Kitabı oku: «Четвертый корпус, или Уравнение Бернулли», sayfa 3
Предчувствуя это, мы с Анькой старались задержать его в игровой как можно дольше, неумело прикрываясь тем, что до ужина нам нужно нарисовать тридцать четыре эмблемы, отрепетировать отрядную песню, выбрать девиз и снять с пожарной лестницы Валерку, который примотал к ней тарзанку, сделанную из чьих-то колготок. В том, что это не более чем неумелое прикрытие, Женька не сомневался, подозревая нас в намерениях усложнить его путь к успеху и считая, что мы действуем исключительно из вредности.
– Что сложного в том, чтобы нарисовать тетю Мотю? – спросил он и, не отрывая карандаша, нарисовал в своем блокноте Кейт Мосс.
– Да все! – ответила Анька и с третьей попытки нарисовала тетю Любу.
Остаться Женьку уговаривал даже Валерка, обещая, что в противном случае девизом у нас будет «Мы пупы, мы всех пупее!», а если Нонне Михайловне он не понравится, то Валерка скажет, что его придумал Женька.
– Или «Мы носки, нас не согнешь», – добавил он.
Но Женьку это не остановило. Он, как несгибаемый носок, стоял на своем и смотрел поверх детских голов в окно, где был виден второй корпус с населяющими его бесплатными моделями.
– Ладно, – я взяла у него образец эмблемы, который никто не в силах был перерисовать, и указала на дверь. – Иди уже. Только быстро.
И десяти делений не успела бы отсчитать тонкая стрелочка на циферблате Лехиного секундомера, как Женька схватил свою сумку и выскочил из игровой. Однако то, что он увидел, когда прибежал в первый отряд, не было похожим на то, что он там увидеть ожидал.
Приближался вечер – время ритуальных танцев, поэтому на втором этаже второго корпуса его встретили не пятнадцать готовых на все моделей, а женщины одного из племен Папуа – Новой Гвинеи, в котором брачный период неудачно совпал с сезоном охоты их мужчин.
Красной краски, которой женщины племени придавали чувственности губам, у них было завались, как и синей, которая выгодно оттеняла глубину глаз и подчеркивала изгибы надбровных дуг. Но юные папуаски все равно согласились взглянуть на то, что принес белый человек в своей чудо-сумке, и взяли его в плотное кольцо.
Папуаска, которая была у них главной, о чем говорило густое ожерелье из природного материала на пышной и почти оголенной груди, первой заглянула в Женькину сумку, достала из нее золотую тубу с тушью Guerlain и поднесла к глазам.
– Ништяк, – сказала она на местном диалекте и оскалилась.
Оценив изящность тубы и тонкий аромат, исходящий от изогнутой кисточки, главная папуаска издала победный клич и объявила, что она желает, чтобы Женька немедленно сделал ее такой же красивой, как белые женщины на рекламных буклетах, которыми был набит средний карман его сумки. Того же потребовали и остальные папуаски, что заставило Женьку расслабиться и окончательно потерять бдительность.
Засучив рукава рубашки Baumler, он обвел критическим взглядом разукрашенных папуасок, жаждущих красоты, и спросил, известно ли им, что такое нюд, имея в виду особую технику макияжа без макияжа, который предпочитают женщины в развитых капиталистических странах.
– Нюд? – переспросила главная папуаска.
В игровой воцарилась мертвая тишина. Скорее всего, Женька назвал какое-то запрещенное в этих краях слово, чем разгневал папуасских богов. Лица женщин исказились, обведенные красной краской рты открылись, и ему показалось, что его послали на другие три буквы, но точно он этого утверждать не мог, потому что за дверью послышались топот и шум. Это мужчины племени, которых Сашка привел со стадиона, начали выражать обеспокоенность тем, что то, ради чего они сюда приехали, в полном составе закрылось в игровой и никак не выходит.
Начал беспокоиться и Женька, потому что не понимал, чего от него хотят аборигены: половина слов была на местном диалекте, но явно имела агрессивную коннотацию.
– Нюд, – попробовал объяснить он, чтобы наладить диалог с туземками, – это почти незаметный, естественный макияж с использованием нейтральных оттенков. Главная задача при его нанесении – создать ощущение полного отсутствия косметики. Это показатель хорошего вкуса.
Совершить акт каннибализма женщинам племени не дали их мужчины, которые ворвались в игровую как раз тогда, когда раздетого до трусов Женьку с топинамбуром во рту тащили к жертвенному костру…
– Да не было такого, – сказала Маринка и прислонила Женьку к стене, потому что держать его на себе уже стало тяжело. – До каких трусов? Так, рубаху помяли.
– Это потому что ты вовремя пришла! – Женька сполз по стене на мат и вытянул ноги. Почти сразу же к нему на колени залезла девочка, которую напугал его рассказ о папуасках, и теперь они боялись вместе. – Чуть не разорвали меня на сотню маленьких парикмахеров. Они же все раскрашены, как…
– Жертвы общественного темперамента, – подсказала Анька.
Это выражение мы вычитали в «Общественной жизни» Салтыкова-Щедрина и теперь называли так любую особь женского пола, одетую чуть более вызывающе, чем мы сами.
Женька кивнул и прижал к себе девочку.
– Вот, они самые.
Маринка пожала маленькими круглыми плечиками и надула губки.
– Тоже мне катастрофа! Не надо было мне уходить из корпуса. В следующий раз обещаю присутствовать.
– В следующий раз?! – Женька посмотрел на нее глазами чудом спасшегося Кука. – Спасибо, я лучше пешком постою.
– Ну, знаешь! – Маринка развела руками. – Какие есть!
Развернувшись на каблуках, она вышла в пустой коридор, а Женька уткнулся носом в макушку девочки.
– Давай сюда, что у тебя, – сказал он и взял у нее эмблему отряда. – Здесь нужно немного подправить.
Щелкнув пальцами, он попросил карандаш и ластик и, не вставая с мата, превратил тетю Любу в Кейт Мосс. Ему было неудобно делать это с девочкой на коленях, и ей было неудобно тоже, потому что на Женьке были штаны с острыми заклепками в форме звезд, но они просидели так до ужина. Они сидели бы и после, но по дороге из столовой в корпус была организована специальная очередь к Женькиным коленям в звездах, поэтому дальше девочки все время менялись.
День подходил к концу. Был второй круг девочек и третий. Вова придумывал девизы с призывами к экстремизму, Наташа искала колготки, Сережа подбирал аккорды для «Тети Моти».
– Так тебе нравится девиз про пупов? – спрашивал Валерка и тряс листочком для голосования.
– Да, – отвечала я и смотрела, как под Женькиной рукой молодеет и стройнеет пятнадцатая тетя Люба: халат превращается в коктейльное платье, а наколка буфетчицы – в диадему с бриллиантами из «метеоритов» Guerlain, приклеенных на канцелярский клей. «Всех любить надо, всех».
После отбоя, когда солнце упало за главный корпус, возле скамеек над шапками сирени зажглись фонари. Белые плафоны окружили ночные мошки, на асфальте зашевелились тени. Из окна главного корпуса с противоположной стороны от линейки лагерь выглядел как деревенская улица, где тропинки гораздо популярнее проложенных рядом асфальтовых дорожек и где покосившиеся фасады домов не видны за буйной зеленью, которую никто не косит.
– Закройте окно, сифонит, – попросил Виталик и поежился. – Мне мама не разрешает у открытых окон сидеть.
Анька закрыла окно и спрыгнула с подоконника на пол.
– Сдует тебя, что ли? Посмотри, какой вечер.
– Пол-одиннадцатого – это ночь, – заметил Виталик. – Кто придумал так поздно проводить планерки?
Кожаный диван, на котором сидел Виталик, чавкнул, не сразу отпуская его ноги, внизу послышались шаги. Это Нонна Михайловна поднималась по лестнице советского универмага из кулинарии в галантерейный отдел и очень надеялась, что в пионерскую она войдет последней. Сегодня на ней были черное шелковое платье с погонами и выпуклыми золотыми пуговицами, лакированные туфли с широкими пряжками и алый шарфик, поэтому она ни в коем случае не должна была затеряться в толпе входящих. Увидев нас, директриса остановилась возле лестницы и показала на дверь с надписью «Пионерская».
На первую планерку пришло столько народу, что всем не хватило места за двумя рядами столов. Треть пионерской занимали стол самой Нонны Михайловны, кожаное кресло и два стеклянных шкафа. В оставшейся части стояли похожие на школьные парты столы. У двери – один маленький стульчик. Его называли «для важных персон». Сегодня на нем сидел Борода и испытывал необычайную гордость из-за того, что его пригласили на планерку. Когда мы вошли, он громко поздоровался и так напугал Виталика, что тот чуть не сел Бороде на колени.
– Чаво тебе?! – заревел тот и показал на свободный стол с тремя стульями. – Местов рази нету?
Анька взяла нас с Виталиком за руки и повела к свободному столу у окна. Неловко, когда на тебя смотрят сразу столько людей, но Нонне Михайловне это нравилось. Расправив плечи с погонами, она прошла между рядами и встала возле своего кресла. Ни единой складочки не дало шелковое платье. Обведенные темной помадой губы застыли в улыбке, от легкого поворота головы по волосам пробежал блик света. Ей было пятьдесят.
– Да ладно?! – сказала Анька Гале, и мы уже более внимательно посмотрели на Нонну Михайловну.
Она была стройной брюнеткой с длинным хвостом густых блестящих волос, с розоватой, почти юной кожей. И только строгий взгляд выдавал ее возраст и высокое положение, которое она здесь занимала. Смотрела Нонна Михайловна всегда как бы сверху, но только потому, что так был лучше виден изгиб ее ресниц.
Все называли ее Нонкой, но она об этом не знала, потому что никто не решился бы сделать это в ее присутствии. Так же любящие дети в кругу друзей называют свою маму мамкой. Нонка, как любая нормальная мамка, всегда всех жалела и всем помогала, но за дело могла так надрать уши, как под силу только самой близкой и родной душе.
Лишь один человек мог себе позволить обращаться к ней иначе, чем Нонна Михайловна, – лагерный врач. Сегодня он стоял у окна в безукоризненно белом отглаженном халате, хотя обычно носил более удобный хирургический костюм.
– Аркадий Семенович, – представила его директриса.
Он называл ее Нонна, а дальше следовало что-то вроде «Ты меня убиваешь», «Я тебя умоляю» или и то и другое вместе. Самого его называли доктор Пилюлькин. Он об этом тоже не знал, но догадывался. На самом деле его звали Аркадий Семенович Волобуев, но кто-то, у кого потом, наверное, пропала премия, придумал ему прозвище и сделал все, чтобы оно прижилось. Но, как сказала Галя, «что на клизме ни пиши, все равно приятного мало».
Доктор Пилюлькин был одержим идеями поддержания стерильной чистоты и соблюдения санитарно-гигиенических норм, а всех, кто вставал у него на пути к белоснежным простыням к концу смены и тумбочкам, в которых хранится только туалетная бумага (да и то едва начатая), обливал карболкой и сбрасывал с крыши в крапиву. По крайней мере, так утверждал Валерка, и все ему верили – настолько страшен был Пилюлькин в своем хирургическом костюме и медицинской шапочке, надвинутой до черных с проседью бровей. Особой гордостью Пилюлькина были усы, которые висели под носом аккуратной трапецией и ставили под сомнение то, что он может улыбаться хотя бы теоретически.
– В общем, чуткий, добрейшей души человек, – говоря о нем, Нонна Михайловна сделала акцент на последнем слове, чтобы Пилюлькин об этом случайно не забыл и перестал так откровенно коситься на пыльный подоконник.
– Нонна, ты меня убиваешь, – на вдохе произнес он, но с медслужбой уже было покончено.
– Лола Викторовна, – представила она следующего по важности человека, – моя правая рука.
Нонна Михайловна посмотрела куда-то под стол, и все привстали, чтобы увидеть ее правую руку.
Рядом с кожаным креслом директрисы на раскладном стульчике сидела старушка, такая сухонькая и такая маленькая, что ее даже не сразу заметили. Этой весной она отпраздновала девяностолетний юбилей, но десять лет назад время Лолы Викторовны пошло в обратном направлении, и теперь с каждым прожитым днем она приближалась к волшебной поре детства. Сейчас для нее на дворе были семидесятые, и она считала директором лагеря себя, как это и было в то время. Нонну Михайловну она называла девочкой, потому что не всегда могла вспомнить, как ее зовут, и принимала ее то за пионерку, то за вожатую. Сейчас она официально числилась заместительницей директрисы, но ей об этом не говорили.
– Вам все это интересно? – Галя обернулась и с сочувствием посмотрела на нас с Анькой. Они с Сашкой сидели перед нами, и обоим было скучно, так как все это они уже много раз слышали. – Давайте я вам расскажу кое-что получше.
Галя показала на парня в белой толстовке и поварских брюках, который стоял в противоположном от окна углу: глубокий капюшон, смотрит в пол, лица совсем не видно.
– Олег, – сказала Галя. – У него пирсинг на… – Она пододвинула к себе мой блокнот и нарисовала то место, где у него пирсинг.
– Где?! – Анька развернула блокнот и уставилась на ничем не примечательного до этого Олега. – А ты откуда знаешь?
– В карты на раздевание играли. – Галя прыснула в кулак и, прячась за Сашкину спину, почти легла на наш стол.
Анька немедленно затребовала подробностей, и вместе они чуть не спихнули меня в проход. Нонна Михайловна постучала ручкой по столу, и звук этот оказался громче кашля Бороды, на котором здесь все держалось, а об этом еще ни слова не сказали.
– Что же смешного в том, что Олег с отличием окончил кулинарное училище? – спросила Нонна Михайловна, потому что как раз о нем и говорила.
– Ничаво смешного, вот ничаво, – тихо прошамкала Анька.
Но Нонна Михайловна решила все же выяснить, над чем все сидящие у окна так заразительно смеялись. Двигаясь между рядами столов, она как бы случайно коснулась Сашкиного плеча и заглянула за его спину. Бархатный румянец отразился в одной из выпуклых золотых пуговиц. Задержавшись в такой позе чуть дольше, чем было нужно, Нонна Михайловна выпрямилась.
– Чебурашек этих с детьми будете рисовать, – сказала она. – Мы сейчас по другому поводу здесь собрались.
– Чебурашек?! – В новом приступе смеха Галя легла на наш стол и окончательно вытеснила меня со стулом к окну.
Я прислонилась виском к прохладному подоконнику и увидела черные берцы. В простенке между окнами стоял человек в камуфляже. На берцы налипли сосновые иголки. На левом они сложились в слово «ух», на правом – в «ах». На запястье на тонком ремешке, поскрипывая, раскачивался фонарик. Он был включен и освещал по очереди то «ах», то «ух»: ах-ух, ах-ух.
Борода начал нетерпеливо крякать. Время шло, совсем скоро закроется магазин, до которого двадцать минут ходу, а Нонна Михайловна до сих пор его не представила.
– Точно! Борода! – вспомнила она наконец. – Наш завхоз, кастелянша, сантехник, слесарь, столяр, маляр…
Фонарик перестал раскачиваться, соскользнул с руки, но сразу же был пойман и отправлен в карман камуфляжной куртки. Под ней черная футболка, крепкая шея с пульсирующей жилкой.
– …завскладом, электрик…
Умоляющая улыбка на смуглом лице, карие глаза, поднятая черная бровь. Я посмотрела на лежащий на коленях блокнот и с опозданием прикрыла рукой Галин рисунок.
– Ринат, – тихо сказал человек, слегка пригнувшись, чтобы Нонна Михайловна не сделала ему замечание.
– Даша.
– …садовник, косарь, заведующий инвентарем.
– Нонна Михална, – взмолился Борода, – можно покороче? Дюже спешу.
Нонна Михайловна бросила взгляд на белые круглые часы в простенке между окнами и нахмурилась.
– Иди, – коротко сказала она, надеясь, что он не успеет – часы на пять минут отставали.
На этой же остановке решил выйти и Пилюлькин. В изоляторе его ждала медсестра Светлана. Каждый раз, когда он надолго оставлял ее одну, она очень волновалась и смотрела в окно на первом этаже, грустно вздыхая. Лоле Викторовне она приходилась младшей сестрой, но разница между ними была небольшая. Иногда Светлана путала адельфан с седуксеном, и Пилюлькин спешил проконтролировать, чтобы на ночь она приняла нужное лекарство. В закрывающуюся за ним дверь выпрыгнул Олег.
– Ринат, – объявила Нонна Михайловна, будто в громкоговоритель, но так показалось только мне. – Наш охранник. Завтра открытие смены…
Дальше она обращалась исключительно к Сашке, и вся ее речь состояла из просьб не повторять того, что было в его третьей смене, четвертой и шестой, а вот то, что было во второй, можно сделать еще раз, все равно никто уже ничего не помнит. Я повернулась к Гале и поймала ее взгляд.
– Охранник, – повторила она.
И все. Никакой интересной истории. Только «ах» и «ух», товарищ пионервожатая.
Ближе к двенадцати планерка закончилась для всех. Еще никто ничего не успел натворить, поэтому не было смысла растягивать ее до часу, а то и до полвторого, как это иногда бывает.
– Нет, ну ты слышала?! – Анька спрыгнула на одной ноге по широким ступенькам и, оказавшись на асфальтовой дорожке, продолжила: – «Александр, сделайте мне на открытии смены приятно!» А он ей такой: «Нонна Михайловна, вам очень трудно сделать приятно». А она ему: «Вы вожатый, Александр, и вы должны уметь делать мне приятно».
Наверное, я отреагировала на это замечание не так бурно, как следовало, а именно не начала махать руками, как Анька, и обвинять Нонну Михайловну в домогательствах к Сашке. Анька обиделась. До корпуса Виталика мы шли молча, но для нее это было такой страшной пыткой, что она наконец сдалась.
– Ну поговори со мной о нем, пожалуйста! – Анька села на скамейку под шапками белой сирени и показала на место рядом с собой. Не заметив подвоха, я села. – А я с тобой поговорю о Ринате.
Анька хлопнула густо накрашенными ресницами и как ни в чем не бывало уставилась на меня. Ее кудри и веснушки в свете фонаря стали фиолетовыми, в нос ударил сладкий и липкий запах белой сирени.
– Кто он такой, чтобы о нем со мной говорить?
Анька обрадовалась тому, что разговор все же начался, и даже забыла о Сашке.
– Он тот, кто тебе понравился. Этого достаточно. – Теперь она смотрела на цветы сирени, которые щекотали открытые плечи. – И это очень кстати, потому что если у нас что-то получится с Сашкой, то мне было бы спокойнее, если у тебя тоже кто-то будет.
– Ах, в этом дело! Тогда он мне не понравился. Он для меня слишком взрослый!
– Взрослый?! – Анька засмеялась. – Ну ближе к тридцати ему. А Вилле твоему сколько?
Задела за живое.
– Вилле двадцать восемь. И он, на минуточку, финн и рок-музыкант. – Я подняла указательный палец и многозначительно потыкала им куда-то в небо.
– Если тебе нравятся мужчины другой национальности с экзотическими профессиями, то Ринат – то что надо: татарин, который работает охранником в пионерском лагере. Или ты имеешь что-то против татар?
Я не имела ничего ни против татар в целом, ни против Рината в частности, но Анька продолжала смеяться, а поговорить о нем, возможно, и хотелось, но не так.
– А ты заметила, как быстро Сережа уложил детей спать? – попыталась я сменить тему.
Анька перестала смеяться, но все равно надула щеки, чтобы не случилось новой истерики. Как быстро Сережа уложил детей спать, не заметил никто, потому что в это время Женька лично собирал нас на планерку, чтобы мы не явились туда «одетые, как деревенские клуши».
– Деревенские клуши, – повторила Анька, и случился новый приступ. – Но Женька не зря старался. Ты Ринату тоже приглянулась: девушка другой национальности с экзотической профессией «учительница русского языка и литературы». Может, он еще и Скорпион, как Вилле Вало? Хочешь, я у него спрошу?
В минуты нарушения психологического равновесия, когда возникает острое желание стукнуть собеседника по башке, мы с Анькой пользовались одним успокоительным средством. Его придумал единственный на нашем курсе парень, когда его лишили стипендии и другие успокоительные средства, которые хоть сколько-нибудь стоили, оказались для него недоступны.
Итак, для того чтобы психологическое равновесие восстановилось, нужно посмотреть на небо и произнести монолог раненного в битве под Аустерлицем Андрея Болконского, у которого ввиду сложившейся ситуации тоже возникли проблемы с мироощущением: «Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения». Дальше Андрей говорил: «И слава Богу!» Но в варианте успокоительного средства эти слова должно было произнести небо. И что самое удивительное, оно их произносило.
«Совсем с реек съехал», – решила Анька, когда впервые это увидела, но и сама однажды так успокоилась, когда в Zara не оказалось ее размера платья цвета горчицы. «И слава богу!» – ответила я тогда вместо неба, потому что мой размер был.
– Сегодня столько всего случилось, что мне нужно подняться на крышу и поговорить с небом, – сказала я, вставая со скамейки. – Боюсь, больше ничего не поможет.
Анька наклонилась, чтобы сорвать одну из голубых свечек вероники.
– Сходи успокойся, – сказала она, протягивая мне цветок. – И ничего не бойся.
Сама она осталась сидеть перед корпусом Виталика, а я зашла за кусты сирени и оказалась перед нижней поворотной площадкой пожарной лестницы.
Дорогу на крышу в тихий час разведал Женька. Он оборудовал там курилку, потому что в лагере крыша корпуса – единственное место, где можно уединиться и «подышать свежим воздухом». На крыше в тени огромной старой сосны, которая стояла почти вплотную к задней стене корпуса, действительно дышалось хорошо, да и попасть туда было совсем нетрудно. И если бы Женька не нарядил меня в длинный сарафан, который чем-то ему понравился, и босоножки на каблуках, которые к нему «скандально» подходили, я бы поднялась в считаные секунды, но мне потребовалось на это гораздо больше времени.
Каблуки проваливались в антискользящие дырочки ржавых ступенек, подол цеплялся за металлические занозы перил, дважды я наступила на него и чуть не свалилась вниз, поэтому к концу восхождения успокоительное средство было уже необходимо как никогда.
– Да чтоб тебя! – прорычала я, стоя на крыше и имея в виду Женьку. – Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения.
Чтобы средство сработало, я прислушалась к ответу неба, но вместо него услышала вопрос Рината:
– Ты так сильно боишься змей?
«Ах» и «ух», товарищ пионервожатая.
Ринат стоял возле жестяного парапета у сосны, поэтому я не сразу его заметила. И не заметила бы вовсе, если бы он не подал голос. Ручной фонарик осветил голубой цветок в моей руке, Ринат подошел ближе:
– Или просто любишь крыши?
Я не боялась змей и не любила крыши, но стояла у парапета с цветком вероники в руках.
– Это Леха придумал, чтобы дети уснули, – оправдалась я.
– Он не придумал. Сегодня Исаакий Змеиный, завтра – Еремей Распрягальник. – Ринат посветил фонариком вниз, на спокойное море из белых шапок сирени, затем круг света пробежал по лопухам вдоль стены корпуса Виталика и, провалившись в дыру между стеной и пригорком, растворился в темной дали. – Четвертый корпус стоит выше, чем остальные. Мне отсюда лучше видно. И свет здесь интересно падает.
Он показал на сосну, сквозь ветки которой проходил свет луны, и на искрящийся плешивый рубероид. Столбики вентиляции отбрасывали одинаковые короткие тени.
– Подходящее место, чтобы сфотографировать тебя на контакт.
Внезапно рубероид в искорках перестал быть таким интересным, и я перехватила руку с телефоном.
– Эй! Я не разрешала себя фотографировать. А если ты так любишь свет, сфотографируй… фонарь.
Ринат послушно убрал телефон и запрыгнул на узкий жестяной парапет. Внизу у самой стены шевелились мясистые лопухи, но местами они пробивались прямо сквозь асфальт.
– Упадешь! – крикнула я, мгновенно пожалев о своем дурацком предложении.
Но Ринат спокойно дошел до угла, затем круто повернул и остановился напротив нашего фонаря. Щелкнул затвор камеры, он развернулся, чтобы пойти обратно, но где-то рядом совершенно точно заржал конь. Ринат покачнулся. Я вскрикнула и закрыла лицо руками.
– Ужас как приятно, – сказал Ринат, спрыгивая возле меня на рубероид в искорках. – Но не переживай. Я умею летать.
– Бэтмен, что ли?
– Ну типа того. Не похож?
– На Шалтая-Болтая ты похож. Чуть не стал. – Я подобрала юбку и перелезла через парапет на лестницу. – Это было ужасно глупо.
Ринат сел на парапет и, глядя на меня сверху, негромко крикнул:
– Я же сказал, что умею летать.