Kitabı oku: «М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества (статья)», sayfa 13
«Глаза говорили: подожди, я буду твоею – я тебя люблю».
«То было одно из тех божественных созданий молодой души, когда она, в избытке сил, творит для себя новую природу, лучше и полнее той, к которой она прикована», – заключает Лермонтов.
Знайте же, Вечная Женственность ныне
В теле нетленном на землю идет…
Все, чем красна Афродита мирская,
Радость домов, и лесов, и морей, —
Все совместит красота неземная.
Чище, сильней, и живей, и полней, —
говорит Вл. Соловьев. «Новая природа – полнее той, к которой душа прикована», – говорит Лермонтов. Тут вечные враги – Каин и Авель русской литературы – неожиданно встретились и обменялись, как братья-близнецы.
Но недаром близнецы враждуют. У Вл. Соловьева Вечная Женственность хотя и «сходит на землю», но сомнительно, чтобы дошла до земли: она все еще слишком неземная, потому что слишком христианская; у Лермонтова она столь же земная, как и небесная, может быть, даже более земная, чем небесная; она и Варенька с родимым пятнышком, и девочка, играющая в куклы, и покойная мать, напевающая колыбельную песню, и «мать сыра земля», та самая, на которую Мцыри, беглец из христианства, упал
И в исступленьи зарыдал…
И слезы, слезы потекли
В нее горючею росой.
«Мать сыра земля» – «земля Божья» – Матерь Божия.
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в мире безродного,
Но поручить хочу душу невинную
Теплой Заступнице мира холодного.
В записной книжке Лермонтова найдены выписки из Посланий Апостольских. Тут же заметка кн. А. Одоевского: «…эти выписки имели отношение к религиозным спорам между мною и Лермонтовым».
Замечательно, что во всей его поэзии, которая есть не что иное, как вечный спор с христианством, нет вовсе имени Христа.
От матери он принял «образок святой»:
Дам тебе я на дорогу
Образок святой.
Но этот образок – не Сына, а Матери. К Матери пришел он помимо Сына. Непокорный Сыну, покорился Матери.
И вот кажется, если суд «мира холодного», суд Вл. Соловьева над Лермонтовым исполнится, если отвергнет его Сын, то не отвергнет Мать.
Религия Вечной Женственности, Вечного Материнства уходит корнями своими в «мать сырую землю» – в стихию народную.
Что такое Матерь Божия в народном всемирном христианстве? Не предчувствие ли в нем того, что за ним?
Христианство отделило прошлую вечность Отца от будущей вечности Сына, правду земную от правды небесной. Не соединит ли их то, что за христианством, откровение Духа – Вечной Женственности, Вечного Материнства? Отца и Сына не примирит ли Мать?
Всего этого Лермонтов, конечно, не видел в себе, но мы это видим в нем. Тут не только приближается, подходит он к нам, но и входит в нас.
Это, впрочем, наше неизмеримо далекое будущее, а Лермонтов входит и в наше настоящее, в нашу сегодняшнюю злобу дня: ведь спор с христианством – наш сегодняшний неоконченный спор.
X
«Смирись, гордый человек!» Ну вот и смирились. Во внешней политике – до Цусимы, а во внутренней – до того, о чем и говорить непристойно, до Ната Пинкертона. Начать Пушкиным и кончить Натом Пинкертоном, – что бы сказал Достоевский о таком смирении?
Нельзя, конечно, обвинить ни Пушкина, ни Достоевского за то, что сейчас происходит в русской литературе и в русской действительности. Но должна же существовать какая-нибудь связь между последним полвеком нашей литературы и нашей действительности, между величием нашего созерцания и ничтожеством нашего действия. Кажется иногда, что русская литература истощила до конца русскую действительность: как исполинский единственный цветок Victoria Regia, русская действительность дала русскую литературу и ничего уже больше дать не может. Во сне мы были как боги, а наяву людьми еще не стали.
Однажды было спящий великан проснулся, рванулся к действию, но и действие оказалось продолжением сна – и снова рухнул великан на свой тысячелетний одр.
Что, если он уже больше никогда не проснется, если это последний смертный сон?
И баюкает его колыбельная песня всей русской литературы:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв, —
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Правда, в последнее время эти «сладкие звуки» перешли как-то незаметно в уныло-веселую песенку чеховского героя, в «тарара-бумбию». Но глубочайшая метафизическая сущность русской литературы, русской действительности и в этой песенке – все та же: созерцательная бездейственность, «беспорывность нашей природы», которую прославил в Пушкине сначала Гоголь, а затем Достоевский: «Смирись, гордый человек!»
Это пушкинское начало, кажется, именно сейчас достигло своего предела, победило окончательно и, победив, изнемогло. Пушкинское солнце закатилось в кровавую бурю. Когда же и буря прошла, наступила слякоть, серые петербургские сумерки —
Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет.
И рыщет в этих сумерках единственный деятель среди всеобщего созерцания – Нат Пинкертон, вечный Провокатор, «самый обыкновенный черт с хвостом датской собаки».
Как лунатики, мы шли во сне и очнулись на краю бездны.
Что же привело нас к ней?
Созерцание без действия, молитва без подвига, великая литература без великой истории – это никакому народу не прощается – не простилось и нам.
На этой-то страшной мертвой точке, на которой мы сейчас находимся, не пора ли вспомнить, что в русской литературе, русской действительности, кроме услышанного призыва: смирись, гордый человек, – есть и другой, неуслышанный: восстань, униженный человек, – кроме последнего смирения есть и последний бунт, кроме Пушкина есть и Лермонтов?