Kitabı oku: «Неортодоксальная. Скандальное отречение от моих хасидских корней», sayfa 3
Мне хотелось забыть, что этот день вообще случился. Весь шабат книга жгла меня сквозь матрас, то укоряя, то взывая ко мне. Я игнорировала ее зов: слишком опасно, слишком много людей вокруг. Что сказал бы Зейде, если бы узнал? Уверена, даже Баби пришла бы в ужас.
Воскресенье обволакивает меня, словно запечатанный креплех: уютный, ленивый день с секретной начинкой. Нужно только помочь Баби с готовкой, а потом в моем распоряжении останется еще целых полдня. Баби и Зейде приглашены на бар-мицву54 моего двоюродного брата, что для меня означает как минимум три часа никем не нарушаемого уединения. В морозилке есть кусок шоколадного торта, и я не сомневаюсь, что Баби с ее дырявой памятью его не хватится. Ну разве не прекрасный рисуется день?
После того как на лестнице затихает звук тяжелых шагов Зейде, я смотрю из окна своей комнаты на втором этаже, как мои родные садятся в такси, а затем вытягиваю книгу из-под матраса и с благоговением кладу ее на стол. Ее страницы из полупрозрачного пергамента заполнены убористым текстом: словами Талмуда в оригинале, их английским переводом и комментариями раввинов, которые располагаются в нижней части каждой страницы. Больше всего мне нравятся комментарии – записи бесед древних раввинов о каждом священном изречении в Талмуде.
На шестьдесят пятой странице раввины спорят о царе Давиде и его жене Батшеве, которую он заполучил нечестным способом, – эта таинственная библейская история всегда вызывала у меня интерес. Судя по тому, что тут написано, похоже, что Батшева уже была замужем, когда Давид положил на нее глаз, но царя так к ней влекло, что он намеренно отправил ее супруга Урию на линию фронта, где того убили, после чего Батшева могла снова вступить в брак. Когда Давид наконец женился на бедной Батшеве, он заглянул ей в глаза, увидел в них отражение своего греха и испытал отвращение. После этого он отказался вновь встречаться с Батшевой, и до конца своей жизни она жила в царском гареме, презираемая и позабытая55.
Теперь понятно, почему мне не разрешают читать Талмуд. Учителя вечно твердят: «Давид безгрешен. Давид святой. Нельзя клеветать на любимого сына Божьего и помазанника». Не о том ли самом достославном прародителе рассказывает Талмуд?
Я узнаю, что Давид любил порезвиться не только со своими многочисленными женами, но и с любовницами, с которыми не был связан узами брака56. Таких называют конкубинами. Я громко шепчу это новое слово: кон-ку-би-на, и оно не звучит неприлично (хотя должно бы), а лишь наводит меня на мысль о высоком раскидистом дереве. Конкубиновое дерево. Я представляю себе прекрасных женщин, которые раскачиваются на его ветвях. Кон-ку-би-на.
Батшева не была конкубиной, поскольку Давид почтил ее замужеством с ним, но Талмуд утверждает, что она была единственной женщиной, которую Давид взял уже не девственницей. Я думаю о той красивой женщине на бутылке с оливковым маслом – экстра-девственнице. Раввины говорят, что Богом для Давида предназначались только девственницы и что его святость была бы осквернена, останься он с Батшевой, которая прежде уже бывала с мужчиной.
Говорят, что царь Давид – это мерило, в сравнении с которым нас будут оценивать на небесах. Нет, ну правда, насколько мой грех в виде стопки книг хуже, чем конкубины?
Я не осознаю, что в этот самый момент теряю невинность. Я пойму это только много лет спустя. Однажды я нырну в воспоминания и увижу, что был в моей жизни особенный момент – как и тот, когда я поняла, в чем заключается моя сила, – когда я перестала верить в высшую силу, просто потому, что так было принято, и начала опираться на собственные умозаключения о мире, в котором живу.
А тогда эта потеря невинности привела к тому, что мне стало сложно притворяться. Внутри меня закипал конфликт между моими собственными мыслями и учением, которое я впитывала. Иногда он выплескивался через край моего благопристойного фасада, и окружающие пытались спасти меня от пламени любопытства, пока оно не выжгло меня дотла.
В понедельник утром я не слышу звон будильника, и, когда наконец просыпаюсь, на часах уже 8:40, и у меня только и остается времени, чтобы одеться и выскочить из дома. Я натягиваю толстые черные колготки, которые Баби вчера постирала и высушила на веревке, растянутой над крыльцом; их жесткий и холодный после зябкого осеннего воздуха материал не желает приспосабливаться к форме моих ног и некрасиво морщится у колен и щиколоток. Под светом люминесцентной лампы я смотрюсь в треснутое зеркало в ванной и выдавливаю черные точки на носу. Мои волосы растрепаны и висят как сосульки, хмурый взгляд прикрыт опухшими веками.
Я забыла надеть рубашку под свитер. У нас новое правило: не носить трикотаж на голое тело. Учителя говорят, что, поскольку мы взрослеем, нужно избегать облегающих тканей. Мне грозят проблемы, но уже без десяти девять, и если я выйду сейчас, то как раз успею к утренней молитве в кафетерии. Сегодня мне нельзя опаздывать – на моем счету и и так уже достаточно замечаний. Бог с ней с рубашкой.
Я вбегаю в школу до того, как младший секретарь успевает закрыть дверь в молельную. При виде меня она вздыхает, и я знаю, что она колеблется – впустить меня или отправить в кабинет директора за опоздание. Я с робкой улыбкой просачиваюсь мимо нее в прикрытую дверь. «Спасибо», – шепчу я, не обращая внимания на ее недовольный вид.
Внизу уже стоит восьмиклассница, которую выбрали для чтения молитвы. Я проскальзываю на одно из пустых мест в задних рядах возле Рейзи, которая все еще расчесывает свой каштановый хвост. Я опускаю глаза на молитвенник, что лежит у меня на коленях, но не фокусирую взгляд, и буквы плывут по странице. Я шевелю губами, изображая молитву, когда старший секретарь проходит по рядам, проверяя, повторяем ли мы слова. Рейзи прячет расческу в страницах своего молитвенника и громко напевает вместе со всеми.
Мы молимся Богу нашего народа, которого зовем Ашем, что буквально означает «Имя». Истинное имя Бога невероятно священно и весомо, произнести его значит обречь себя на смерть, поэтому у нас для него есть безопасные эвфемизмы: Святое Имя Твое, Единый, Единственный, Творец, Разрушитель, Всевидящий, Царь Всех Царей, Единоправный Судия, Милостивый Отец, Господин Вселенной, О Великий Создатель – длинный список имен в соответствии с его заслугами. Во имя вот этой божественной сущности я должна каждое утро отрекаться от себя, от своей души и тела; во имя Господа, как говорят мои учителя, я должна научиться молчанию, чтобы один лишь его глас был слышен во мне. Бог живет в моей душе, и я должна провести всю жизнь в попытках отмыть ее от любого греховного следа, дабы быть достойной его присутствия во мне. Покаяние – ежедневная обязанность: каждое утро во время молитвы мы должны каяться наперед за те грехи, которые совершим в течение дня. Я оглядываюсь на остальных, которые, должно быть, искренне верят в свое греховное начало, поскольку беззастенчиво рыдают и взывают к Богу, чтобы тот очистил их души от йецер ха-ра57 – то есть от стремления к злу.
Я разговариваю с Богом, но не посредством молитв. Я беседую с ним в душе и сама признаю, что обращаюсь к нему не так смиренно, как должна бы. Я говорю с ним откровенно, как говорила бы с другом, и постоянно прошу его об одолжениях. При этом мне кажется, что мы с Богом довольно неплохо ладим друг с другом. Сегодня утром, пока все страстно раскачиваются вокруг, я спокойно стою посреди моря девочек и прошу Бога, чтобы этот день вышел сносным.
Найти повод придраться ко мне несложно. Учителя знают, что я не из важных персон, что никто не встанет на мою защиту. Мой отец не раввин, так что, когда они злятся, из меня выходит отличный козел отпущения. Я стараюсь даже глаз не отводить от своего сидура58 во время молитвы, но Хави Хальберштам, дочка раввина, может ткнуть локтем свою подружку Эльке, указывая на приставшую к туфле учительницы туалетную бумагу, и ей сходит это с рук. Если я хотя бы ухмыльнусь, мне тут же сделают замечание. Вот почему я нуждаюсь в том, чтобы Бог был на моей стороне – за меня больше некому заступиться.
Как только я вхожу этим утром в свой класс на четвертом этаже, меня подзывает миссис Мейзлиш, наша учительница идиша. Ее монобровь злобно насуплена. За глаза я зову ее миссис Мейзел – то есть миссис Мышь. Не могу сдержаться – ее фамилия просто напрашивается на насмешку, а еще ее вздернутая верхняя губа открывает два передних зуба так, что она действительно напоминает крысу. Она меня недолюбливает.
– У тебя под свитером нет рубашки, – рявкает на меня миссис Мышь из-за большого стального стола во главе класса, так резко поворачиваясь в мою сторону, что толстая черная коса у нее за спиной хлещет словно хвост. – Даже не думай садиться за парту. Ты идешь прямиком в кабинет директора.
Я медленно отступаю, отчасти радуясь, что меня выгнали. Если мне повезет, у директора будет занято все утро, и я смогу посидеть у нее в кабинете вместо того, чтобы мучиться на уроке идиша. Неплохая альтернатива. На меня, конечно, наорут и, может, даже отправят домой переодеться. Если Зейде не будет дома, я смогу во имя «переодевания» прогулять большую часть учебного дня. Возможно, успею дочитать свою новую книгу об индейской девушке, которая влюбляется в американского колониста в XVII веке. Но всегда есть шанс, что он окажется дома. Тогда он захочет узнать, почему меня отослали из школы домой, а я не выношу абсолютного разочарования на его лице, когда он обнаруживает, что я не та примерная ученица, какой он хочет меня видеть.
– Ну, Двойре59, – вздохнет он с сожалением. – Неужели не можешь ты быть хорошей девочкой для своего зейде, доставить мне немного нахес60, чтобы я мог порадоваться за тебя? – Его идиш звучит грубо, по-европейски, и от его душераздирающе печального ритма я ощущаю себя старой и усталой, когда бы его ни слышала.
Может, и не стоит мне просить Бога о том, чтобы меня отправили домой переодеваться, ради пропуска пары уроков – особенно если есть шанс, что вместо этого мне придется выслушать за обеденным столом лекцию о послушании и долге.
В кабинете у ребецн61 Кляйнман кавардак. Чтобы попасть в него, я толкаю плечом скрипучую дверь, сдвигая с дороги коробки с конвертами и буклетами, и стараюсь не перевернуть открытые коробки, стоящие на краю ее стола. Присесть мне, похоже, негде: на единственном доступном сиденье – деревянной табуретке – лежит стопка молитвенников. Я пристраиваюсь на краю подоконника, там, где краска не слишком облупилась, и готовлюсь к долгому ожиданию. Для таких случаев у меня есть особенная молитва, тринадцатый псалом62 – мой любимый, в таких ситуациях я всегда повторяю его тринадцать раз. «Услышь мою молитву, Ашем, и мольбе моей внемли», – тихо бормочу я на иврите. Драматичное воззвание, но отчаянные времена требуют отчаянных мер. К тому же это самый короткий псалом, и запомнить его проще всего. Пожалуйста, пусть обо мне не сообщат Зейде, молча молюсь я. Пусть она просто сделает мне выговор, и я больше никогда не забуду надеть рубашку. Пожалуйста, Боже. «Доколе врагу моему возноситься надо мною…»
Снаружи громко сплетничают секретари, поглощая перекусы, конфискованные во время утренней молитвы у тех ребят, которые не успели позавтракать и надеялись закинуть что-нибудь в свои урчащие желудки во время первого урока. Следующая перемена только в 10:45. «Доколе будешь скрывать лицо твое от меня, Ашем…»
Я слышу за дверью шаги и вытягиваюсь по струнке, когда директриса втискивает свое внушительное тулово в кабинет, раскрасневшись от усилия. Я мысленно дочитываю псалом: «Воспою Ашему, облагодетельствовавшему меня». Пара минут уходит у нее на то, чтобы разместиться в огромном кресле за столом, и, даже устроившись, она дышит шумно и тяжело.
– Ну и, – говорит она, оценивающе глядя на меня, – что мы будем с тобой делать?
Я застенчиво улыбаюсь. Не первый раз я в этом кабинете.
– Твоя учительница говорит, что ты постоянно нарушаешь правила. Я вот не пойму, почему ты не можешь просто вести себя, как все другие. Остальные без проблем поддевают рубашку под свитер. Почему же для тебя это проблема?
Я не отвечаю. Ответа от меня и не ждут. Все ее вопросы риторические – я знаю это по опыту. Я должна просто тихо сидеть, склонив голову, с выражением смирения и раскаяния на лице, выжидая конца этой речи. Скоро она выпустит пар и станет более благожелательной, готовой к компромиссу. Я вижу, что ей надоело меня дисциплинировать. Она не из тех директрис, что любят добивать жертву, типа той, которая в шестом классе заставляла меня часами стоять за дверью ее кабинета.
Вердикт вынесен.
– Иди домой и переоденься, – говорит ребецн Кляйнман, вздыхая от безысходности. – И смотри не попадись мне опять на нарушении правил приличия.
Я благодарно выскальзываю из ее кабинета и слетаю вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки за раз. Тот миг, когда весеннее солнце бросается мне в лицо, похож на вкус вина для кидуша63 у Зейде, и первый вдох свежего воздуха – длинный, медленный – щекочет мне глотку.
На углу Марси-авеню и Хупер-стрит я не задумываясь перехожу дорогу, чтобы обойти стороной огромную католическую церковь, которая украшает собой перекресток. Я отвожу глаза от соблазнительных статуй, наблюдающих за мной из-за ограды64. Смотреть на земли церкви – это как смотреть на дьявола, в открытую взывать к Сатане, говорит Баби, когда мы идем мимо этих мест. Я перехожу дорогу обратно к Хьюс-стрит, ускоряя шаг, потому что чувствую на спине взгляды и представляю, как каменные фигуры оживают и грузно ковыляют по Марси-авеню, потихоньку растрескиваясь с каждым шагом.
Я обнимаю себя за плечи и тру их, чтобы избавиться от мурашек. Второпях я почти врезаюсь в идущего мне навстречу мужчину с раскачивающимися пейсами65, который бормочет про себя молитвы. Чтобы обойти его, мне приходится ступить в сточную канаву. Забавно, замечаю я вдруг, а ведь на улице вообще нет женщин. Я прежде не бывала на улице в это время, когда все девочки в школе, а матери заняты уборкой в доме и приготовлением обеда. Вильямсбург кажется пустым и необитаемым. Я шагаю быстрее, перескакивая через лужи грязной воды, которую хозяева магазинов выплескивают наружу. Единственный звук – гулкое эхо моих шагов, отбивающих стаккато по растрескавшемуся асфальту.
Я сворачиваю на Пенн-стрит, прохожу мимо продуктового магазина мистера Майера на углу и взбегаю по лестнице нашего «браунстоуна». Толкаю тяжелые двойные двери и прислушиваюсь, но не слышу ни звука. На всякий случай я тихонько закрываю двери. Мои туфли еле слышно щелкают, пока я поднимаюсь по лестнице, но если Зейде и сидит в своем кабинете внизу, то он меня не слышит. Я достаю ключ из-под коврика, где Баби оставляет его для меня, когда уходит по делам, – и действительно, свет погашен, а дом замер в тишине.
Я быстро переодеваюсь, застегиваю простую голубую рубашку с длинным рукавом до самого верха, так, что воротничок давит мне на шею. Надеваю поверх рубашки свитер и вытаскиваю наружу уголки воротничка, чтобы они аккуратно лежали на темно-синей шерсти. Дважды кручусь перед зеркалом, проверяя, все ли заправлено. Я выгляжу как приличная девочка – такая, какой хочет меня видеть Зейде, какой учителя всегда называют Хави, дочку раввина. Приличная – как дорогая ткань, как изящный фарфор, как вино.
Я спешу по пустым улицам обратно в школу. Мужчины бредут домой с учебы, чтобы пообедать тем, что приготовили их жены, и обходят меня на тротуаре, показательно отворачиваясь в сторону. Я съеживаюсь.
В школе я с облегчением расслабляюсь. Окно классной комнаты выходит на Марси-авеню, и я с безопасного расстояния изучаю улицу и вновь дивлюсь отсутствию цвета и жизни внизу – что разительно отличается от гвалта тысячи девочек, запертых в этом квадратном пятиэтажном здании. Время от времени по Марси-авеню в сторону сатмарской синагоги на Родни-стрит проходит одинокий молодой человек – весь в черном, пальцы закручивают болтающиеся вдоль щек пейсы в тугие спирали. Мужчины постарше носят пейсы заправленными за уши, а руками придерживают свои окладистые бороды, когда те, словно флаги, колышутся на ветру. Все они ходят быстро, опустив головы.
В нашей общине очень важно демонстрировать набожность. Для того чтобы считаться воистину избранными Богом, мы обязаны постоянно являть собой благочестие. Внешний облик – это главное; он может влиять на то, что творится у нас внутри, но также и сообщает миру, что мы от него отличаемся, что ему следует блюсти дистанцию. Думаю, что сатмарские хасиды одеваются таким специфическим и броским образом как раз потому, что этим они обозначают и для сопричастных, и для чужаков глубокую пропасть между двумя нашими мирами. «Ассимиляция, – говорит моя учительница, – стала причиной холокоста. Мы пытаемся быть как все, и Бог наказывает нас за то, что мы его предаем».
Щелк. Миссис Мейзлиш громко щелкает пальцами у меня под носом. Я вздрагиваю.
– Почему не следишь? – строго спрашивает она.
Я нервно листаю свою тетрадь на кольцах и пытаюсь отыскать правильную формулу. Из-за миссис Мейзлиш на меня теперь смотрит весь класс: она показательно ждет, пока я с собой справлюсь. Я чувствую, как щеки заливает краска. Кажется, сейчас мы изучаем брохес66, и у меня точно где-то тут есть «Сборник стандартных благословений». Отыскав правильное место, я демонстрирую свою находку, и миссис Мейзлиш едва заметно утвердительно кивает.
– Как благословляем клубнику? – спрашивает миссис Мейзлиш на идише нараспев, все еще стоя перед моей партой.
– Борэ при ха-адама67, – поет класс в унисон. Я тихо подпеваю вполголоса, чтобы она меня услышала и поскорее ушла обратно в середину класса, чтобы мне не приходилось смотреть на ее подбородок, заросший темным пушком.
После перемены наступает очередь лекции о приличиях. Миссис Мейзлиш продолжает историю о Рахили, святой жене рабби Акивы, с того места, на котором мы остановились, и весь класс увлеченно ее слушает. Она талантливая рассказчица, миссис Мейзлиш, а ее низкий баритон, которым она играет с ритмом рассказа, не дает слушателю заскучать. Она всегда делает паузы на лучших моментах истории, чтобы заправить пару выбившихся волосков в косу или снять невидимую ворсинку со своей юбки, и напряжение нарастает, и девочки взволнованно ждут продолжения разинув рты.
– Не только поистине праведной женщиной была Рахиль, жена Акивы, но еще и исключительно благонравной, до такой степени, что, – тут миссис Мейзлиш делает эффектную паузу, – однажды приколола юбку булавками к собственным икрам, чтобы та не поднималась на ветру и не открывала ее колени.
Меня передергивает, когда я это слышу. Перед глазами рисуются проткнутые женские икры, и в моем воображении эти проколы происходят снова и снова, и всякий раз в этой картинке все больше крови, разорванных мышц, исполосованной кожи. Неужели Бог хотел от Рахили именно этого? Чтобы она изуродовала себя, лишь бы только никто краем глаза не заметил ее колени?
Миссис Мейзлиш пишет на доске слово ЭРВА68 большими печатными буквами.
– Словом эрва обозначают любую часть женского тела, которую следует закрывать, начиная с ключиц и заканчивая запястьями и коленями. Мужчинам предписано покинуть помещение, где присутствует обнаженная эрва. Ни молитвы, ни благословения нельзя произносить, пока в поле зрения есть эрва. Понимаете, девочки, – провозглашает миссис Мейзлиш, – как легко попасть в категорию хоте умате эс харабим – стать грешницей, вынуждающей грешить других, худшей из грешниц, всего лишь отказавшись придерживаться высочайших правил приличий? Всякий раз, когда мужчина замечает ту часть вашего тела, которую Тора велит прикрывать, он грешит. Но что еще хуже – это вы вынуждаете его грешить. Это вы понесете наказание за его грех в Судный день.
Когда звенит звонок – сигнал свободы, моя сумка с учебниками уже собрана и наготове, а куртка в руке. Как только учительница нас отпускает, я вылетаю из класса, надеясь успеть спуститься хотя бы до второго этажа, прежде чем на лестнице случится столпотворение. Я уверенно сбегаю по первым двум пролетам, но притормаживаю на повороте ко второму этажу, откуда вытекают группки галдящих учениц, и пытаюсь пробиться сквозь давку на лестнице. Мне приходится медленно ступать со ступеньки на ступеньку, дожидаясь, пока спустятся другие девочки, которые никуда не торопятся. Кажется, что на преодоление последних двух пролетов уходит вечность, и мне почти нечем дышать, пока я наконец не вырываюсь из лестничной толчеи на первый этаж, где зигзагами пробираюсь между кучками первоклашек к выходу. Я прокладываю прямой путь по двору, окруженному высокими кирпичными стенами с колючей проволокой поверху, сбегаю по широким каменным ступеням и бросаю последний взгляд на безголовых горгулий, восседающих на башенках ветшающего здания.
Свежий весенний воздух будоражит меня, пока я, громко шлепая туфлями по тротуару, мчусь по Марси-авеню, оставляя позади неспешно текущую толпу. Я хочу успеть домой первой. Улицы запружены школьницами в складчатых юбках, переполняющими тротуар и стекающими на обочину. Машины гудят, медленно проезжая мимо. Я чувствую, как рубашка врезается мне в шею, расстегиваю верхнюю пуговку и с глубоким вдохом расслабляю воротничок. Вокруг нет ни одного мужчины – не сейчас, не в это время, когда вся улица принадлежит мне, и только мне одной.