Kitabı oku: «Сон негра», sayfa 13

Yazı tipi:

Сказал и снова громко долго рассмеялся:

– Не в этом смысле, тут будь покоен, – опять оттянул шаровары большими пальцами и предложил убедиться в том, что там только гладкие ложбинки тазовых костей. – Да я бы и так, может, побоялся. Вздорная баба – еще откусит. Это только поэты могут себе позволить с ведьмами путаться. А на тиранах, знаешь ли, слишком много ответственности.

Я отступил от него на пару шагов, оступился, чуть не упал с пьедестала, но устоял. Кощей наблюдал за мной.

– А теперь беги, негритенок. Давай, рассвет скоро. А я отдохну.

Показывает мне рукой на окно, за которым усердно человек с чем-то возится.

Я сунул в карман то, что он мне передал, и пошел к проему между резных колонн. Хитер ты, Государь-батюшка. Ох, хитер. Всех лисиц стоишь. И благородство в тебе есть. Ну как тебя русской душе не полюбить. Была бы только своя душа – и сразу бы полюбил, кажется.

Слышу, как золото звякает за спиной – Кощей перебирает костлявыми руками. Под самым окном в зале сидит на каменных плитах зайчик. Шубка серая – смотрит настороженно, но не двигается. Я даже запнулся об него, но он быстро отскочил в сторону, прижал уши и снова замер.

За окном и правда граф Тощих копошится. Стоит мне приблизиться, закинуть ногу на широкий каменный подоконник в проеме, как он сразу оборачивается и приветливо машет мне лохматой черной кистью. На нем сапоги-забродники, соломенная шляпа и белый фартук, чтобы не запачкаться в тягучей смоле, которой он старательно промазывает швы перевернутой деревянной лодки.

Лодка маленькая, такую и не пораскачиваешь. Повезет, если вдвоем уместимся.

– А ну, помоги! – говорит граф.

Я перелез в окно – скалистая площадка на утесе, заросшая редкой потрепанной травой. Кое-где торчат кривые, впившиеся корнями в скалу деревца. Ветер постанывает. У наших ног далеко внизу, в тумане прорастают высотки города.

Осматриваюсь, пытаясь понять, куда мы поплывем. Из воды здесь только пенистый ручей. Он выбивается откуда-то из-под черных слоистых пород и скачет по желобам в скалах, мимо стен, башен – куда-то к подножью.

– Ручей? – спрашиваю.

– А ты видишь другую реку? – отзывается Тощих. – Помоги давай. У нас поджимает.

Берусь за нос лодки – ладони становятся вязкими, черными. Смола липнет к коже.

Мы переворачиваем посудину.

– Царь сказал, ты все в город Ив плыть хотел. Нам по пути, если тебя это ободрит. Чуть не доплывая. Но близко будем.

Не хочу больше вопросов задавать. То ли граф окончательно чокнулся, то ли знает, что делает. А мне, в сущности, какая разница? И Государю мороки меньше.

– Спускаем?

– Ага. Вот сюда давай, братец.

Мы лодку на край плоской скалы перенесли. Так, чтобы нос на треть над бурлящим ручьем свешивался. Из ручья то тут то там торчат куски скалы, как выточенные акульи плавники. Деревянное корытце об них вдребезги разобьется. И, может, это произойдет раньше, чем мы просто убьемся о скалы.

– Не доверяешь? – граф встал рядом со мной у края, покачал рукой лодочку. – Я на совесть ее сделал. Мне весь народ помогал. Считай, народ в нее душу вложил, – прорвемся!

– А у вас, граф, есть душа? Настоящая русская душа.

Хитро на меня смотрит. Все теперь хитро на меня смотрят. Может, и я стал хитро на всех смотреть?

– А сам, – говорит, – как думаешь?

– Не знаю, – отвечаю. – Я вас, Федор, спросил, потому что вы вроде ничем не отличаетесь от нас: от меня, от Государя, а вроде и совсем другой.

– Хочешь честно?

– Хочу. Но вы же не ответите честно.

– Не отвечу, потому что и сам не знаю. А знал бы – вот тут уж не ответил бы. Но мы-то с тобой совсем скоро сами это узнаем. Горизонт уже вон протек. Светает. Поехали.

Он поднял два коротких деревянных весла и протянул одно мне:

– Ты на переднюю банку садись и подруливай. Я основную работу сделаю. Да не боись – проскочим.

Стараясь не повредить лодчонку, я переступил внутрь через борт. Она легла на бок, и дерево тоскливо застонало.

Усевшись на доске лицом по носу, я обернулся на оконный проем, из которого вылез, но ничего уже не смог разглядеть – внутри осталась только густая темень.

– Все, поехали! – без лишних приготовлений, Тощих толкнул лодку – она, натужно скребя килем об острые сланцы, перевесилась с края и соскользнула в бурный ручей, который был едва чуть шире самой лодки.

Граф запрыгнул в последний момент на корму.

Черные акульи плавники бросились нам навстречу, обступили, замелькали. Лодка, мечась от скалы к скале, билась обо все подряд, увлекаемая вниз потоком и силой падения. Ручей то круто заворачивал по каменным желобам, то просто обваливался водопадиками в расщелины.

Меня сразу же приложило о борта, и я чуть не вылетел. Я вцепился в доску, на которой сидел. Лодчонка набирала скорость и вместе с тем шла все плавнее.

Граф хохотал или рычал, и его клекочущий бас вплетался в гул воды и скрежет весла о камни.

Я не знал, как помогать, и просто прижал к себе весло.

Посудина входила в виражи, проскальзывая по обтесанным водой желобам, неслась вниз вдоль кладки замковой стены, уже почти не сотрясаясь от ударов, а только вздрагивая, когда под килем проходил очередной акулий плавник.

Вираж, еще вираж, провал, водопад, снова виражи. Граф вопил и заходился от восторга, и мне тоже стало как-то поспокойнее, хотя я так и не решился отпустить руки.

Скалы и стены закружились, слились в единый мелькающий поток, будто смешались с ручьем. А мы скользили все быстрее и быстрее, и ориентироваться я мог только по рывкам – в какую сторону меня мотает, значит, в противоположную заворачиваем. Разобрать уже стало ничего нельзя, и я прикрыл глаза, чтобы не мешали, и стал помогать лодке весом, прижимаясь к бортам на виражах, чувствуя, как меня вжимает в пропитанное смолой дерево. Еще пару раз меня стукнуло рожей, но это было уже не страшно, а даже приятно, потому что приложившись зубами я мог быть уверен, что что-то еще происходит вокруг, и я не потерялся окончательно.

Все вдруг пожрала гулкая темень, булькающая и ухающая, и я не мог понять, открыты у меня глаза или закрыты.

– Там впереди водопад, – проорал граф. – Тот самый! Только мы с него не будем падать. Просто дальше поплывем.

Его голос отскочил от сводов пещеры многократным тяжелым эхо, которое пожрал гул приближающегося водопада еще до того, как оно успело затихнуть.

Я весь сжался, приготовившись к падению, как тогда, с веревкой.

Водопад ревел все ближе, ближе. На самом краю поднялась сплошная завеса водяных капель, и я задержал дыхание перед тем, как рухнуть в пропасть.

А когда открыл глаза, вокруг лодки разлилась гладь спокойной ртутной воды. Из неподвижного зеркала тут и там торчали верхушки островков, стволы живых деревьев и крыши покосившихся хижин.

Спокойствие воды нарушало только деликатное весло графа, которым он без плеска толкал нас вперед.

Я осмотрелся и тоже попробовал толкнуться веслом. У меня вышло шумно и не в такт с графом, лодку начало заносить, но он умело подправил курс коротким гребком и ободрительно гыкнул. Как-то почти шепотом, будто сам боялся нарушить покой затопленной земли:

– Давай, – шепчет. – Я справа, ты – слева. Потом меняемся. Ии, раз! Раз! Раз! Раз! Отстаешь. Раз! Раз! Раз!

Лодка заскользила быстрее, едва колыша густую поверхность разбегающейся рябью. Я греб, но постоянно отставал от графа или, наоборот, торопился, и ему приходилось поправлять нашу траекторию дополнительным гребком.

Проплывающие мимо крыши хибар кучковались, отмечая хутора. Деревья иногда образовывали небольшие рощи. Тут и там из воды торчат оструганные промокшие жерди и болтаются белые поплавки: под водой растянулись сети.

Вдалеке на крыше одной из хижин сидит сгорбленная фигура, но что делает человек, не могу пока разобрать.

– Что тебя гложет так, – вдруг спрашивает граф. Теперь он говорит чуть громче, словно перестав бояться спугнуть тишину.

Я молчу, не знаю, что ответить. Вроде и не печалит ничего, а все равно тоскливо. А что, почему – черт его знает. Жабья тоска.

– Что, Татьяна тебя уела?

– Кто она вам? – спрашиваю. – Дочь? Племянница?

– Хах! – коротко и, кажется, вполне добродушно смеется в ответ. И смешок разносится сквозь водянистые испарения, долетает до человека на крыше – тот оборачивается и следит за нами, пока мы приближаемся.

– Да просто прошмандовка какая-то. Прибилась как-то, да так и осталась. Давно это было. Тогда еще жизнь совсем другая была.

– Чего она хочет? – и сразу пожалел, что спросил.

Граф хмыкает:

– Спроси что полегче.

– Я думал, – говорю, – что она за вас. Или за меня.

– Не бери в голову, – отвечает, и отеческая теплота у него в голосе. – Она за свою тайну. Последнее слово – это всегда сложно. А уж для девки тем более. Как бы поярче остаться в памяти, как бы понравиться. Уйти поэффектнее. Тут уже любые идеологии проваливаются, если девка начала сомневаться. Как начнешь занимать позицию: так я мол думаю и так. Вот такая я вот и такая – сразу судить начнут, разбирать по косточкам. Этому понравится, а этот нос поворотит, а хочется же сразу всем. Вот и остается беспроигрышный вариант – тааайна. Бабу хлебом не корми – дай полелеять свою загадку. И все сразу ведутся: «ах, ничего по ней не понятно – таинственная женщина!». Смотри!

Он перестал грести, лодка начала плавно замедляться. Я перегнулся через борт и заглянул в воду: зеркальная гладь возвратила мне собственную рожу с разорванной щекой и отсутствующим ухом, темный борт лодки и далекое ртутное небо.

– Смотри! – он погрузил весло вертикально в воду, и оно уперлось во что-то, едва утопив лопасть. Граф поднял весло назад – на нем остались подтеки ила и водоросли, зачерпнутые со дна.

Я хмыкнул и отвернулся.

– Подожди, – окликнул меня граф. – Смотри!

Он снова окунул весло, и оно легко ушло под воду до рукояти. Граф перегнулся за ним следом и погрузил под поверхность металлической воды всю руку почти до плеча. Вытащил весло – оно осталось чистым.

– И знаешь, в чем прелесть: никогда не знаешь. Главное, баба сама обычно не знает. Вот и пользуется. Беспроигрышно, поэтому неинтересно. Хотя это, может, мне, старику неинтересно. А молодым же все тайны подавай. Что ты в ней нашел? Ведьма и ведьма.

Ведьма и ведьма. Снова заглядываю за борт – та же густая вода. Нам бы ланей с тобой посмотреть, пташка. Обещал ведь тебе ланей, а обманул. На дне реки много, наверное. Лежат, пока их объедают сомы. Мокрые оленьи туши, распухшие, глаза у них с поволокой.

Мы поравнялись с рассыхающейся серой дощатой крышей, на которой сидел старик. Он вяло выбирал из воды драный, перепутанный невод. Перед ним стояло такое же старое и потрескавшееся, как сама изба, корыто, и он скидывал в него мелкие предметы, которые застряли в сети: консервные банки, обувь, резные деревянные фигурки, видимо, отвалившиеся с затопленных изб.

Старик провожал нас глазами, кажется, внимательно вслушиваясь в разговор. Когда мы проходили совсем рядом, он вдруг заговорил ворчливо, будто говорил сам с собой, но достаточно громко, чтобы мы услышали:

– Бабам – им вечно мало, потому что не знают, чего хотят. А пуще всего, что не знают, чего могут хотеть. И как чего-нибудь получают, то сразу «Ой, а можно же было хотеть больше!». И хотят, и так без конца, пока не залетит или не прибьет кто с горяча. Кхе.

В его драной сети затрепыхалась серебристая рыбка. Он бережно выпутал ее и отправил обратно в воду.

К нам старик, казалось, совсем потерял интерес и уже даже не смотрел в нашу сторону.

– Близко уже, – говорит граф. Совсем немного. Нам-то еще далеко, но придется быстро. Рассвет уже на носу. Чуешь, как зыбко стало?

Я осмотрелся: над водой стелился низкий клочковатый туман. Домов стало меньше, да и деревья торчали изредка. Туман сливался с водой, подрагивал.

Вдруг от пелены отделилась темная тень. Густая и шероховатая. Донесся мерный плеск, словно огромное животное, пыхтя, пересекало затопленную долину. Тень приблизилась и нагнала нас: туман расступился, и из него вынырнул острый нос парохода. Он проходил совсем рядом с нами. Я мог протянуть руку и коснуться холодного белого металлического борта.

Колесо ласково загребало воду, не стесняясь потревожить гладь, оставляла в ней шрамы водоворотов и клочки белой пены.

– Он в Ив идет, – сказал Граф. И добавил мягко, чуть помедлив: – Ну, хочешь, я тебя на него ссажу. До рассвета там будешь. Хочешь ведь?

Мне вдруг стало тепло, я почувствовал, как растрескавшиеся губы растянулись в улыбке.

Лукавишь, граф, хитришь. Не проведешь. Я помолчал чуть-чуть и ответил:

– Хочу, граф. Но у нас с вами дело есть. Давайте-ка его закончим до рассвета.

Уверен, он тоже улыбнулся за моей спиной, и кивнул своей козлиной растрепанной бородкой.

Корма теплохода скрылась в тумане.

Граф сильно толкнул с правого борта и изменил наш курс. Мы разрезали носом туман и скоро уткнулись в топкий травянистый берег.

Тощих легко выпрыгнул в своих забродниках и оказался по пояс в воде у самого берега. Я оставил весло и перескочил на ближайшую кочку.

– Идем, – поторопил меня граф.

Туман над топью пропитался мерцающим серым светом. Мы бросили лодку и зашагали по кочкам. Они мелькали у нас под ногами, чередуясь с полыньями застывшей черной воды.

Потом рельеф пошел вверх. Кочки выросли до холмов. Мы стремительно забирали к небу. По склонам предгорий скатывались россыпи сел и деревенек в несколько домов. В низине развернулся лесной ковер. Туман тоже пропал, а из-за мутного рваного горизонта сочилось предрассветное марево.

Мы поднимались все выше по осыпающемуся склону. Впереди и наверху маячил заснеженный пик.

У меня появилось тревожное чувство, что за нами кто-то наблюдает из расщелин или из-за валунов на склоне. Но ни одной человеческой фигуры мне не попадалось. Даже птиц не было. Я нервно озирался, пытался подловить наблюдателя, но вокруг не нашлось ни души.

– Просторная здесь Русь, – сказал я, лишь бы отвлечься от паранойи.

– Русь в голове, – тут же ответил Тощих. – А тут люди и территория. Назови Бабайкой – будет Бабайка. Пустое заглавие.

Граф шел впереди, я видел перед собой его спину в клетчатой рубахе, заправленной под резину забродников. Из-под сапог у него постоянно осыпалось мелкое крошево, и мне приходилось внимательно смотреть, куда наступаю, чтобы не поскользнуться. И все же шли мы очень быстро.

Луга сменились голым камнем, стало колко-прохладно. Порода отчего-то была черной, словно выжжена пожаром.

Мы поднялись еще выше, и обгоревшие скалы стал припорашивать робкий снежок. Сначала отдельными крупицами, а потом повалил. Из сплошной белизны уже только отдельные острые утесы чернеют.

– Здесь и впрямь красиво, – проговорил граф, закрываясь рукавом от ветра. – Жаль, что мы так торопимся.

– А что здесь случилось? – спрашиваю. – Земля выжженная.

– Так это Жар-Птица.

Я представил огромную огненную тварь, поливающую здесь все ревущим пламенем из разверстой пасти.

– Охраняла Русский Дух, никого не пускала к нему кроме Государя. Я слышал, на нем поэтому и мясо не растет, что он в ее огне обгорел пару раз.

– А где она сейчас? – и снова озираюсь. Не она ли наблюдает за нами? – тревожное чувство стало сильнее.

– Съели. В прошлом году. Местные. Голодный год был.

– А кто теперь охраняет Русский Дух?

– Никто. Пока Жар-Птица не переродится, сидит один, мерзнет.

– То есть к нему любой может прийти? Кто до вершины доберется.

– Да кому оно надо? – он вроде смеется, но ветер смешивает звуки и не дает разобрать. – Что, местные мужики, Русского Духа не видали, чтобы тащиться на Кудыкину Гору? У них в каждой избе и Русский Дух и Русью пахнет.

– А кто его кормит?

– Да вроде ты собирался. Но что-то не заладилось, – отвечает граф. Кажется, без упрека.

– Немного еще.

Вершина перед нами маячит. На отвесном заснеженном пике отразилось сияние: первые солнечные лучи нащупали гору.

– Нам сюда, – граф дернул меня за рукав и свернул с открытого склона в ущелье, которое поясом охватывало вершину.

Дышать стало легко: ледяной воздух заливался в легкие. Ветра в ущелье не было, и снег планировал редкими медлительными хлопьями.

Беспокойство стало невыносимым. Я то и дело оборачивался, смотрел то вверх – на края расщелины, то заглядывал за валуны. За нами кто-то шел по пятам. Я был уверен, что кто-то точно идет, но никак не мог никого поймать. И чувство было таким неясным, будто это я сам иду, но об этом забыл. Из-за этой зыбкости я не стал беспокоить графа.

Он проваливался в снег по колено с каждым шагом, отдувался, стараясь не терять темпа.

Ущелье плавно завернуло, охватывая склон, и уперлось в отвесную гранитную скалу. У ее подножья притулилась съехавшая набок лачуга. Не то сарай, не то хлев.

Мы подошли ближе. На перекошенной двери висел чугунный амбарный замок. Сквозь неплотно пригнанные доски стены потянуло теплым затхлым запахом мокрой псины. Приятный, уютный запах.

– Дай нож, – попросил граф, – тот, который я тебе давал.

Я помедлил, но все же вытащил клинок из-за голенища и протянул ему.

Тощих ловко перехватил нож, поддел им петли двери и, надавив, снял створку. Она со стоном повалилась наружу, повиснув на петле замка, который теперь не давал ей окончательно отвалиться и утонуть в снегу.

Из проема нас обдало жаром и сыростью. Граф первый шагнул внутрь, не пряча нож. Я поспешил следом. Украдкой запустил руку во внутренний карман плаща. Нащупал томик и мягкий комочек.

Глаза привыкли к полумраку. Солома на полу, слиплась от испражнений. В сарае нет окон, и густой запах свалявшейся шерсти почти осязаем. Свет проливается только через щели в досках и выломанную дверь.

В дальнем углу поблескивают два глаза. Я встал рядом с графом, чтобы успеть среагировать. Но он совсем не спешит идти дальше. Осматривается.

У стены привалился скелет. Старый, в ободранном тряпье. А рядом с ним погрызенная скрипка.

Глаза в углу двигаются: то гаснут, то снова отражают ворвавшийся тусклый свет.

Тихий скулеж, возня. Глаза приближаются: из темного угла показывается вытянутая морда с доверчивыми заломленными ушами, а за ней и вся облезлая дворгяна. Пес припадает на переднюю лапу. Бока у него ввалились, ребра проступают сквозь клочки грязной белой шерсти. Вокруг одного глаза угадывается коричневое пятно.

– О, мой милый Дух, – говорит граф.

Пес опасливо подбирается к нам. Чуть бочком, чтобы, если что, отпрянуть назад.

Я напряженно наблюдаю за графом, что он будет делать. Хотя меня тянет обернуться и выглянуть в дверной проем, – тревога стала почти невыносимой.

Но граф ничего не делает, и нож так и не спрятал. Ждет.

Собака подбирается ко мне, заглядывает в глаза своими вполне обычными темными собачьими глазами. Ни сияния, ни бездны. Обычные темные печальные собачьи глаза.

Он наклоняет голову на бок, ища ответа, и приветливо хлещет хвостом себя по ногам, еще не решив, рад он или боится.

– Прости, малыш, – говорю. – Нечего тебе дать пожрать.

И смотрю в собачьи глаза и думаю: ну что же я за мудак? Что мне, так сложно было выдавить пару строк, чтоб накормить его? Где нет ни бога, ни праздных радостей. И тошно от себя и стыдно. Просто урод.

Граф тоже за мной наблюдает. А собака, кажется, ничуть не расстроившись моим отказом, припала на передние лапы и на брюхе по соломе поползла к самым моим ногам. Хвостом виляет.

Я стою и двинуться не решаюсь.

А он подползает и лижет мой сапог розовым шершавым языком там, где из сапога обломок стрелы торчит. И так блаженно пахнет от него мокрой псиной, и я жадно вдыхаю этот запах и ртом, и дырами в носовом хряще.

Чувствую, как колет в ноге, будто кровь туда вдруг прилила. И тепло разошлось, и вдруг каждый палец ощущаю. А собака все лижет, не жалеет сил, и стрела вышла из ноги и упала перед псом на солому.

Я присел на корточки. Медленно, чтобы не спугнуть. Но собака все равно напряженно дернулась, поджала хвост и отстранилась от протянутой руки. Я оставил руку, обернув к нему ладонью, и замер. Тогда он приблизился и тыкнулся в ладонь холодным шершавым носом.

Граф не мешал мне. Я осторожно запустил руку во внутренний карман под полу плаща и остановился – Тощих напрягся, лезвие ножа предостерегающе указало на меня.

Я как мог плавно достал из кармана шерстистый комочек. Увидев его, граф снова порасслабился.

Снова очень захотелось обернуться, но я не стал, чтобы не пугать пса.

Протянул растерзанный комочек к собачьему носу, дал понюхать и положил на солому:

– Прости. Я убил.

Собака прижала уши и еще раз внимательно обнюхала мертвого щенка. Толкнула его носом, – он не двигался. И на щенка был уже мало похож: скукоженное тельце в клочках белой шерсти.

Собака тихо заскулила и улеглась, прижавшись головой к комочку. Обхватила его лапами и принялась вылизывать изодранное тельце. Ее язык счищает грязь и коросту с шерстки. Она лижет его погрызенный мышью носик, обломки торчащих ребер, ссохшиеся лапки.

Когда она добирается до тонкой шейки, которую я свернул, трупик начинает мелко дрожать, как бывает, когда внутри копошатся жучки и черви.

Одной лапкой дернул, потом другой. И, волоча изуродованные задние, не разлепляя глаз, пополз под грудь к матери. Ребра так и торчат из раздавленного бока, но, может, еще затянется все, малыш. Все у тебя срастется. Ты уж меня прости.

Я протянул руку и погладил собаку по теплому покатому лбу. Она подставил голову и дала себя почесать. Но хвост поджала. Боится.

– Мы выпустим его? – на всякий случай спрашиваю у графа.

Зачем спрашиваю – не знаю. Разве что время потянуть.

– Ты же знаешь, что нет, Саша. Зачем спрашиваешь?

– А может, – говорю, – это все же выход?

Граф качает головой и подходит ближе:

– Куда он пойдет? Посмотри на него: облезлая псина. Издохнет за просто так. А я наведу порядок.

Он садится на корточки рядом со мной. Без резких движений, тоже протягивает к собаке руку.

Я продолжаю чесать пса, а свободной рукой лезу в боковой карман.

– Без глупостей, Саша. Не усложняй. И так времени мало. Ты знаешь, что так будет лучше, правда? – говорит и тянет нож к собачьему горлу. Пес стоит и доверчиво хвостом виляет. То на меня, то на него смотрит.

– Одна строчка, – говорю. – Только одна, – и протягиваю ему клочок желтой бумаги. На нем красные буквы нацарапаны.

– Что одна? – граф посмотрел мне в глаза и приставил нож к самому собачьему горлу.

– Просто одна строчка, – говорю ему. – Я все же написал. Для вас.

И пожимаю плечами как можно безразличнее.

– Прочитайте, так легче пойдет. Он хоть чуть-чуть подкормится, и вы его легче присвоите.

– Что прочитать? – щурится на меня сквозь густые брови.

– Одну строчку, – отвечаю, и всю свою скуку в эту фразу хочу вложить, чтобы поверил.

Его глаза скользнули на тонкие корявые буквы.

– Одна строчка… И что?

Снова смотрит на меня. И, кажется, не понимает.

Неужели ошибся? Неужели у него нет души, и ему наплевать на строчку? Но зачем тогда…

– Так-так…

Белый заслонил собой проем, легким шагом проскользнул внутрь и остановился, рассматривая нас сверху-вниз. В его позе проглядывало что-то змеиное.

– Одна строчка? – вопросительно прожевал Тощих.

– Я вовремя, – Белый сощурился и вдруг улыбнулся. – Натянул старика, братец?

– Одна строчка! – возмущенно ответил граф

Нож дрогнул в его руке и упал на солому. Он схватился двумя руками за измятый листок:

– Одна строчка. Дурак! Что ты наделал? Я бы всех спас. Одна ебаная строчка!

– Одна, – подтвердил я.

Граф заскулил, собака с интересом приблизилась к нему и сочувственно облизала ему лицо. Он отстранился, с яростью шевеля губами, повторяя злополучные буквы. Осел на солому, отполз к стене и оттуда затравленно с ненавистью бросал на меня короткие взгляды, когда последними усилиями воли мог заставить себя оторваться от клочка.

Белый Пушкин молчал, скрестив руки на груди, и наблюдал за нами.

– Уже рассвет, граф, – говорю. – Не серчайте. Так надо было. Да и Татьяна попросила.

Он смог только злобно оскалиться и зашипеть:

– Одддна строчка!

Я кивнул и вытащил из внутреннего кармана томик. Зеленый томик, золотое плетение, тонкая буква К. Раскрыл его, там в вырезанных страницах уютно устроился маленький револьвер. А в отдельной ложбинке пуля. Одна единственная, блестит.

Вот и твое время, пташка. Ты ведь уже догадалась обо всем, правда? Догадалась, зачем ты нужна мне, милая, и куда я тебя вложу. Бах – и будем мы с тобой властвовать над всеми русскими душами. Только ты да я. И наведем, наконец, порядок.

Вытаскиваю гладкую пулю. Она внутри пустая. Как раз для тебя место, пташка. Ну, полезай в пулю. Сверни свое растраченное время, уложи его вместо пороха. И сама полезай. А я тебя сейчас раз – в барабан. Боек взведу и на волю в собачий лоб выпущу. Ты уж прости, пташка, что вложил тебя в то, чтобы пристрелить побитую собаку. Таково наше дело. Но ты ведь знаешь, в чем смысл? Чью-то душу вложить придется. Чье-то время надо было собрать.

Клик – вставил. Щелк – взвел.

– Ну нет, братец, – белый качает головой. – Так не пойдет дело. Оставь его. Он мой. Так всем лучше будет.

Смотрю: у него в руке такой же маленький револьвер. И пуля там есть, наверное.

– Но у тебя нет души, – говорю. – Ты ему ничего не сделаешь. А мне эта пуля – что? Я и так мертвый. Зато у меня пташка есть. Вон, в пуле сидит, затаила дыхание.

– Так и у меня пташка есть, – отвечает. И на собаку наставил револьвер. – В пуле сидит, затаила дыхание. Правда, пташка? Между глаз песику целишь.

– Нет, пташка. Не между глаз. Ты в моей пуле и в самый левый глаз мы метим.

И придавил уже крючок, но Белый урод тут же перехватил:

– Нет, пташка, в правый. В моей пуле в правый глаз. Видишь?

Я рывком на него револьвер перевел:

– А теперь, пташка, ты белому Пушкину в левый белый глаз смотришь. И прямо сейчас его вышибешь.

А он тут же, каждое мое движение повторяет:

– В сгнивший нос целим, и сейчас нашему черному братцу мозги вышибем.

Прижал палец к крючку:

– Ты моя, пташка. И только моя. Всю дорогу со мной прошла, с тобой и большое дело сделаем. Но для начала пристрелим Белого.

– Да и со мной немало. В избушке сидели вместе, и дракона с тобой победили.

– Пташка, мы целимся в его правый глаз.

– Не жалко? – спрашивает. – Потратишь на меня пташку – она выпорхнет. А солнце почти взошло. Из одной жадности потратишь нашу малютку, только бы мне не досталось? А ведь Русским Духом должны владеть идеалы, правда, пташка?

Собака с любопытством наблюдает за нами. Смотрит то на одного, то на другого, поводит заломленными ушами.

Времени и правда почти нет.

– А если так, – говорю, – и приставляю к подбородку себе револьвер. Ты смотришь, пташка, через дуло на мою буйную голову. Нажму крючок – размозжишь ее вдребезги.

– Предположим, – Белый, не медля, повторяет за мной. – На мою идеальную кожу на обритом лице смотришь. И продырявишь мою белую голову, как только нажму курок.

Ему это, кажется, нравится.

– Ну пристрелишь ты себя. Или я себя: что толку? Все одно – птичка вылетит. А этот с голоду помрет. Решайся, секунды до рассвета остались.

– Это все из-за Татьяны? – спрашиваю. – И снова на него наставляю дуло. – Это же ты был в кощеевом мороке: шелковые простыни, и ребенок бледный, – твой.

– Из-за бабы? – презрительно кривит губы. – Мой ребенок, твой ребенок, – какая разница, кто бабу имеет? Я, конечно, почище, но, в сущности, готов ее тебе уступить. Только собаку отдай.

А во мне ревность вскипает, и бешенство.

– Урод, – говорю. – В левый глаз, пташка.

– Выстрелишь первым – я перехвачу на лету и в тебя направлю. И все равно ведь впустую все. Какой же ты нервный, братец!

И тоже в меня ствол нацелил. Готов спустить на него заветную пулю, лишь бы сдох выродок, но и правда ведь перехватит.

– Раз у нас такой пат, и осталась пара секунд, – говорит спокойно так вдруг, рассудительно. Может, пташка сама решит? Ну-ка направь на псину.

Спокойный его бесчувственный голос. А я такую ярость чувствую, пташка. И ты ведь чувствуешь. Но пусть, гад, по-твоему будет – твоя жизнь и твой выстрел, пташка. Ты одна у нас, милая пуля:

Направил на собаку ствол.

– Между глаз.

И он направил ствол:

– Между глаз.

На мгновение зависли и разом друг на друга стволы перевели:

– Между глаз.

– Между глаз.

И снова на псину. А она невинно с интересом нам в дула заглядывает обычными собачьими глазами. И хвостом все виляет.

– Между глаз.

– Между глаз.

И снова друг на друга. И обратно. И снова. Решай, пташка! Решай, а то солнце встает! Теперь все от тебя, ты глазками туда-сюда бегаешь, отмеряешь время тик-так-тик-так до рассвета, на твоих руках и кровь будет. Чья кровь? Тик-так-тик-так-тик-так. Только на курок все равно я нажму, и ты будешь свободна, и полетишь между глаз и вопьешься в череп, и знаешь точно, чего я жажду, ведь со мной прошла путь, но сама выбирай, сама. Это твоя свобода.

Лети, лети пташка! Бах!

И зеркало треснуло вместе с черепом. Пошло дробиться и с хижиной, и с горой, и с рекой и городом на осколки, и осыпалось вдруг мелким блестящим крошевом.

Осколки за шиворот сыпятся, и нестерпимо спина чешется. И черт с ним со всем, только бы почесаться всласть.

Гольдин Даниил

05.2016-01.03.2017