Kitabı oku: «Мессия», sayfa 2

Yazı tipi:

Каждое утро, когда он еще лежал на ложе, приносила ему свежевымытую и выплоенную, белую одежду-рубаху искусная прачка, пятнадцатилетняя Маита, сестра-жена молодого садовника Юбры: бедные люди часто женились на сестрах, чтоб не делить имущества.

А в сумерки слышал Хнум, как на заднем дворе, где опускались в пруд мостки от прачечной, шлепал звонкий валек по мокрому белью и детски-девичий голос Маиты пел:

 
На том берегу – сестра моя,
между нами – заводь речная,
крокодил – на отмели песчаной;
но в воду схожу я без страха,
вода для ног моих – суша;
любовь укрепляет мне сердце,
любовь – чара могучая!
 

Но по голосу ее слышно было, что она еще не знает, что такое любовь. «Скоро узнает», – думал с тихою жалостью Хнум. А однажды запела она другую песенку:

 
Говорит гранатовое дерево:
«Круглость плодов моих – груди ее,
зерна плодов моих – зубы ее,
сердце плодов моих – губы ее.
Что же делает с братом сестра,
пеною вин опьяненная, —
скрыто ветвями дремучими!»
 

И в первый раз послышалось Хнуму в детском голосе Маиты что-то недетское. «Будет как все», – подумал он уже без всякой жалости, и вдруг Сэтово пламя пахнуло ему в лицо, похоть, как тарантул, укусила за сердце.

Знал, что ни люди, ни боги не осудят его, если он, господин, скажет рабе: «Взойди на ложе мое!» – так же просто, как сказал бы в жаркий день: «Дай мне пить!». Но Хнум недаром был человек справедливый и богобоязненный. Помнил, что, кроме жены Нибитуйи, у него двенадцать наложниц и сколько угодно прекрасных рабынь, а у Юбры – одна Маита. Отнимет ли господин последнюю овечку у раба своего? «Да не будет!» – решил он, уехал из Страны Озер и больше не возвращался туда.

Но Маиты не забыл. Пламя Сэтово попаляло кости его, как вихрь пустыни – стебли трав. Не ел, не пил, не спал; исхудал, как щепка.

Нибитуйе ничего не говорил, но она сама догадалась.

Однажды, в загородном доме близ Фив, рано поутру, когда он еще спал, разбудила его Маита, войдя к нему со свежевымытою белою одеждою. Он подумал, что видит ее во сне или в видении; когда же понял, что наяву, спросил:

– Где брат твой, Юбра?

– Далеко-далеко, за морем, – ответила она и заплакала. Потом тихонько подошла к нему, села на край ложа, покраснела, потупилась и улыбнулась сквозь слезы:

– Госпожа прислала меня к господину моему. Вот, раба твоя!

И Хнум ее больше о Юбре не спрашивал.

Этот год был счастливейшим в жизни его, и счастливее всего было то, что Нибитуйя полюбила Маиту также, а, может быть, и больше, чем он. Ревновала его не к ней, а к другим женщинам и даже, странно сказать, к самой себе. А Хнум не знал, кого любит больше – госпожу или рабыню: эти две любви сливались в одну, как два запаха в одно благоуханье.

И теперь, через тридцать лет, вспоминая об этом, шептал он со слезами нежности к старой подруге своей: «Жужелица моя бедная!»

Юбру-садовника услала Нибитуйя в Ханаан, собирать для Хнумовых садов заморские цветы и злаки. А когда он через год вернулся, Маиты уже не было в живых: умерла от родов.

Хнум облагодетельствовал Юбру: подарил ему прекрасный участок земли, четыре пары волов и новую жену, одну из своих наложниц. Помнил ли Юбра Маиту или забыл ее с новой женою – никто не знал, потому что он никогда не говорил об этом и виду не показывал.

Когда же состарился и не мог больше работать в поле, Хнум принял его в свой дом на почетную должность привратника.

Тридцать лет Юбра был послушным рабом и вот вдруг возмутился, сказал:

– Не хочу! Здесь раб, а там свободен.

Тридцать лет не думал Хнум, что сделал злое дело с Юброю, и вот вдруг подумал:

«Мертвые мухи портят благовонную масть мироварника; то же делает и одна малая подлость со всею жизнью человека почтенного!»

III

Глинобитные конусы-житницы стояли у задней стены житного двора. Наверху у каждой было круглое отверстие для ссыпки зерна, а внизу – оконце с подъемной дощечкой для высыпки.

Голые рабы, кирпично-смуглые, в белых передниках и белых скуфейках-потничках, всходили по лесенкам к верхним отверстиям конусов и ссыпали в житницы зерно, струившееся с тихим шелестом, как жидкое золото.

Это был новый хлеб с Миуэрских Озер. Хнум, глядя на него, вспомнил о голодных и велел им раздать целую житницу.

Потом прошел на скотный двор, где была яма-темница, четырехугольная, с кирпичными стенками, кирпичным помостом-крышею и зарешеченным в ней оконцем.

Хнум подошел к яме, наклонился к оконцу и услышал тихое пенье:

 
Хвала тебе, живой Атон, единый Бог,
Небеса сотворивший и тайны небес!
Ты – в небесах, а на земле – твой сын,
Радость-Солнца, Ахенатон!
 

Вдруг сидевший в яме, должно быть, увидев Хнума, запел громко и, как показалось ему, с дерзким вызовом:

 
Когда за край неба заходишь ты,
Жизнью твоею оживают мертвые;
Даешь ты дыхание ноздрям недышащим,
Расширяешь горло стесненное,
И, прославляя тебя из гробов своих,
Воздевают усопшие длани свои,
Веселятся под землею сущие!
 

Хнум отошел от ямы, вернулся в беседку у большого пруда и сел на прежнее место, рядом с Нибитуйей, продолжавшей пеленать своих жужелиц. Иниотеф начал читать новый нескончаемый счет хлебных кулей.

Хнуму сделалось скучно. Прислушался к зловещей тяжести в правом боку, под нижним ребром: страдал болезнью печени. Отец его умер от той же болезни в восемьдесят лет. «Может быть, и я умру, не насытившись днями», – подумал он.

Любил, чтобы каждый день приносили ему что-нибудь из могильного приданого. Сегодня принесли священного навозного жука – Хепэра, из лапис-лазури.

Золотой жук Солнца, Ра-Хепэр, катит по небу свой великий шар, так же как навозный жук по земле – свой маленький шарик. Солнце – большое сердце мира; сердце человека – малое солнце. Вот почему вкладывался в мумию, вместо вынутого сердца, солнечный жук Хепэр с иероглифною надписью – молитвой умершего на Страшном суде: «Сердце рожденья моего, сердце матери моей, сердце земное мое, не восставай на меня, не свидетельствуй против меня!»

«А мое-то, пожалуй, восстанет», – подумал Хнум, вспомнив о Юбре, и усмехнулся: «Удивительно! Нашли с чем сравнить солнце – с навозным жуком… Ну, да, впрочем, когда хорошо на сердце, и навоз – как солнце, а когда скверно, и солнце – навоз!»

Вспомнил другую молитву умерших:

«Да гуляет душа моя каждый день в саду, у пруда моего; да порхает, как птица, по веткам деревьев моих; да отдыхает в тени сикоморы моей; да восходит на небо и нисходит на землю, ничем не удержана».

«А может быть, все это вздор? – подумал он, как в молодости думывал. – Умрет человек – как пузырь на воде лопнет, – ничего не останется. И хорошо бы так, а то ведь, пожалуй, и там заскучаешь?..»

Видел однажды затмение солнца: только что был ясный день, и вдруг все потемнело, посерело, точно подернулось пеплом, и заскучало, замерло, умерло. Так вот и теперь: «Это от печени, – подумал он, – а также от Юбры…»

– С этим кончить надо, – проговорил вслух. – Ступай, приведи его сюда!

– Кого, господин? – спросил Иниотеф и посмотрел на него с удивленьем.

Нибитуйя тоже подняла глаза с тревогой.

– Юбру, – ответил Хнум.

В это время Дио и Пентаур сошли с крыши летнего дома в сад: Зенра доложила госпоже своей, что Тута прислал за нею лодку.

Когда они проходили мимо беседки у большого пруда, Хнум окликнул их и сказал:

– Буду сейчас судить Юбру, раба моего. Будьте и вы судьями.

Усадил Пентаура рядом с собою, а Дио села на циновку, рядом с Нибитуйей.

Привели Юбру со связанными за спиной руками и поставили на колени перед Хнумом. Это был маленький старичок со сморщенным, темным личиком, похожим на камень или глыбу земли.

– Ну что, Юбра, долго ли будешь в яме сидеть? – спросил Хнум.

– Сколько милости твоей будет угодно, – ответил Юбра, опустив глаза, как показалось Хнуму, с тем же вызовом, с каким давеча, сидя в яме, пел песнь Атону.

– Слушай, старик, я тебя помиловал, под суд не отдал, а знаешь, какая тебе по закону казнь? Закопают живым в землю или бросят в воду с камнем на шее.

– Ну что ж, пусть за правду казнят.

– За какую правду, за какую правду? Толком говори, что тебе тогда попритчилось, за что на святых Ушебти руку поднял?

– Я уж говорил.

– Скажи еще раз, язык не отвалится.

– За душу. Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен. Помолчал и потом заговорил вдруг изменившимся голосом:

– Там беззаконные перестают буйствовать, и там отдыхают истощившиеся в силах: узники вместе покоятся и не слышат голоса тюремщика; там малый и великий равны и раб свободен от господина своего!

Опять помолчал и спросил:

– Притчу о бедном и богатом знаешь?

– Какую притчу?

– Хочешь скажу?

– Говори.

– Жили на свете два человека, бедный и богатый. Богатый роскошествовал, а бедный мучился. И умерли оба, и похоронили богатого с почестью, а бедного бросили, как мертвого пса. И предстали оба на суд Озириса. Взвешены были дела богатого, и вот, злых дел его больше, чем добрых. И положили его под дверь, так что дверной крюк вошел ему в глаз и вертелся в нем, когда дверь открывалась и закрывалась. Взвешены были и дела бедного, и вот, добрых дел его больше, чем злых. И облекли его в ризу из белого льна и посадили за вечерю, одесную бога.

– Так-так-так. О ком же притча? О тебе и обо мне, что ли?

– Нет, обо всех. Видел я всякие угнетения, какие совершаются под солнцем, и вот, слезы угнетенных, а утешителя нет; и сила в руке угнетающего, а заступника нет. Сталкивают бедных с дороги, принуждают скрываться всех страдальцев земли; отторгают от сосцов сироту и с нищего берут залог. Из города стоны людей слышны, и вопиет душа убиваемых…

Вдруг поднял глаза к небу, и лицо его точно светом озарилось.

– Благословен Грядущий во имя Господне! Он сойдет, как дождь на скошенный луг и как роса на землю безводную; души убогих спасет и смирит притеснителей. И поклонятся Ему все народы, и будут служить Ему. Вот Он идет!

Хнум слушал со скукой; скука была та же, тот же темный свет в глазах, как при затмении солнца. И это все от Юбры. Позвал его на суд, а вот, как будто не он, господин, судит раба своего, а тот – его.

– Кто идет? Кто идет? – закричал он с внезапною злобою. Юбра ответил не сразу. Глянул на него исподлобья, как будто опять с насмешливым вызовом.

– Второй Озирис, – произнес, наконец, тихо.

– Что ты мелешь, дурак? Один Озирис, второго не будет.

– Нет, будет!

– Это он от Иадов – Пархатых – наслушался об ихнем Мессии, – заметил Иниотеф с презрительной усмешкой.

Юбра молча покосился и потом проговорил еще тише:

– Сына не было; Сын будет!

– Что-о? Сына не было? Ах ты окаянный! Так вот ты на кого руку поднял? – закричал в бешенстве Хнум.

«Печень в голову кидается», – говаривал лечивший его врач о таких внезапных припадках бешенства.

Весь побагровел, тяжело поднялся с кресла, подошел к Юбре, схватил его за плечо и потряс так, что он зашатался, как былинка.

– Вижу, вижу тебя насквозь, бунтовщик! Только смотри у меня, я шутить не люблю…

– Ухо раба на спине его: растянуть бы да выпороть, живо бы дурь соскочила, – поджигал Иниотеф.

Юбра молчал.

– У-у, змея подколодная, вишь, молчит, пришипился! – продолжал Хнум и, вдруг наклонившись еще ниже, заглянул ему в лицо: – Что я тебе сделал? Что я тебе сделал? За что ты на меня злобствуешь?

Если бы Юбра ответил прямо: «За то, что Маиту отнял», – может быть, гнев Хнума погас бы сразу: сердце восстало бы на него и обличило бы, как на Страшном суде. Но Юбра ответил лукаво:

– Я зла на тебя не имею…

И прибавил так тихо, что никто не слышал, кроме Хнума:

– Бог нас с тобой рассудит!

– Да ты что? Что у тебя на уме? – начал Хнум и не кончил; опустил глаза перед рабом – понял, что не так-то легко вынуть мертвую муху из благовонной масти мироварника.

– Ах ты, пес смердящий! – завопил он, уже не помня себя от бешенства: печень кинулась в голову. – Зла на меня не имеешь, а кто донес, кто донес царским сыщикам, что два Амонова лика у меня в гробнице не замазаны? Говори, кто?

– Я не доносил, а если бы и донес, вины моей бы не было: царь велел истреблять Амоновы лики, – ответил Юбра, как показалось Хнуму, уже с наглым вызовом.

– Так вот ты как, сукин сын, грозить мне вздумал? Ну, погоди ж, я тебя!

Поднял палку. Она была толстая, из крепкого, как железо, акацийного дерева: если бы опустил ее на голову Юбры, мог бы его убить. Но Бог спас обоих. Глаза их встретились, и точно Маита глянула на Хнума.

Медленно опустил он палку мимо головы Юбры, зашатался, упал в кресло, закрыл лицо руками и долго сидел так, не двигаясь. Потом отнял их от лица и, не глядя на Юбру, сказал:

– Вон! Чтоб духу твоего здесь не было. Ты мне больше не раб. Развяжите ему руки, пусть идет, и никто не смей его тронуть. Я его простил.

– Может быть, я и ошиблась, – говорила Дио Пентауру, проходя с ним через сад на канал, к Тутиной лодке. – Может быть, вы, египтяне, бунтовать умеете…

– По Юбре судишь? – спросил Пентаур.

– Да. Много у вас таких?

– Много.

– Ну, так не миновать бунта… А как странно, Таур: только что мы с тобой спорили, был Сын или будет, и вот здесь то же…

– То же везде, – ответил Пентаур.

– Из-за этого и бунт? – спросила Дио.

– Из-за этого. А ты рада?

Дио ничего не ответила, как будто задумалась. Пентаур тоже помолчал, подумал и сказал:

– Может быть, из-за этого мир погибнет…

– Пусть, – ответила она, и ему показалось, что огонь бунта уже горит в ее глазах. – Пусть погибнет мир, только бы Он был!

IV

Лодку подали к воротам Хнумова сада, выходившим прямо на Большой канал, которым южная часть города соединилась с северной – Апет-Ойзитом, где находился Престол Мира – Амонов храм.

Дио, узнав, что Тута отложил свидание с нею на несколько часов, решила провести с Пентауром эти, может быть, последние часы: все еще не знала наверное, едет ли завтра. Хотела также проститься с Амоновым храмом: полюбила этот величайший и прекраснейший в мире дом Господень за то, что через него вошла в Египет.

Над необозримым множеством сереньких, низеньких, плоских, точно приплюснутых, слепленных из глины, домиков – ласточкиных гнезд, возвышались, окруженные стенами, три исполинских святилища – Амона, Хонзу и Мут – Отца, Сына и Матери. Тут же, внутри стен, были рощи, сады, пруды, скотные дворы, погреба, житницы, пивоварни, мироварни и прочие службы – целый город в городе – Град Божий в граде человеческом.

С новым царствованием все это запустело: святые ограды были разрушены, сокровищницы разграблены, святилища заперты, жрецы разогнаны и боги поруганы.

Доехав по каналу до священной дороги Овнов, Дио села с кормилицей Зенрой в носилки, а Пентаур пошел рядом.

Завернув направо, на боковую дорогу, к святилищу Мут, вошли в ограду его, через северный вход.

Здесь лунным серпом серебрилось священное озеро бога Хонзу – Озириса Лунного. Розовый гранит обелисков, черный базальт колоссов, желтый песчаник пилонов, зеленые верхушки пальм – все, облитое червонным, уже вечереющим золотом солнца, опрокинулось в воде, как в зеркале, с такою четкостью, что видны были каждое перышко в радужных крыльях Соколов – Солнц на челе пилонов и каждый иероглиф в многоцветной, по желтому песчанику, росписи – россыпи драгоценных камней по золоту: как будто там, внизу, был тот мир, обратно подобный этому, – совсем такой же и совсем другой.

В ямах, вырытых на берегу озера, должно быть, нарочно, чтобы осквернить святые воды, добывали кирпичную глину. Озеро здесь обмелело, тинистое дно обнажилось, и загнивавшая в лужах вода отливала радугой. Тут же повалено было лицом в грязь исполинское, из темно-красного песчаника, изваяние бога Амона, и распряженный буйвол, стоя по колено в воде, чесал облепленный грязью, косматый бок об острый конец одного из двух перьев в божеской тиаре, и от него смердело свинятником.

Рядом с ямами было незапамятно-древнее святилище двух богинь Матерей – Лягушки-Гекит и Туарт-Гиппопотамихи.

При начале мира выползла из первичного ила божественная Лягушка, Повивальная Бабка, и тотчас начала помогать всем родильницам; помогла и рожденью Хонзу-Озириса, сына божьего; помогает и каждому умершему воскреснуть – родиться в вечную жизнь. Так же скоропомощна в родах и Туарт-Гиппопотамиха.

Медные двери святилища были заперты и запечатаны; но в притворе, в двух сводчатых впадинах стен, за драными завесами, скрывались от царских сыщиков обе богини. Огромная, из зеленой яшмы, Лягушка, с круглыми, желтыми стеклянными глазами, добрыми и умными, сидела на своем престолике-кубике. А Гиппопотамиха, из темно-серого обсидиана, в женском парике, с тупым рылом свинухи, со свирепым оскалом зубов, отвислыми сосцами и толстым брюхом беременной женщины, стояла на задних лапах и держала в передних – знак вечной жизни – Крестный Узел.

Двенадцатилетняя беременная девочка, эфиоплянка, обвив шею богини вязью лотосов, упала перед нею на колени и горячо, с детскими слезами, молилась о благополучном разрешении от бремени.

Зенра хотела принести двух горлинок в жертву богиням Матерям за Дио, вечную деву, не-мать, чтобы, наконец, сделалась матерью.

Вошли в притвор. Здесь старушка-жрица, немного похожая лицом на свою богиню Лягушку, купала в медном чане с теплой водой двух священных ихневмонов, водяных зверьков, полукошек, полукрыс, любезных богу наводнений, Хнуму-Ра. После купанья они разбежались, играя: самец погнался за самочкой.

– Пю-пю-пю! – подозвала их жрица тихим чмоканьем и начала кормить из рук размоченной в молоке хлебной мякотью, бормоча молитву о благом разлитьи вод.

Потом, сойдя к озеру, закликала:

– Соб! Соб! Соб!

На другом конце озера забурлила вода, и, высунув из нее глянцевито-черную, как тина, голову, быстро поплыл на зов огромный, локтей в восемь длины, крокодил, зверь бога Собека, Полночного Солнца. На передних лапах его блестели медные, с бубенчиками, кольца, в ушах – серьги, а в толстую кожу черепа вставлено было, вместо похищенного рубина, красное стеклышко. Он был такой ручной, что давал себе чистить зубы акацийным углем.

Выполз из воды на лестницу и растянулся у ног жрицы. Сидя на корточках, она кормила его мясом и медовыми лепешками, принесенными Зенрой, бесстрашно всовывая в разинутую пасть зверя левую руку; от кисти правой оставался только обрубок: ее отгрыз крокодил, когда она была еще девочкой.

– Лучше бы он тогда всю меня съел, – говорила старушка, – не видали бы глаза мои того, что нынче творится…

Не договаривала: «При царе-богоотступнике».

Быть пожранным священным крокодилом почиталось блаженным концом: ни умащать, ни хоронить не надо – прямо из святого чрева в рай.

С материнской нежностью гладила старушка зверя по жестким черепьям спины и называла «Собенькой», «дитяткой», «батюшкой». И чудно было видеть, как свиные глазки чудовища светились ответной лаской.

– Ну что, как тебе понравилась наша крокодилья матушка? – спросил Пентаур Дио, улыбаясь, когда они вышли из притвора, оставив в нем Зенру и отправив носилки вперед.

– Очень понравилась, – ответила Дио, тоже улыбаясь.

– Смеешься?

– Нет. Ваша Мут и наша Ма – одна Небесная Матерь, благословляющая всю земную тварь.

– А как же ты?.. – начал он и не кончил. Но она поняла: «Как же ты убила бога Зверя?»

– По нашей тайной мудрости, – заговорил он, спеша, чтобы скрыть ее и свое смущение, – ближе человека к Богу зверь, ближе зверя злак, ближе злака персть, Мать Земля; и глыба раскаленной персти – солнце, сердце мира – Бог.

– А он этого не знает? – спросила Дио.

– Не знает, – ответил Пентаур, поняв, что она говорит о царе Ахенатоне. – Если бы знал, не ругался бы над Матерью…

«А может быть, и я, вечная дева, не-мать, тоже чего-то не знаю», – подумала Дио.

Шли от святилища Мут к храму Амона по священной дороге Овнов, исполинских, изваянных из черного гранита, уставленных в ряд по обеим сторонам дороги. У каждого на темени, между завитыми книзу рогами, был солнечный диск Амона-Ра, а между поджатыми передними ногами – маленькая, точно детская, мумийка покойного царя Аменхотепа, отца Ахенатонова: бог-зверь обнимал умершего, как будто нес его в вечную жизнь.

Все они, казалось Дио, смотрели на нее так, как будто хотели сказать: «Богоубийца».

Подошли к пилону – огромным, отдельно от храма стоящим вратам, подобью усеченной пирамиды, с радужно-пернатым шаром солнца на челе и высокими для флагов мачтами. По обеим сторонам пилона два гранитных великана, совершенно одинаковых, изображали царя Тутмоза Третьего, Ахенатонова прапрадеда, первого всемирного завоевателя.

В божеских тиарах сидели они на престолах, сложа руки на коленях, в вечном покое, с вечной улыбкой на плоских губах. А над ними ветхие флаги сломанных мачт трепались жалкими отрепьями. Птицы, свившие гнезда в тиарах, громко кричали, точно смеялись, и стекал по черным ликам белыми струями птичий помет.

Пентаур прочел вслух иероглифную надпись пилона – речь бога к царю:

– «Радуйся, сын мой, почтивший меня. Я отдаю тебе землю В долготу и в широту. С радостным сердцем пройди ее всю победителем».

И ответ царя богу:

– «Я вознес Египет во главу народов, ибо вместе со мной почтил он тебя, бога Амона Всевышнего».

По тому, как читал Пентаур, Дио поняла, что он сравнивает великого прадеда с ничтожным правнуком.

Пройдя через пилон и оставив налево дорогу к святилищу Хонзу, вышли на площадь. Здесь люди всякого звания, от рабов и нищих до знатных господ, стояли молча, отдельными кучками, как будто ожидали чего-то, и, когда проходила дозором городская стража, поглядывали на нее издали, угрюмо. Все было тихо, но Дио вдруг вспомнила: «Бунт!»

Кто-то подошел к Пентауру сзади, крадучись. По шерстяному, полосатому ханаанскому плащу сверх египетской белой одежды-рубахи, по рыжим, длинным, висевшим вдоль щек кудрям, рыжей козлиной бороде, оттопыренным ушам, крючковатому носу, толстым губам и слишком горячему блеску глаз Дио сразу узнала израильтянина – по-египетски, Иада – Пархатого. К слову этому так привыкли, что оно перестало быть бранным.

Пентаур что-то шепнул ему на ухо; тот молча кивнул головой, взглянул на Дио и скрылся в толпе.

– Кто это? – спросила Дио.

– Иссахар, сын Хамуила, младший жрец Амона.

– Как же Иад, Пархатый, – жрец?

– По отцу Иад, а по матери египтянин. Ихний пророк Моисей тоже был жрецом в Гелиополе.

– А отчего же не брит?

Дио знала, что все египетские жрецы бреют головы.

– Прячется от царских сыщиков, – ответил Пентаур.

– О чем ты с ним говорил?

– О твоем свидании с Птамозом.

Подошли к западным вратам Амонова храма, горевшим на солнце, как жар, листовым червонным золотом, с иероглифами из темной бронзы – тремя словами: «Амон, Великий Дух». Слово «Амон» было стерто, но в двух оставшихся была тем большая хвала Неизреченному.

Стража стояла у запертых и запечатанных врат. Тут же люди, падая ниц, целовали пыль священных плит и молились шепотом: за произнесенное громко имя Амона хватали и сажали в тюрьму.

Дио показала страженачальнику перстень с печатью Тутанкатона, и он пропустил ее с Пентауром в боковую дверцу врат.

Вошли во внутренний двор с рядами таких исполинских столпов – связанных стеблей папируса, что трудно было поверить, что это – создание человеческих рук; сам Великий Дух, казалось, взгромоздил эти вечные камни в немую хвалу себе, Неизреченному.

Со двора вступили в крытые сени, где дневной свет падал скудно из узких окон под самым потолком. На дворе было солнечно, а здесь уже сумерки, и еще огромнее казался в них дремучий лес столпов, пропахший насквозь древним ладаном, как настоящий лес смолою. Было тихо, тоже как в лесу; только где-то в вышине раздавались слабые звуки; похоже было на то, что дятлы стучат по деревьям: «стук-стук-стук» – тишина, и опять: «стук-стук-стук».

Дио подняла глаза и увидела: каменщики в люльках на длинных веревках, как паучки на паутинках, рея в вышине, у стен и столпов, стукали по ним молотками.

– Что они делают? – спросила она.

– Истребляют Амоново имя, – ответил Пентаур, усмехаясь.

Усмехнулась и Дио; глупым показался ей этот слабый стук: как истребить имя Неизреченного?

По мере того как шли они, углубляясь во внутренность храма, стены стеснялись, потолки нависали все темнее, грознее, таинственнее, и, наконец, обнял их почти совершенный мрак; только где-то вдали тускло теплилась лампада. Здесь было Святое Святых – Сехэм, – вырубленная в цельной глыбе красного гранита скинийка, где некогда скрывалось за льняными завесами, парусами священной ладьи, маленькое, в локоть, золотое изваяньице бога Амона. Теперь Сехэм был пуст.

Узкий, как щель, проход вел из Сехэма в другую скинийку, где в прежние дни возлежал на ложе из пурпура, в вечном дыму благовоний великий Амонов Овен, божественное Животное, – живое сердце храма. Но теперь и эта скинийка была пуста; говорили, будто в нее брошены кости мертвого пса, чтобы осквернить святыню.

– А он и Божьего мрака не знает? – спросила Дио.

– Не знает, – ответил Пентаур, опять поняв, что «он» – царь. – Знает, что Бог – свет, а что свет и мрак вместе, не знает.

Пентаур стал на колени, и Дио – рядом с ним; он начал молиться, и она повторяла за ним:

 
Слава Тебе, во мраке живущий,
Амон – Сокровенный,
Владыка безмолвных,
Заступник смиренных,
Спаситель низверженных в ад!
Когда вопиют они: «Господи!» —
Ты приходишь к ним издали
И говоришь: «Я здесь!»
 

Пали ниц, и волосы на голове у Дио зашевелились от ужаса:

«Он здесь!»

Вышли из храма через восточные врата, где ожидали носилки. Сели в них и поехали в только что построенный царем Ахенатоном маленький храм Гэм-Атон, Сияние Солнца.

Тысячу лет строился храм Амона из огромных каменных глыб – целых скал, а этот – из камешков, наскоро; тот весь был сокровенный, уходящий во мрак, а этот – открытый, солнечный. Никаких божеских ликов не было в нем, кроме Атонова диска с простертыми вниз лучами-руками.

Вошли в один из притворов, где плоское на стене изваяние изображало царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца.

Дио взглянула на него и остолбенела. Кто это? Что это? Человек? Нет, иное, неземное существо в человеческом образе. Ни мужчина, ни женщина; ни старик, ни дитя; скопец-скопчиха, дряхлый выкидыш. Страшно исхудалые ноги и руки, как ножные и ручные кости костяка; узкие, детские плечики, а бедра широкие, пухлые; впалая, с пухлыми, точно женскими, сосцами грудь; вздутый, точно беременный, живот; голова огромная, с тыквоподобным черепом, тяжело склоненная на шейке, тонкой, длинной и гнущейся, как стебель цветка; срезанный лоб, отвислый подбородок, остановившийся взор и блуждающая на губах усмешка сумасшедшего.

Дио, вглядываясь в это лицо, все хотела что-то вспомнить и не могла. Вдруг вспомнила.

В загородном, близ Фив, Чарукском дворце, где родился и провел детство Ахенатон, видела она изваянную голову его: мальчик, похожий на девочку; круглое, как яичко, лицо, с детски-девичьей прелестью, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».

Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, он не верит, что это был только сон, и все томится, грустит. Такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших, век казались влажными от слез, а на губах была улыбка – след рая – небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.

«Неужели эти два лица одно?» – думала Дио. Точно в бреду, прекрасное лицо искажалось, становилось дряхлым страшилищем, и страшнее всего было то, что сквозь новое сквозило прежнее.

– Ну что, не узнаешь? – шептал ей Пентаур; ужас был в шепоте его и смех – торжество над врагом. – Да, трудно узнать. А ведь это он, он сам, Радость-Солнца, Ахенатон!

– Как смели так надругаться над ним! – воскликнула Дио.

– Кто посмел бы, если бы сам не хотел? Сам учит художников не лгать, не льстить. «В-правде-живущий». Анк-эм-маат, назвал себя сам, – и вот в чем правда; не захотел быть человеком, – и вот чем стал!

– Нет, не то, не то, – произнес чей-то голос за спиною Дио. Она оглянулась и увидела Иссахара, сына Хамуилова.

– Нет, не то. Злее, хитрее обман! – говорил он, глядя в лицо изваянья.

– Какой обман? – спросила Дио.

– А вот какой, слушай пророчество: «Сколь многие ужасались, глядя на Него; так обезображен был лик Его, больше всякого человека, и вид Его – больше сынов человеческих. И мы отвращали от Него лицо свое. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Казнь мира нашего была на Нем, и ранами Его мы исцелились». Знаешь, о Ком это сказано?.. А этот кто? Проклят, проклят, проклят обманщик, сказавший: «Я – Сын».

Медленно, как будто с усилием, отвел он глаза от лица изваянья, взглянул на Дио, наклонился и шепнул ей на ухо:

– Первосвященник Амона ждет тебя сегодня в третьем часу по заходе солнца.

И, накинув плащ на голову, вышел из храма.

Долго стояла Дио в оцепенении. Задумалась так, что не слышала, как Пентаур дважды окликнул ее, а когда он тихонько прикоснулся к руке ее, вздрогнула.

– Что ты? О чем думаешь? – спросил он.

– Так, сама не знаю, – ответила она со смущенной, как будто виноватой, улыбкой и, помолчав, прибавила:

– Может быть, все мы не знаем о нем чего-то самого главного…

И, еще помолчав, воскликнула с такою мукою, казалось Пентауру, с какою умирающий от жажды просит пить:

– О, если бы знать, кто он, кто он, кто он!

Türler ve etiketler

Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
11 aralık 2008
Yazıldığı tarih:
1927
Hacim:
270 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu

Bu yazarın diğer kitapları