. – Говори. Объясняй словами.
Бремен пытается, прекрасно понимая, что математика, которую его жена считает слишком формальной, рассказала бы все гораздо яснее.
– Голограммы, – говорит он. – В основе работы Голдмана – исследование голограмм.
– Как и твоего анализа памяти. – Гейл слегка хмурится – как всегда, при обсуждении его работы.
– Да… верно… Только работа Голдмана выходит за пределы анализа синоптической функции памяти, обобщая все до аналога человеческой мысли… черт, даже до всего сознания!
Гейл делает глубокий вдох, и Бремен видит, что до нее постепенно доходит. Ему хочется заменить чистой математикой те искусственные языковые конструкции, с помощью которых она прокладывает путь к пониманию, но он подавляет свое желание и сам пытается найти более точные слова.
– Значит… – Гейл умолкает в нерешительности. – Получается, что работа Голдмана объясняет наши… способности?
– Телепатию? – улыбается Джереми. – Да, Гейл… да. Черт возьми, она объясняет почти все, во что я тыкался, словно слепой! – Он умолкает и допивает остатки чая со льдом. – Команда Голдмана выполняет множество сложных исследований с использованием ЭЭГ и сканов мозга. У него масса первичных данных, но сегодня утром я взял его материал и применил к нему анализ Фурье, а затем вставил в разные модификации волнового уравнения Шредингера, чтобы посмотреть, не образуется ли стоячая волна.
– Джереми, я не очень понимаю… – говорит Гейл. Бремен видит, как она пытается пробиться через математическую путаницу его мыслей.
– Черт возьми, малыш, это сработало! Продольное исследование Голдмана с использованием магниторезонансной визуализации показывает, что человеческая мысль может быть описана как фронт стоячей волны. И не только функция памяти, с которой я игрался, а все человеческое сознание. Та часть нас, которая и составляет нашу суть, может быть почти точно выражена в виде голограммы… а если точнее, в виде суперголограммы, содержащей несколько миллионов голограмм меньшего размера.
Гейл подается вперед, ее глаза блестят.
– Кажется, понимаю… Но в таком случае, что такое разум, Джереми? А мозг?
Джереми улыбается, пытается сделать еще глоток, но его губы ловят лишь кубики льда. Он со стуком ставит бокал на стол.
– Думаю, лучший ответ состоит в том, что греки и все помешанные на религии были правы, разделяя эти два понятия. Мозг может рассматриваться как… что-то вроде электрохимического генератора волнового фронта и одновременно интерферометра. А разум… разум… это нечто более прекрасное, чем кусок серого вещества, которое мы называем мозгом. – Бремен снова начинает мыслить формулами: синусоидальные волны пляшут под изящную музыку уравнения Шредингера. Вечные, но изменчивые синусоидальные волны.
Гейл снова хмурится.
– Значит, душа действительно существует… Некая частица нас, способная пережить смерть? – Ее родители, особенно мать, были глубоко верующими людьми, и теперь в ее голосе появляются раздраженные нотки, как всегда, когда речь заходит о религиозных идеях. Гейл ужасает мысль о слащавом маленьком херувиме души, на крыльях летящем к вечному покою.
Теперь очередь Джереми хмурить брови.
– Пережить смерть? Ну, не совсем… – Он сердится оттого, что снова приходится выражать свои мысли словами. – Если работа Голдмана и мой анализ верны и человеческая личность представляет собой сложный волновой фронт вроде последовательности низкоэнергетических голограмм, интерпретирующих реальность, то личность не может пережить смерть мозга. Шаблон будет разрушен – вместе с генератором голограмм. Этот сложный волновой фронт, который и есть мы… Под сложностью, Гейл, я подразумеваю выявленный моим анализом факт, что число вариаций «волна – частица» превышает количество атомов во Вселенной… Этот волновой фронт нуждается в энергии, чтобы не исчезнуть, как и все остальное. Со смертью мозга волновой фронт может рухнуть, словно воздушный шар без горячего воздуха. Рухнуть, расколоться, рассыпаться и исчезнуть.
Гейл мрачно улыбается.
– Милая картинка, – тихо замечает она.
Джереми не слушает. Его взгляд становится отсутствующим – как всегда, когда он захвачен какой-то мыслью.
– Важно не то, что происходит с волновым фронтом после смерти мозга, – продолжает он таким тоном, каким обычно разговаривает со студентами. – Дело в том, как это открытие… Господи, это настоящее открытие… Как оно связано с тем, что ты называешь нашей способностью. С телепатией.
– И как же оно связано, Джереми? – Голос Гейл едва слышен.
– Все достаточно просто, если представить мысль человека в виде череды фронтов стоячих волн, создающих интерференционные картины, которые можно запоминать и передавать в голографических аналогах.
– Ну конечно.
– Нет, это на самом деле просто. Помнишь, мы с тобой делились впечатлениями о своих способностях, когда познакомились? И пришли к выводу, что невозможно объяснить мысленную связь тому, кто ее не испытал. Это как описывать…
– Цвета слепому от рождения человеку, – заканчивает за мужа Гейл.
– Да. Точно. Ты ведь знаешь, что мысленная связь совсем не похожа на то, что описывают во всех этих глупых научно-фантастических романах, которые ты так любишь.
Гейл улыбается. Научная фантастика – ее тайная страсть, отдых от «серьезного чтения», и она уважает этот жанр и обычно ругает Джереми за пренебрежительное к нему отношение.
– Обычно там описывают нечто вроде передачи и приема радио- или телевизионного сигнала. А разум – это своего рода приемник, – говорит она.
Ее муж кивает.
– Но мы знаем, что все не так. Это больше похоже на… – Ему вновь не хватает слов, и он пытается поделиться с женой математическими образами: синусоидальные волны медленно смешиваются, и в пространстве вероятности их амплитуды меняются.
– Вроде дежавю с чужой памятью, – говорит Гейл, отказываясь покидать неуклюжий плот языка.
– Точно. – Джереми хмурится, а потом повторяет: – Точно. Но дело в том, что еще никто не задавался вопросом… до Голдмана и его команды… как человек читает собственные мысли. В неврологических исследованиях ответ на этот вопрос пытаются получить с помощью нейротрансмиттеров или других химических веществ или рассуждают в терминах дендритов и синапсов… как если бы кто-то пытался понять принцип работы радио, разбирая отдельные микросхемы или рассматривая транзисторы, но не пытаясь собрать все воедино.
Гейл идет к холодильнику, возвращается с кувшином в руке и наполняет бокал чаем со льдом.
– А ты собрал радиоприемник?
– Голдман собрал, – улыбается Джереми. – А я включил.
– И как же мы читаем собственные мысли? – тихо спрашивает его жена.
Джереми начинает размахивать руками. Его пальцы трепещут, словно неуловимые волновые фронты, которые он описывает.
– Мозг генерирует эти суперголограммы, которые содержат полный набор пакетов… память, личность и даже волновой фронт для обработки пакетов, чтобы мы могли интерпретировать реальность… Но одновременно с генерацией этих волновых фронтов мозг работает как интерферометр, разбивая волновые фронты на фрагменты, которые нам нужны. «Читает» наш собственный разум.
Гейл в волнении сжимает и разжимает кулаки, сопротивляясь желанию грызть ногти.
– Кажется, понимаю…
Муж хватает ее за руки.
– Конечно, понимаешь. Это многое объясняет, Гейл… почему люди восстанавливаются после инсульта, используя другие области мозга, а также ужасные последствия болезни Альцгеймера и даже почему младенцам нужно много спать, а старикам не нужно. У младенца волновой фронт личности гораздо сильнее нуждается в интерпретации реальности в этом голографическом симуляторе…
Бремен умолкает. Он заметил, как при упоминании о ребенке на лице жены промелькнула легкая тень. И еще крепче сжимает ее руки.
– В любом случае, ты должна видеть, как это объясняет наши способности.
Гейл смотрит ему в глаза.
– Кажется, вижу, Джереми, но…
Он допивает чай со льдом.
– Возможно, мы – генетические мутанты, малыш, как мы и предполагали. Но даже в этом случае наши мозги мутантов делают то же самое, что и мозги всех остальных людей… Разбивают суперголограммы на доступные для понимания схемы. Просто наши мозги способны интерпретировать волновые фронты других людей, а не только свои.
Гейл быстро кивает – она поняла.
– И поэтому мы постоянно слышим чужие мысли… то, что ты называешь нейрошумом… так, Джереми? Мы все время разбиваем на составляющие мысленные волны других людей. Как ты называешь эту штуку, которая обрабатывает голограммы?
– Интерферометр.
– То есть мы родились с неисправными интерферометрами, – улыбается Гейл.
Джереми подносит к губам ее пальцы и целует их.
– Или слишком чувствительными.
Его жена подходит к окну и смотрит на амбар, пытаясь осознать услышанное. Джереми оставляет ее наедине со своими мыслями, поднимая ментальный щит, чтобы не мешать ей. Проходит несколько секунд.
– Есть еще кое-что, малыш.
Она отворачивается от окна, обнимает себя за плечи.
– Причина, по которой у Чака Гилпена оказалось это исследование. Ты помнишь, что Чак сотрудничает с группой фундаментальной физики из Национальной лаборатории имени Лоуренса в Беркли?
Гейл кивает.
– И что?
– Последние годы они охотились за элементарными частицами все меньшего и меньшего размера, изучали их свойства, чтобы добраться до реальности. Настоящей реальности. А когда преодолели глюоны и кварки, шарм и цвет, когда заглянули в самые основы реальности, знаешь, что они там увидели?
Гейл качает головой и еще крепче обнимает свои плечи. Ответ она видит раньше, чем прозвучат слова.
– Серию вероятностных уравнений, описывающих фронт стоячей волны, – тихо говорит ее муж, чувствуя, как его кожа покрывается мурашками. – Те же самые закорючки и каракули, которые находит Голдман, когда заглядывает в мозг в поисках разума.
– Но что это значит, Джереми? – в ужасе шепчет Гейл.
Бремен отставляет чай с тающими кубиками льда и идет к холодильнику за пивом. Открывает банку и жадно пьет, один раз прервавшись на отрыжку. За спиной Гейл вечерний свет раскрашивает яркими красками вишневые деревья позади амбара. Космос, – мысленно обращается Джереми к жене, – и наш разум. Такие разные… и одинаковые. Вселенная подобна фронту стоячей волны, хрупкому и невероятному, как детские сны.
Подавив отрыжку, он говорит вслух:
– И это меня до смерти пугает, малыш.
Оставь надежду, всяк сюда входящий
На третий день Бремен проснулся и вышел на свет. Позади бунгало был сооружен маленький причал, всего две доски на сваях, и именно здесь Джереми стоял и, моргая, смотрел на восход солнца. На болоте за его спиной слышался птичий гомон, а в реке перед ним к поверхности поднималась рыба.
В первый день он с радостью позволил Верджу провезти его по реке и показать рыбацкую хижину. Мысли старика давали отдых истощенному мозгу: мысли без слов, образы без слов, медленные эмоции без слов, ритмичные и успокаивающие, как тарахтенье древнего навесного мотора, который толкал их лодку по медленной реке.
Бунгало оказалось роскошнее, чем Бремен ожидал за сорок два доллара в день. Причал упирался в крыльцо, а в крошечной гостиной с окнами, затянутыми москитной сеткой, стояли пружинный диван и кресло-качалка. Маленькая кухня была оборудована портативным холодильником – здесь есть электричество! – массивной печкой и обещанной плитой, а довершал картину узкий стол с выцветшей клеенкой. В хижине имелась спальня размерами чуть больше встроенной кровати с единственным окном, выходившим на ветхий туалет. Душ и раковина располагались в открытой нише у задней двери. Но одеяла и сложенное стопкой постельное белье были чистыми, три электрические лампочки исправно горели, и Джереми рухнул на диван, испытывая нечто похожее на радость от возвращения домой… Если только можно испытывать радость одновременно с сильнейшей, на грани головокружения, тоской.
Вердж вошел и устроился в кресле. Вспомнив о правилах гостеприимства, Бремен порылся в пакетах с едой, нашел упаковку с пивом, которую положил ему Норм-старший, и протянул старику банку. Тот не стал отказываться, и Джереми наслаждался его бессловесными мыслями, пока они сидели под теплыми лучами вечернего солнца и потягивали такое же теплое пиво.
Бремен не смотрел на часы и не знал, сколько они так просидели. Потом, когда провожатый ушел и стало совсем темно, Джереми пошел на кухню и приготовил себе на ужин сэндвич с беконом, салатом и помидором, который запил еще одной банкой пива, после чего вымыл посуду, принял душ, лег в постель и впервые за четыре дня заснул – и спал без сновидений, в первый раз за многие недели.
Во второй день Бремен встал поздно, все утро ловил рыбу с причала, ничего не поймал – и чувствовал себя таким же умиротворенным, как накануне вечером. После раннего ланча он прогулялся по берегу почти до того места, где река впадала в болото, или наоборот… непонятно… и еще несколько часов просидел с удочкой на берегу. Выпустив всю пойманную рыбу, он увидел змею, лениво плывшую между торчащих из воды кипарисов, и впервые в жизни не испугался ее.
Вечером второго дня ниже по течению реки послышалось тарахтенье лодочного мотора. Вердж причалил и знаками показал Бремену, что хочет отвезти его порыбачить на болоте. Джереми замялся – он не знал, готов ли к встрече с болотом, – но потом протянул старику свою удочку и осторожно спрыгнул на нос лодки.
На болоте было темно, а с веток деревьев свисал испанский мох, и Бремен не столько удил рыбу, сколько смотрел на огромных птиц, лениво паривших над своими гнездами, слушал вечерний концерт тысяч лягушек и наблюдал за двумя аллигаторами, медленно рассекавшими расцвеченную закатом воду. Мысли Верджа пульсировали в одном ритме с мотором и болотом, и Джереми обрел покой, переключившись с хаоса своего сознания на ущербную ясность поврежденного разума старика. Каким-то непонятным образом он определил, что не очень грамотный и не получивший формального образования Вердж в молодости был своего рода поэтом. Теперь, после перенесенного удара, его поэтический дар проявлялся в изящной череде бессловесных воспоминаний, а также в стремлении отказаться от самих воспоминаний в пользу более требовательного ритма настоящего.
Не поймав ничего стоящего, они покинули темное болото – на востоке над кипарисами уже всходила полная луна – и вернулись к бунгало. Легкий ветерок сдувал комаров, и они в дружеском молчании сидели на крыльце, допивая пиво Бремена.
Теперь, на третье утро, Джереми встал и вышел на свежий воздух. Щурясь от лучей утреннего солнца, он раздумывал, не порыбачить ли немного до завтрака. Потом спрыгнул с причала и прошел по берегу метров сто на юг, к травянистой полянке, которую обнаружил вчера после полудня. От реки поднимался туман, в воздухе разносились требовательные крики птиц. Бремен ступал осторожно, опасаясь змей или аллигаторов, которые могли выскочить из камышей у воды. Солнце поднималось над деревьями, и воздух быстро прогревался. В груди мужчины распускалось чувство, очень похожее на счастье.
Большая река двух сердец – неожиданно пришла к нему мысль от Гейл.
Бремен остановился, едва удержавшись на ногах. Он замер, осторожно дыша и закрыв глаза, чтобы сосредоточиться. Это была Гейл и в то же время не Гейл: фантомное эхо, от которого бросало в дрожь, как если б эти слова прошептал настоящий голос. Головокружение усиливалось, и Джереми пришлось сесть на поросший травой холмик, чтобы не упасть. Он опустил голову между коленей и попытался медленно и глубоко дышать. Через какое-то время звон в ушах утих, сердце перестало выскакивать из груди, а приступ дежавю, граничивший с тошнотой, прошел.
Бремен поднял лицо к солнцу, попробовал улыбнуться и поднять удочку.
У него не было удочки. В это утро он взял с собой револьвер.
Джереми сидел на прогретом солнцем берегу и смотрел на оружие. Вороненая сталь при ярком свете казалась почти черной. Он нащупал рычажок, откидывающий барабан, и посмотрел на шесть латунных кружков. Затем защелкнул барабан и поднял револьвер почти к самому лицу. Боек взвелся неожиданно легко и встал на место. Бремен приставил короткий ствол к виску и закрыл глаза, чувствуя на лице теплый луч солнца и прислушиваясь к гудению насекомых.
Он не думал, что пуля, вошедшая в череп, освободит его… перенесет в другой мир. Они с Гейл не верили в жизнь после смерти. Однако он понимал, что пистолет и эта единственная пуля – средство избавления от боли. Палец нащупал спусковой крючок, и Джереми со всей ясностью осознал, что слабое нажатие положит конец бездонной пропасти горя, притаившейся под этой краткой вспышкой радости. Легкое нажатие навсегда остановит нескончаемую агрессию чужих мыслей, которые даже теперь жужжали на периферии его сознания, словно мириады мух, кружащихся над гнилым мясом.
Бремен усилил нажим, чувствуя пальцем идеальную металлическую дугу спускового крючка и, сам того не желая, превратил тактильное ощущение в математический конструкт. Он представил скрытую кинетическую энергию, содержащуюся в порохе, быстрое превращение этой энергии в движение и последующее разрушение такой сложной структуры, как изящный танец синусоидальных колебаний и фронтов стоячих волн в его черепе, которая умрет вместе со смертью мозга, генерирующего эти волны.
Именно мысль об уничтожении этой прекрасной математической конструкции, о безвозвратном разрушении уравнений волнового фронта, которые Джереми считал гораздо более красивыми, чем несовершенная и травмированная человеческая психика, которую они описывали, и заставило его опустить, а затем швырнуть револьвер в реку, за высокий камыш.
Бремен стоял и смотрел на расходящиеся по воде круги. Он не чувствовал ни радости, ни печали, ни удовлетворения, ни облегчения. Вообще ничего не чувствовал.
Чужие мысли Джереми уловил за несколько секунд до того, как повернулся и увидел незнакомца.
Мужчина стоял в старой плоскодонке метрах в десяти от Джереми и, действуя веслом как шестом, выталкивал лодку с отмели в том месте, где река впадала в болото (или наоборот). Его костюм еще меньше подходил для речной прогулки, чем одежда Бремена три дня назад: белая пиджачная пара и черная рубашка с острым воротником, лежащим на широких лацканах, словно крылья ворона. Несколько золотых цепочек спускались на грудь незнакомца, поросшую черными волосами, под цвет атласной рубашки. Мужчина был обут в дорогие туфли из мягкой кожи, ходить в которых можно было разве что по ковру. Из кармана белого пиджака торчал розовый шелковый платок, брюки поддерживал белый ремень с большой золотой пряжкой, а на левом запястье поблескивали часы «Ролекс».
Бремен открыл было рот, собираясь поздороваться, но внезапно увидел все.
Его зовут Ванни Фуччи. Он выехал из Майами в начале четвертого утра. С мертвецом в багажнике, с необычным именем – Чико Тартугян. Ванни Фуччи выбросил тело в трех метрах от места, где теперь находится плоскодонка, среди кипарисов, где болото темное и относительно глубокое.
Джереми растерянно заморгал – в том месте, где Чико Тартугяна, обмотанного пятьюдесятью фунтами стальной цепи, столкнули за борт, на воде еще расходились круги.
– Эй! – крикнул Ванни Фуччи и, едва не перевернув лодку, снял одну руку с весла и сунул ее под белый пиджак.
Бремен попятился и замер. На мгновение ему показалось, что револьвер калибра.38 в руке этого человека – это его оружие, то самое, что подарил ему шурин, которое он только что швырнул в реку. Но в том месте, куда упал револьвер, еще не улеглась рябь, хотя она постепенно стихала, сталкиваясь с течением реки и с небольшими волнами от раскачивавшейся лодки Фуччи.
– Эй! – снова крикнул Ванни и взвел курок. Звук был отчетливо слышен.
Джереми попытался поднять руки, но обнаружил, что ему удалось только поднести их к груди – жестом, означавшим не столько покорность или мольбу, сколько раздумье.
– Что, твою мать, ты тут делаешь?! – крикнул Фуччи, и плоскодонка накренилась так сильно, что револьвер, нацеленный в лицо телепата, теперь смотрел ему под ноги.
Бремен понимал, что если спасаться бегством, то теперь самое время.
– Я спрашиваю, что ты тут делаешь, долбаный придурок! – заорал мужчина в белом костюме и черной рубашке. Его курчавые волосы были такими же черными и блестящими, как эта рубашка. Лицо, покрытое искусственным загаром, побледнело, пухлые, как у купидона, губы, растянулись в подобие оскала. В мочке левого уха Ванни Фуччи Джереми заметил сверкающий бриллиант.
Лишившись на мгновение дара речи, – скорее от непонятного возбуждения, чем от страха, – Бремен покачал головой. Руки он по-прежнему держал перед грудью, так что их пальцы почти соприкасались.
– Что ты видел, придурок? Что ты видел, твою мать? – Второй вопрос Фуччи подкрепил движением револьвера, словно тыкал им в лицо Бремена.
Джереми молчал. Почему-то он был очень спокоен. Он думал о Гейл в те последние дни и ночи, когда она лежала в палате интенсивной терапии в окружении приборов, а из ее тела торчали катетеры, дыхательные трубки и линии внутривенных вливаний. Крики гангстера отогнали образы изящного танца синусоидальных волн.
– Забирайся в долбаную лодку, ублюдок! – прошипел Ванни.
Бремен снова заморгал, искренне не понимая, зачем. Мысли Фуччи представляли собой раскаленный добела поток ругательств, смешанный со страхом, и какое-то время телепат не воспринимал его слова.
– Я сказал, забирайся в долбаную лодку, ублюдок! – рявкнул Ванни Фуччи и выстрелил в воздух.
Джереми вздохнул, опустил руки и осторожно шагнул в лодку. Фуччи жестом приказал ему сесть на носу плоскодонки, а затем стал неуклюже отталкиваться от дна веслом, держа в другой руке револьвер.
В тишине – если не считать криков птиц, потревоженных выстрелом, – они плыли к противоположному берегу.